М. хайдеггер: глубина и поверхность 8 страница

Аркадий Драгомощенко как-то мне сказал: «Ты зна­ешь, Саша, я вообще очень люблю выпивать, но когда я выпью, то теряю многоплановость». Он задумчиво поскре-бывает лысину, а затем добавляет: «Но обретаю уверен­ность». Это совершенно точный отчет. Действительно, мно­гоплановость теряется, но следом не просто обретается уверенность, а сама многоплановость, якобы потерянная, впервые конституируется. Именно в момент ее утраты я понимаю, какова она есть. При случае я к ней вернусь. В линейной принудительности измененных состояний со­знания я, быть может, ее теряю, но и обогащаю тем, что будет в нее внесено. Это момент вычитания, предоставля­ющий нам не просто гарантию того, что наше акмэ возоб­новится или что оно продолжает быть нашим акмэ, но еще и определяющий какие-то решающие события. Я намерен­но не касаюсь того, о чем мы говорили раньше, — о степе­ни презентации другого. Как мне кажется, при начале фе­номенологического отслеживания фиксируется не макси­мизация сознания, а возможность мгновенно выйти из него, чтобы вернуться. Только отсюда проистекает состояние суверенности, в котором мы можем быть интересны дру­гому, самому себе и Богу. Именно по этой причине наше



Беседа 9



бытие от первого лица никогда не состоится, если мы не имеем действительного опыта дистанцирования, выклю­чения из розетки, отключения режима принудительной трансляции, даже если эта трансляция является трансля­цией непрерывной благодати. Я от нее отключаюсь, и имен­но поэтому существую.

Д. О.: Если мы попытаемся найти идею, в наиболь­шей мере противоположную идее изменения состояний сознания, то таковой, как мне кажется, можно считать известную феноменологическую концепцию потока созна­ния. Гуссерль в разных формулировках говорит прибли­зительно следующее: возьмем, к примеру, восприятие стола, — что в нем является непрерывным? В нем непре­рывно только одно — переменчивость самого восприятия. Закрыл глаза, и нет стола. Открыл, и стол появился снова. Это одно и то же восприятие стола? Нет, отвечает Гус­серль, восприятие никогда не остается тем же самым. Кро­ме того, оно пребывает в постоянном потоке сознания и само, в свою очередь, является постоянным потоком. Опре­деленные сомнения вызывает принципиальная размытость, нечеткость дискретных состояний внутри потока сознания. Как если бы мы созерцали этот поток со слишком близкого расстояния. Представим себе человека, который едет на поезде и смотрит на мир за окном. Где-то далеко, почти на линии горизонта медленно проплывают дома; солнце, ко­торое их освещает, кажется, стоит на месте; однако мет­рах в пятидесяти от железнодорожного полотна, вдоль которого высажены деревья, пейзаж выглядит размытым, он превращен в сплошную зеленую полосу. Но если бы мы захотели трансцендировать эту часть ландшафта либо дис­танцировать собственный взгляд, все выглядело бы по-дру­гому Гуссерль, впрочем, интересуется только той частью сущего, которую можно отслеживать через ближайшие



Измененные состояния сознания



данности сознания. В этом случае исключительную значи­мость приобретает поправка на скоростной режим воспри­ятия. Очевидно, что нельзя войти в один и тот же поток два раза, и даже одного раза не войти, но если двигаться быстрее потока, тогда в него можно входить бесчисленное количество раз.

Включать иные скоростные режимы — это и значит переходить в измененные состояния сознания. Ты все еще выглядываешь в окно, и в то же время видишь себя выгля­дывающего как бы несколько со стороны. Перед тобой по-прежнему сплошная зеленая полоса, но теперь в нее вкрап­лены чередующиеся, мгновенно сменяющие друг друга сингулярности, отдельные деревья. Они возникают только на миг, подобно буддийским дхармам. Они обретают фор­му, которая моментально возвращается в пустоту. Дело уже идет не о непрерывности, возникающей всего лишь на ос­нове того, что непрерывно переменчивым является воспри­ятие, а о том, что сама его переменчивость — есть транс­цендентальная уловка совершенно неизменного, обладаю­щего жестким предметным креплением сознания, знающе­го только одно состояние — так называемую интенциональ-ность. Понятно, чего хотел Гуссерль. Ему было важно про­демонстрировать, что когда мы смотрим на стол, зная, что это стол, то за этим, казалось бы, самоочевидным фактом стоит целый ряд сложных взаимозависимых актов воспри­ятия и осознания, которые мы обыкновенно просто не отсле­живаем. Стол, обладающий для нас смыслом, возникает в этом ряду последним — как вещь, находящаяся по ту сто­рону различных оттенков коричневого, шероховатой повер­хности, закругленных углов, продолговатой формы, древес­ного материала и т. д.

Можно заметить, что подобный взгляд в значительной мере ретроспективен, — мы все равно уже сознаем, что это стол, и теперь обращаемся к тому, что предпосылалось на-



Беседа 9



шему осознанию. А если не обращаемся, то ничего страш­ного не происходит, стол как был столом, так им и остается, хотя бы в порядке пассивного синтеза. Переход в изменен­ные состояния сознания несколько иначе преподносит суть дела. Он знаменует собой отмену идеи потока, идеи непре­рывности, идеи того, что сознание должно постоянно брать на себя труд по конституированию мира, пребывать в забо­те, быть на что-то направленным. Происходит, как выразил­ся Александр, выключение из розетки. Это вовсе не означа­ет, что нас тут же повергает в смятение или что мир обес­смысливается. Напротив, мир впервые выглядывает из-за шторы, за которой до того лишь угадывался и где обозна­чался только его предметный контур. Мы больше не спра­шиваем, моргая глазами, одно ли и то же это восприятие стола? Вопрос теряет всякий смысл, едва стол делается местом, собирающим вокруг себя и символически организу­ющим пребывание людей, которые за ним встретились, раз­говаривают, пьют вино. В этом событии нет никакой проти­востоящей нам предметности — она отменяется первым же дистанцированием в измененное состояние сознания.

Т. Г.: Вслед за Гоголем хотелось бы вспомнить еще один классический сюжет — сюжет Венички Ерофеева. Я говорила о Ноздреве, о вулканическом темпераменте, о человеке, который любит выходить за границы общепри­нятого, однако можно обнаружить и другой вариант пере­хода и погружения в измененные состояния сознания — погружения почти мистического. Это Веничка Ерофеев и его «Москва — Петушки». Мы встречаемся с персонажем, совершенно противоположным Ноздреву. Эпштейн в своем предисловии к книге Ерофеева отмечал, что трезвость — это гордость, пьянство — это сокрушение гордости, а самое главное — похмелье. Если Ноздрев был во всем безудер­жен, безумен, неистов, колоссален, то Веничка Ерофеев был



Измененные состояния сознания



тих, молчалив, малодушен. Он менее всего соответство­вал пьяной карнавальной стихии в смысле телесного низа по Бахтину. Ноздрев явился как бы воплощением XX века, его катастроф, ужасов, взрывов. А Веничка Ерофеев — воплощение XXI века, нежности, сентиментальности. Он деликатен, он говорит, что больше всего надо жалеть чело­века, который на людях описался. XXI век начинается под знаком молчания и тишины. Карл Ранер утверждает, что если христианство не будет мистическим, оно вовсе исчез­нет в наступившем столетии. А мистическое начало связа­но с молчанием и серьезностью. Пьянство — своеобразный путь юродства, в котором присутствует то, что Конфуций называл великой искренностью. Пьяные люди постоянно врут, но на самом деле их вранье способно выявить истину в гораздо большей степени, нежели самые изощренные методы психоанализа. Никакая кушетка, никакой психо­аналитик не обнаружат того, что открывает в себе пьяный человек. Пускай даже он врет, но одновременно он рас­крыт, находится как на ладони. Он искренен. На Западе искренность блокирована банализацией всего на свете — зла, добра, сакрального, трансцендентного. А Ноздрев спо­собен на искренность. Вместе с Веничкой Ерофеевым, ко­торый, как птаха небесная, нежен.

А. С.: Сладость власти и сладость измененных состо­яний сознания, казалось бы, вещи не сопоставимые. Чело­век, добившийся власти, одновременно входит в ячейки признанности и коллективной памяти, он на магистраль­ном пути, а человек, добившийся того, что всякий раз мо­жет позволить себе рюмочку, чаще всего оказывается аут­сайдером. Почему власть всегда дана в форме дефицита, а наше сладчайшее пребывание на островках измененных состояний сознания — вещь довольно простая и легко достижимая? А между тем, она имеет высшую пробу. Пред-



Беседа 9



ставим себе, что все было бы наоборот. Был бы некий элик­сир власти, который позволял бы навластвоваться всласть, а для того чтобы добраться до оазиса ИСС, требовалось бы совершить удивительные вещи. Как бы тогда выглядел мир? В школе есть игра под названием «Мой солдат». Если ты первым видишь одноклассника, который еще тебя не ви­дит, ты говоришь ему: «Мой солдат», и ему ничего не оста­ется, как целый день тебе подчиняться. Эликсир власти сработал. В следующий раз может произойти наоборот. И вот ты навластвовался, я навластвовался. Понятно, на­сколько это скучно и занудно. Ни выпивка, ни какой дру­гой переход в измененные состояния сознания никогда не бывают такими скучными.

Позиционный обмен водки на власть преобразовал бы мир смертных до неузнаваемости. Татьяна совершенно неслучайно вспомнила про Веню Ерофеева и ситуацию похмелья. Это, видимо, единственный случай, когда мы пребываем в кратковременном дефиците, — хочется вы­пить, а взять негде. Вот ангел предвещает, он пошевелил своим тихим крылом, — сейчас, Веничка, киоск откроет­ся, ты купишь своего любимого пива и портвейна. Но так совпали обстоятельства бытия, что киоск закрыт, и Венич­ка, как героический аскет, как рыцарь измененных состо­яний сознания, идет дальше. Он терпит, он еще не умер, хотя уже должен был трижды умереть. В конце концов он добивается своего, садится в электричку, полностью зато­варенный. Что по сравнению с этим потуги и ликование Цезаря, достигшего римского трона?! Полная ерунда, если разобраться. Мы не ценим дыхание, воздуха хватает на всех. А золота не на всех. Поэтому золото мы ценим В этом смысле все наши медиаторы, тот же алкоголь, ближе к дыханию, чем к золоту Опыт Венички, между прочим, доказывает, что стоит возблагодарить Господа за правиль­ное распределение дефицита, если уж хроническая недо-



Измененные состояния сознания



стача власти на душу населения приводит общество к пе­риодическим потрясениям, то подобная же дефицитность внешних преобразователей сознания могла бы привести к кромешным результатам.

Д. О.: У меня возникло сомнение, не слишком ли поспешно мы поставили знак равенства между состояни­ем опьянения и измененными состояниями сознания в широком смысле этого слова. Между ними, конечно, су­ществует легко прослеживаемая связь, однако лишь до известной черты. А именно до тех пор, пока корабль не натыкается на риф и один из островов измененных состо­яний сознания не становится местом его постоянной сто­янки, благодаря чему он превращается в вечно «пьяный корабль». Все-таки сегодняшняя тема подразумевает как плавное путешествие от острова к острову, так и обяза­тельное возвращение на материк — в наш обыденный мир с его прочным континентальным грунтом. Я хочу сказать, что законченный пропойца не является, в сущности, субъек­том измененных состояний сознания, поскольку он лишился самого главного — актуальной действительности, из кото­рой дистанцировался бы в мир своих желаний, грез и вы­мыслов. Как если бы он поддался сладким песнопениям сирен и пропал навек Раз уж ты не отказываешь себе в удовольствии строить из себя Одиссея, то ты должен наде­ется, что тебе достанет его хитроумия, дабы путешествие оказалось продолжительным — длиною в жизнь. И пусть Пенелопа подождет!

А, С.. Даниэль, ты сказал, что алкоголик не является в полной мере субъектом измененного состояния сознания. Понятно, что он может быть его жертвой, объектом и т. д. Я об этом тоже думал, и у меня возникло вот какое возра­жение например, герой, который умер, что, перестал быть



Беседа 9



героем? Он являлся живым, а теперь умер, но он же все равно остается героем, иначе мы — никто. Это не наше снисхождение к нему, а его снисхождение к нам. В этом отношении даже законченный алкоголик, поскольку он был творцом и героем собственной алкодицеи, остается субъек­том в том же смысле, в каком мертвый герой остается ге­роем. И если звание героя иногда присваивается посмерт­но, то статус субъекта сохраняется пожизненно — за тем, кто бросил гордый вызов Бахусу и не устоял. Разве нет?

Д. О.: А разве мы не признаем героем только того, кто прошел длительный путь — путь испытаний, приключений или странствий — и вернулся назад, привезя с собой если не несметные сокровища и заморскую принцессу, то хотя бы собственную жизнь? Герой, который ушел и сгинул без следа, не становится героем, ибо он лишен для нас имени и свидетельства. Анонимный герой, не встроенный в миф, — это противоречие в определении, в том смысле, что он мо­жет являться персонажем собственной печальной истории, но не способен стать субъектом большого повествования, рассказываемого миру. То, что он персонаж своей истории, еще не выделяет его из бесконечного ряда точно таких же персонажей своих историй. А вот когда его история стано­вится, скажем, моей, твоей или чьей-либо? Вовсе не когда она просто в очередной раз повторяется в чьей-то жизни, воспроизводясь в громадном числе точно таких же или по­добных историй, но, напротив, когда она делается неповто­римой, обретает различие, обрастает символическим телом, превращается в миф, в котором живущий своей незаметной жизнью человек преображается в героя, получающего не­стираемое имя. Подобно Веничке Ерофееву. Я полагаю, что герой, уходя из этого мира, не уходит тем самым в забве­ние, — его имя продолжает структурировать определенные фрагменты нашей экзистенции. Другое дело, что аноним-



Измененные состояния сознания



ные персонажи измененных состоянии сознания не имеют никаких шансов стать героями этого процесса, поскольку зачастую лишены даже имени собственного. Истинный смысл ведь в том, чтобы, как говорил Хайдеггер в своей книге о Гельдерлине, выпив вина, быть не напившимся, но испившим. Я думаю, что лучше и сказать было нельзя.

Т. Г.: Следует добавить еще несколько слов об ис­кренности. Чтобы был возможен подлинно искренний жест, должно существовать нечто сокрытое в существе челове­ческого бытия — то, что в обычном течении жизни не вхо­дит в ограниченный горизонт повседневности. В ситуации, в которой царит поверхностность и банальность, не прихо­дится говорить об искренности. Поэтому на Западе прак­тически исчезло то, что можно назвать культурой изме­ненных состояний сознания, — калькулирующий рассудок лишил мир тайны, трансгрессии, сокрытого. Впрочем, не скажешь, что эта культура слишком развита у нас, но все же мы сохраняем ту самую многоплановость, о которой говорил Александр. Не все глубины души еще банализиро-ваны, не все ее движения и порывы считываются психо­анализом и подвергаются одномерному истолкованию. Что такое для русского человека пьянство? Это искренность, которая зачастую действительно принимает страшные формы. Мы это знаем. И это понятно, потому что искрен­ность всегда беззащитна, всегда находится в опасности. В немецком языке опасность — Gefahr — и движение — Fahren — однокоренные слова. Ноздрев все время стре­мится поехать на ярмарки, отправиться в какой-нибудь путь. Веничка Ерофеев направляется в Петушки. Их путешествия олицетворяют переход в измененные состояния сознания, они постоянно пребывают в дистанцировании. И это свя­зано с опасностью, потому что искренность выдает чело­века целиком. Русское пьянство, как бы оно ни было ужас-


Беседа 9




но, сохраняет момент искренности, любви к ближнему В отличие от наркотиков, которые разъединяют людей Искренность в вине.

А. С.: Я бы хотел вернуться к сложности и тонкости феноменологического отслеживания, развенчивающего миф о «примитивном пьянстве». Слушая Татьяну, я вспомнил рассказ своего приятеля, который говорил приблизительно следующее: вот я просыпаюсь, кругом пустые бутылки, впол­не понятное состояние, хотелось бы чего-нибудь выпить. И даже есть некоторый энтузиазм по этому поводу, потому что вдруг, — говорит он, — я обнаруживаю в кошельке пять долларов. А ведь пять долларов — это хорошая бутылка водки или несколько кружек пива. Но, правда, надо одеться, вый­ти из дома, дойти до пункта обмена, разменять доллары Еще не факт, что везде их разменяют, они довольно затрепаны, но тем не менее какой энтузиазм! Он медленно и тихо со­вершает этот ритуал. Выходит. Только во втором пункте ему удается поменять доллары. Он доходит до магазина и наконец покупает себе кружку пива. Отпивает пару глот­ков и чувствует, как наступает возвратное позеленение холмов — вся пожухлая растительность нарастает вновь.

После шестого глотка он вдруг вспоминает, что в хо­лодильнике у него осталась непочатая бутылка водки, и тут он думает: о, если бы я знал это заранее. Но он не просто так об этом забыл, а забыл потому, что структура отложен­ного желания первична и здесь. Все то же самое — та же самая аскеза, то же самое откладывание. Какое значение имеет бутылка водки в холодильнике, если нужен более длинный путь, который постепенно тебя приведет к жела­емому и в конечном счете утвердит тебя как человека в подлинном модусе бытия? Подобные вещи существуют во множестве и входят в структуру тонкой феноменологии измененных состояний сознания А чего стоит аура пред-



Измененные состояния сознания



вкушения, когда вот уже водка куплена и находится на столе, но надо еще огурчиков нарезать. Убедиться, что всем хватит стульев, — да мало ли что еще! Уже неплохо было бы и выпить, но мы откладываем. Это откладывание, этот differance ничуть не менее интенсивен, чем интеллекту­альный differance, заставляющий писать книги и тексты. Мне кажется, что структура измененных состояний созна­ния является принципиальной гарантией того, что будут продолжать существование все наши другие — более об­щепринятые и общепризнанные — модели, которые на самом деле обязаны своим существованием краткому, для кого-то безжалостному и гибельному, опыту измененных состояний сознания.

Н. И. Две вещи неизменно вызывают у меня сожале­ние — тем большее, чем больше я о них задумываюсь: беззвездное небо в глубине души и нравственный закон под пятой рассудка Этих двух вещей всегда достаточно, чтобы подумать об изменении «состояния сознания». И то, как мы это сделали, с каким многоплановым и строгим аналитическим задором об одном подумали, сомнения не оставляет: дальше действительно откладывать нельзя. Тем более что есть и нечто самоценно музыкальное в Венич-кином чемодане: «Эта искусительница — не девушка, а баллада ля бемоль мажор». Однако прежде чем ее испол­нить и, «выдержав паузу, приступить непосредственно к десятой» (как рекомендует Веничка и как условно называ­ется «Десятой» фактически девятая симфония Антонина Дворжака), предлагаю довести затянувшуюся паузу до должного конца, собственно, резюмировать ее как длин­ный тост. Тост — последний шанс прояснить априорный смысл предстоящих изменений.

Идет как-то тихим полуденным часом Минин по цен­тральной улице Петушков, а навстречу ему — Пожарский



Беседа 9



(а может, и наоборот, Минин навстречу Пожарскому, не помню). И видит: что-то неладное у того с лицом, какой-то неубедительностью исполнена его походка, какой-то неуло­вимой неприкаянностью веет от всей его помятой наруж­ности. «Что, Пожарский, а не принял ли ты, случаем, лиш­него с утра?» — спрашивает Минин. «Да нет, — отвечает тот, — если посчитать, я и выпил-то пока всего ничего: стакан портвейна, пару кружек пива, три по сто "Зубров­ки", бутылку розового крепкого за рубль тридцать семь да триста пятьдесят "Кубанской"». «Странно, — изумился Минин, — и я сегодня выпил ровно столько же и в точно­сти того же самого, что и ты, а чувствую себя прекрасно. И куда же, по-твоему, ты путь держишь?» «Известное дело, в Петушки — здесь хорошо, а там лучше: наливают и, потом, сады и девушки кругом цветущие», — отвечает Пожарский. «Какое в Петушки, — возмутился Минин, — это я туда спешу, а ты, если мне глаза не изменяют, идешь прямо в обратную сторону». И завязался у них спор, чей путь вер­нее и короче. Но то ли аргументы у сторон были слишком сильными, то ли, напротив, защитить их не было никакой возможности, а только в результате переубедили спорщи­ки друг друга: развернулись и отправились по своим сле­дам обратно, в противоположные концы вожделенного го­родка. Но не это удивительно. Удивительно, что вечером они таки вновь столкнулись лбами, теперь уже не в про­винциальных Петушках, «где вечно цветет жасмин», а в стольном городе Москве, на запруженном и грязном Кур­ском вокзале, который оба ненавидели и менее всего иска­ли. А последний поезд на Петушки только что ушел...

Вся эта история кажется невероятной, и она бы и в самом деле никогда не произошла, если бы в этом самом поезде не ехал со своим заветным чемоданчиком Веничка Ерофеев, который не имел тогда ни малейшего понятия о петушковских бедолагах Минине с Пожарским и которого



Измененные состояния сознания



и самого пока «ровно никто не знает, потому что он — ничто», по слову о себе Мальте Лауридса Бригге, чей дух готов через мгновение в него вселиться. «Ничто», возмож­но, сказано слишком сильно. Но еще сильнее — с «чемо­данчиком», потому как именно он-то по дороге и исчез. Как это случилось, никто не заметил. Веничка обнаружил про­пажу уже в самом конце пути, выйдя из тамбура, куда он отлучился буквально на несколько минут. Чемоданчик должен был лежать в вагоне слева по ходу поезда, но его, сколько ни искали, нигде не было — ни слева, ни справа. История как будто бы обыкновенная, если б не ее мисти­ческий зловещий смысл, — если бы простейший смысл «ни справа, ни слева» не осложнялся тем, что в вагон за это время — ни сзади, ни спереди — никто из пассажиров не заходил и никто своего места не покинул. Вора не было. Но не было и чемоданчика.

Поначалу все у Венички как будто складывалось хо­рошо. Успел на электричку. Попутчики подобрались ду­шевные. Разговоры велись непринужденные и витиеватые. Рекой лились веселящие напитки. Так что время летело незаметно. Однажды, правда, Веничка вместе со всеми содрогнулся, но не от предчувствия плачевной участи спаси­тельного чемоданчика, а от смеха — над стариком Митри-чем, который плакал при исполнении на бис этюда до диез минор Ференца Листа, где-то у платформы «43-й километр». Но вот, не в первый раз выйдя с четвертинкой в пустой тамбур, он вдруг прервал свои радужные мысли и вперил­ся, как огорошенный, в окно: «Если верить собственным глазам, то есть если состояние сознания мне не изменяет и на стекле действительно написано то слово, которое я сейчас читаю, получается, что в мире за прошедшие минут пятнадцать ничего не изменилось, все идет, как и положе­но, своим чередом, вот только электричка теперь едет по чему-то в обратном направлении — не в Петушки, а в сто-



Беседа 9



лицу нашей родины, на все тот же Курский вокзал, от ко­торого как будто бы должна была отъехать уже довольно далеко, если судить по вывеске на недавней остановке "Покров — 105-й км". Но возможно ли, что в родные Пе­тушки я так и не попаду? Да, возможно. А если так, что же получается (для тех, кто понимает), что вырваться из забытья нельзя и нам всю жизнь мыкаться в гиперболичес­ком "ничто"? Возможно ли, чтобы все годы, потраченные на обустройство в местах общего рассудочного пользова­ния, проведенные у билетных касс, в залах ожидания и туалетных комнатах за чтением "Стихотворений в прозе" Ивана Тургенева, ушли впустую, — на то, чтобы как сле­дует забыть о смысле бытия, о жизни по ту сторону всех гиблых мест как будто "предварительного" заключения? Да, возможно. Возможно ли, что Баратынский в "Послед­ней смерти» прав и мы не знаем не только смысла бытия, но даже его имени? Для нас "ни сон оно, ни бденье", и мы не знаем, что такое настоящий путь и подлинное возвра­щение и что такое дом, и друг, и женщины, а они ведь су­ществуют на свете. Возможно ли, чтобы огни далеких Петушков или стигматы святой Терезы были желанны и ценны только на словах, а на деле никому не нужны, как ненужным, отверженным и маргинальным является для мира все, что нельзя присвоить, разменять, канализировать и ути­лизировать? Да, возможно. Но если все это и впрямь воз­можно, если тут есть хотя бы тень возможности, нельзя же, чтобы так все и оставалось! И первый, кого ошарашила эта мысль, должен попытаться что-то предпринять. Пусть я и не слишком гожусь для этой цели: никого другого-то под рукой нет! Поэтому я должен садиться и писать: день и ночь напролет — писать, вот и все, как сказано у Рильке» И тут он развернулся в тамбуре, и взгляд его упал на окон­ное стекло дверей напротив: на нем тем же росчерком было написано то же самое короткое словечко.



Измененные состояния сознания



Надпись на стекле все бы объяснила, если б не про­павший чемоданчик и не мгновенное появление на сцене трансцендентального субъекта, который призван удосто­верять любые объяснения и которого асе знают как свое несклоняемое Я. Он тоже заглянул по долгу службы в Веничкин вагон и тоже недоуменно озирался по сторо­нам, удивляясь, почему мир никак не хочет жить по пи­санному — по начертанному совершенно «ясно и отчетли­во» на обратной стороне его земных прозрачных врат? Почему он катится на всех парах вовсе не туда, куда купил в трезвой памяти билет, если, разумеется, купил, что сле­дует еще проверить? «Москва — Петушки» — вывеска для круглых дураков, не знающих, что все они под колпаком и что впереди у них то же, что и позади, а слева — то же, что и справа. Будь этот мир хоть трижды правдивою по­эмой, а не виртуальным «поездом», это не меняет ничего: контроль должен быть всеобщим, тотальным, иначе я — не Я с большой буквы, не Тот, Который cogito и очевидней всех на свете, а тот, который даже и не sum, то есть бук­вальное, а не фигуральное ничто, рядом не стоявшее с Веничкой и его героями. В их мире надо быть особенно настороже: здесь растет неправильный — живой «мысля­щий тростник», который если пьет, то именно постольку, поскольку видит «очевидное». Здесь всякий местный шут и плакса Митрич — босфорский самодержец Митридат: речи его сладки, как у Рембо в «Пьяном корабле», а в ру­ках ножичек. Спросишь у него мягко: так зачем же тебе ножичек, если мне достаточно билета? А он: «Как зачем? Да чтобы резать тебя, вот зачем!» Опасная работа, можно и до дома не доехать, но интересная: Одиссеем себя чув­ствуешь. Налево глянешь — Сцилла Минина с Пожарским, чей пытливый задний ум крепче розового крепкого «эпо-хэ» Направо — Харибда Бригге с Веничкой, чьи сомнения пронзительней, чем безграничное dubito картезианцев



Беседа 9



Позади — Троянский конь мысли о вечном возвращении, от которой даже Заратустра в «Заратустре» всякий раз в обморок падал. Ничего, дух тяжести из той же невозмож­ной книги свое возьмет: деревянный конь наш железный пригородный поезд не догонит, а уши можно и заткнуть.

Вот приедем на конечную, на Курский, — верным курсом к: началам всех умозрительных путей, к предель­ным основаниям вечно предварительных и априорно отвле­ченных умозаключений, — со всеми посчитаемся. Кому вершки и сомнительные петушки измененных состояний сознания, а кому — корешки и внушительные курочки неизменной состоятельности трезвого рассудка. А пока, дабы никто от правосудия не улизнул, захвачу с собой этот подозрительный бесхозный чемоданчик: если в нем то, что я думаю, — а в мире ничего другого просто быть не может, — хуже никому не будет. Без его содержимого состояние сознания отдельных граждан лишь нормализу­ется, а с ним в моих руках — неопровержимая улика, обе­щающая трансцендентальной одиссее разума окончатель­ное торжество...

Наши рекомендации