М. хайдеггер: глубина и поверхность 2 страница



Хайдеггер: глубина и поверхность



тия времени» предложил, и «почему есть нечто, а не на­оборот» выяснил, и многое другое сделал, мало никому не покажется. Но через несколько лет в ситуации гораздо более радикального забвения, — забвения того, что называется со-бытием, того, что можно было бы назвать онтологичес­кой подоплекой историчности, о которой речь шла еще в «Бытии и времени», он как бы оставляет зияющую дыру на месте: наступает поворот, который сам Хайдеггер признал бесповоротным. Именно с этого мгновения он почти с за­вистью пишет о поэтах, умевших видеть и живописать подлинную глубину. Для них персиковое дерево всегда существовало, они дарили этому дереву и всему саду, ко­торый рос вокруг него, вечность.

Поэты непосредственно версифицируют невидимую, глубинную истину вещей. Хайдеггер не пытается встать в «позу» поэта. Он не пытается из метафизики сделать по­эзию, как это, между прочим, многие и до, и после него пытались сделать, иногда не без успеха. Кто так ненави­дел «философскую поэзию»? Кажется, Поль Валери? В общем-то, неважно. Важно, что Хайдеггеру до нее не было никакого дела, как и до спора Траляля и Труляля, под-над которыми копал-подтрунивал Даниэль. Начинает он свой спор с собой там, где все «ля-ля» беспомощны, — с проду­мывания дистанции, разделяющей поэта и метафизика перед лицом зияющей космической дыры на месте забытой все­ми и заболтанной им самим алетейи. Он не полагает ни возможной, ни должной какую-либо маскировку, какое-либо новое забвение бывшего солнца, бывшей прелести вещей посредством их переорганизации, перепосадки, посредством построения чего-то нового, точнее, напрочь забытого ста-рого. К прежнему возврата нет. Это по-разному можно истолковывать, но для меня здесь важна некая стоическая позиция и то достоинство, в котором пребывает «поздний» лайдеггер, — кажется, в той самой ситуации, в которой



Беседа 6



его глубинный учитель Ницше сошел с ума. А глубина — это такое измерение, которому никак нельзя найти физи­ческий эквивалент. Это не длина пути от крышки закрыто­го горшка до его невидимого дна. Это такая странная вещь, которая обнаруживает место в мире не протяженности, а притягательности, не массе, а мессе, не нужде, а ис­кушению. Однако это притяжение, эта странная гравита­ция убийственна. Когда ты идешь по горной тропе и за­глядываешь в пропасть, то она тебя туда просто тянет. Отдаться притяжению, но тем не менее не полететь вниз головой — вот что предлагает, мне кажется, вся совре­менная метафизика со времен Ницше. Ницше едва ли не сознательно пошел на то, чтобы сойти с ума, — станце­вать над пропастью. Уже Заратустра поставлен им «поющим над вещами» и одной ногой «по ту сторону жизни». Хай-деггер, видимо, был слишком тяжел на ногу. Он знал, что если ступит на лед, который недостаточно прочен, то мо­жет рухнуть в пропасть. Хайдеггер в этом смысле очень сильно смущает. Если его невнимательно читать, то он просто не может не раздражать, не столько темнотой сло­ва, сколько томностью, жеманством позы. Помните позднее признание философа: если бы я свои тексты не подписы­вал «Хайдеггер», меня бы никто не читал? Мне кажется, однако, что в данном случае поза ни при чем, это не только вполне честное признание, но и безусловная психологи­ческая истина. Более того, истина эпистемологическая, касающаяся как трансцендентального существа, так и эк­зистенциального кредо его метафизики. А возможно, и метафизики вообще.

Легенда утверждает, что в Древней Спарте был та­кой обычай: если глупый человек начинал говорить умные вещи, его следовало прервать и дать повторить сказанное человеку умному. И прервусь, и повторюсь одновременно: если умный человек говорит глупые вещи, то прерывать



Хайдеггер: глубина и поверхность



его не надо — он не заблуждается, не идет по кругу, даже если всё за это говорит — и родные вещающие вещи, и чужие вельтующие вельты. Он не ошибется и скажет даже слишком много, если подпишет своим именем чистый лист, то есть наше совершенное молчание: Мартин Хайдеггер.

А. С.: Почему именно Хайдеггер, глубокий метафи­зик, прижизненно признанный великим философом, был столь озабочен поэзией и фигурой поэта? Многие тексты Хайдеггера, особенно поздние, прямо-таки пронизаны лег­кой завистью к уделу поэта, в отличие от участи мыслите­ля-теоретика. Дело не только в эффекте замещения, вы­званном комплексом несостоявшейся признанности (ком­плексом Нерона). С вызовом поэзии Хайдеггер столкнул­ся на своем собственном поприще — в Доме Бытия и в его бездомности, в прогрессирующем забвении. Во-первых, философ не может предоставить слово самому языку без предварительного обдумывания и даже тщательной проду­манности (то есть без указания направления) — иначе слыть ему лишь жалким резонером. В поэзии возможны глубины, где слово предоставлено самому языку, — соб­ственно, только поэтому и сама поэзия возможна. Поэзия исходит из поэзиса и сохраняет способность производить нечто, не санкционированное свыше (свыше санкциониро­ван лишь «способ производства»), философия же только выводит в непотаенное погруженные в забвение первона­чальные эйдосы вещей и самого сущего.

Метафизик и, тем более, аналитик, руководствующий­ся, например, Dasein-аналитикой Хайдеггера, ничему не подражает, исследуя данный план творения и выстраивая порядок идей в соответствии с порядком вещей. Поэт, не будучи связан никакими порядками сущего, все-таки под­ражает, — но подражает самому усилию творения. Во-вто-рых, в отличие от поэта, которому дано право первоимено-



Беседа 6



вания, философ может сколько угодно говорить о забве­нии бытия, но не вправе допускать забвения предшествен­ников — сразу же напомнят и схватят за руку Мне кажет­ся, такое положение дел вызывало особую досаду у Хай-деггера. «Что происходит с вещами?» — вопрос, который всегда так или иначе интересовал философа. И спор с по­эзией в этом вопросе особенно интенсивен. Поскольку на поэзию не распространяется принцип соизмеримости, зап­рещающий складывать звезды с яблоками, возникает поле свободы, где наряду с великим множеством химер происходит некое пересотворение. Язык, не подотчетный логосу, проникает в стыковые узлы, не заполненные сухо­жилиями причинности и определениями, выделяющими контуры хороших форм. Поэт наблюдает встречи вещей в эпифанических стыках: тут луна встречается с колеблю­щейся занавеской, намекая, тем самым, на неверность воз­любленной. Крайне затруднительный путь для философа, даже для такого поэта-метафизика, как Хайдеггер.

Хайдеггер пишет: «Обыденное понятие о вещи подхо­дит всегда и подходит для всякой вещи. Однако схватывая вещь, оно не постигает ее в ее бытийственности, а застает ее врасплох. Так можно ли избежать того, чтобы вещь за­хватывалась врасплох и как этого избежать? Наверное, есть только один выход — оставить за вещью свободное поле, чтобы в этом поле она могла непосредственно выявлять свою вещность» («Вещь и творение»). Тут сразу два недоразуме­ния. Во-первых, обыденные понятия не могут захватить вещь врасплох, им это совершенно не по силам Они фиксируют даже не определения вещей (как рассудок в опыте), а лишь их полагания — повернутость к нам полезными свойства­ми, ценниками или табличками, предупреждающими об опасности. А во-вторых, выявить бытийственность вещи в свободном поле, на неопределенном расстоянии от собствен­ного эйдоса, можно только захватив ее врасплох, иначе вешь



Хайдеггер глубина и поверхность



неизбежно предстанет в своих свойствах, которые «свои» для меня как потребителя, а не для вещи. Обыватель позна­ет вещь в иносказании, философ — в инобытии, а поэт — в первоназывании. Стало быть, заставание врасплох — это как раз шанс поэта. Кружное поэтическое зрение и инфра-физический слух порою обнаруживают родимые пятна ве­щей, следы первоименований, замаскированные рубцами определений и униформой классификаций. Поле, в котором вещь могла бы сбыться в себе и для себя (а не в качестве познанной и классифицированной), дано обнаружить поэту. Наше соприсутствие в этом поле называется настроением. И именно Хайдеггер был тем философом, который придал настроению высшую значимость, — здесь опыт поэта со­впал с чутьем метафизика.

Д. О : История о дыре и персиковом дереве напомни­ла мне один из поэтических опытов Хайдеггера. По-русски он звучит приблизительно так:

Те, что мыслят. Одно и то же

в его преисполненной самости,

идут долгим и трудным

в его извечной простоте, простодушии

путем в недоступность

отказывающегося места.

Мы привыкли думать, что место неподвижно, фикси­ровано в своих координатах и противоположно идее пути. Это мы двигаемся относительно различных мест, создавая внутреннюю топологию жизненного мира. Однако бывает, что можно идти, совершать свой путь самим местом, — неизменно пребывая в нем. В этом случае путь не обнару­живает себя в качестве дистанции, которая соединяет или Разделяет различные места, всегда находясь где-то «меж-ду» ними. Нет, путь — есть само место, которое никогда



Беседа



не стоит на месте или, как говорит Хайдеггер, отказыва­ет себе в имении места, и в этом смысле исчезает из обще-принятой системы координат, отображаясь, как сказал Александр, лишь в эпифанических стыках Оно может быть воспринято совершенно особым образом — в качестве истока всякой возможной месторазмерности мира. Оно остается ускользающим, смещенным элементом любой возможной топики, иначе говоря, оно оказывается не про­сто невыраженным, но и невыразимым. Другое дело, что именно эта зияющая дыра, это отказывающееся место по­зволяет цвести персиковому дереву, — в непосредствен­ной близи от краев падающей в себя непроницаемой без­дны. Создается впечатление, что Хайдеггер действитель­но очень много думал об этом странном отказывающем себе месте, дающем цвести роскошным садам. Он связы­вал это место с собственным местом бытия, а его отказ самому себе — с пафосом онтологической дифференции. «Бытие не может быть. Если бы оно было, оно не остава­лось бы уже бытием, а стало бы сущим», — эта мысль звучит на разные лады во многих текстах. Мы встречаем ее и в сборнике «Holzwege», «Лесные тропы», где говорится, что «Среди деревьев существуют пути, которые чаще всего, сплошь зарастая, внезапно прекращаются в непроходимом». Они вьются по лесу, углубляясь дальше и дальше в непро­ходимые чащобы, к затерянному лесному роднику, но по мере приближения к нему становятся все менее различи­мы. Мы узнаем ее и в тексте «der Feldweg», «Проселок», одна из последних фраз которого: «Все говорит об отказе, погружающем в Одно и то же». Она явлена и на неторных тропах, которые «теряются в глуши, но не теряют из виду самих себя».

Как мы видим, обозначающим элементом для собствен­ного места бытия у Хайдеггера выступает некий дислокатив-ный объект, который размещается на топологическом срезе



Хайдеггер глубина и поверхность



мира лишь в силу своего непрестанного смещения Ему со­вершенно точно соответствует форма поэтического произве­дения, — ведь истина последнего столь же удаляется от нас, сколь мы стремимся ее к себе приблизить, уяснив и познав до конца Фигура мыслителя, раз уж мы выделяем ее в каче­стве самостоятельного персонажа на концептуальной сцене специфически хайдеггеровского способа философствования, оказывается скрытой, радикально изъятой из того различия, которое демонстрируют философ и поэт по отношению к словам друг друга Затаившись у недостижимого истока это­го различия, мыслитель не произносит ни слова, но он прово­дит две-три линии, указывая на правильное начертание уже существующих слов. Он — замечательный мастер графичес­ких операций, косвенно являющий свое присутствие в пау­зах, замедлениях и лакунах, возникающих благодаря дефис-ному письму и особой словотворческой практике, доходящей до того, что у слова может быть удален корень и остаться только приставка с окончанием Я уже не говорю о том, что слово вообще может быть выведено из обычного упот­ребления. Впрочем, это касается не всякого слова, а толь­ко слова «бытие», подвергаемого процедуре kreuzwelse Durchstreichung, крестообразного перечеркивания.

Не указывают ли все эти фонографические наложе­ния на то, что мыслитель призван вновь, как во времена мифологической древности, соединить порядок слов с фор­мацией вещей (графическая операция, особые варианты написания), а последнюю — с ландшафтом, которому она принадлежит (операция фонетическая, связанная с внима­нием к диалекту)' Слово по ходу производимой мыслите­лем работы входит в ландшафт, перенимает происходящие в нем сдвиги и образующиеся в нем складки, как бы вос­производя движение земных стихий и сил. Оно в букваль­ном смысле начинает произрастать из родной почвы Не-Ааром Хайдеггер сравнивает работу мыслителя с трудом



Беседа б



крестьянина, обрабатывающего землю Ничего похожего на метафору в таком сравнении нет и в помине Если мы распределим персонажей разбираемой нами сцены по уг-лам четверицы, Geviert, в которой представлены четыре начала — земное, небесное, божественное и смертное, — то к земному близок мыслитель, к небесному — поэт, к божественному — теолог, а к смертному — философ. Они могут препираться до бесконечности, отстаивая свой угол, но существует Одно и то же для всех бытие, которое, по излюбленному изречению Хайдеггера, «говорит посред­ством любого языка, везде и всегда».

Почему же субъективные предпочтения Хайдеггера оставались на стороне земли, произрастания каких «пер­сиковых садов» он из нее ожидал? Я бы ответил на этот вопрос, развивая мотив, который, по замечательному вы­ражению Сигизмунда Кржижановского, именуется зовом «Страны нетов». Можно ли проникновенно и любовно рас­суждать о фрагментах древних философов, руинах эллин­ского храма или старых крестьянских башмаках, если ты не отдаешь дань отсутствующему, и близко не равняя его с той действительностью, которая тебя окружает? Мне пафос Хайдеггера кажется очень созвучным некоторым интуициям Кржижановского. Прислушаемся, например, к такой теме писателя: «Старый мраморный постамент..., подписанный: Venus. Поверх постамента нет никакой Venus — статуя давно, вероятно, разбита, — осталась не­отколотой лишь одна мраморная ее ступня с нежным очер­ком пальцев. Это все, что есть: но я, помню, долго стоял, созерцая то, чего нет»1. Картография отсутствующего в основных контурах совпадает с топологией поэтически по-мысленного бытия. Существуя лишь в качестве следа в пространстве и времени, Венера обладает куда более ре-

1 Кржижановский Сигизмунд Воспоминания о будущем М , 1989 С 395



Хайдеггер глубина и поверхность



альным присутствием, нежели многочисленные окружаю­щие нас вещи, которые после себя не оставят и следа. Не важно, существовала ли в действительности Венера, от которой сохранился лишь фрагмент и подпись, как не важно, существовал ли в действительности Анаксимандр, от которого точно так же сохранились лишь фрагменты и подпись. Прошлое тут вообще ни при чем. Значим след, заключающий в себе неиссякаемую мощь различия, — силу возвращения Одного и того же. Возвращения, оговоримся, не в неподвижный топос, в котором действует дурная инер­ция повторения, а в место, пребывающее в смещении, в отказе самому себе. В этом смысле приход Одного и того же оказывается приходом его каждый раз немного другим. Подлинный Анаксимандр теперь изъясняется по-немецки и пишет обстоятельные автокомментарии.

Что несет на себе следы, куда они погружают вещи? Понятно, что следы несет на себе земля, они соединяют вещи с ее стихией, погружают в нее, скрывают и являют вновь. Хайдеггеровские проселки, лесные тропинки, таин­ственные источники, прячущиеся в глуши, — не более чем картографическое описание разверзающе-поглощающей игры земных сил. Как сегодня отмечалось, поступь Хай-деггера в самом деле необычайно тяжела, это вовсе не легкая походка номада, а медлительные шаги коренного жителя, плоть от плоти породившей его земли. Но это не противоречит идее пути, которая не состоит лишь в следо­вании известному или незнакомому маршруту. Структура мира, задаваемая Хайдеггером в виде четверицы, по суще­ству своему не статична, а потому близка смыслу того, что значит проделывать путь В ней, в отличие от «картины мира», ближайшее не является бесконечно отстраненным от наиболее удаленного линией горизонта, а божествен­ное не абсолютно запредельно для смертных. Вещи, нахо­дясь в четверице, постоянно пребывают в движении, не-



Беседа 6



престанно смещаются — либо тянутся по наклонной вверх, либо сползают вниз. Они не зафиксированы рамками пред­ставлений, не покоятся на горизонтальной поверхности и не обусловлены осуществлением высшего принципа по вертикали. Акцент переносится в область чрезвычайно подвижной границы, которая смещает любое место. Это не научное и не техническое, а глубоко поэтическое — в широком смысле этого слова — воззрение на мир. Оно современному человеку может казаться смехотворным, однако, учитывая зримые результаты прогресса, которые достаточно отчетливо предвидел и Хайдеггер, не слишком понятно, что могло бы выступить ему альтернативой.

А. С.: Даниэль коснулся вопроса о бытии у Хайдег-гера, и мне тоже хотелось бы поразмышлять на эту тему. В повседневной жизни мы имеем дело с множеством суще­ствующих вещей, вопрос состоит в том, как мы приходим к понятию анонимного бытия, сообщающего существова­ние всему существующему. Как возможно особое бытие помимо сущих единичностей, и что оно означает? «Бытие», против которого выступает Хайдеггер, представляет собой некое паразитарное образование, возникшее из глагола-связки «быть». Подобный процесс образования «незакон­ных» существительных (субъектов) принято именовать гипостазированием. Кант называл его ингеренцией. Взбун­товавшийся предикат становится субъектом, — поначалу всего лишь формальным субъектом суждения, граммати­ческим подлежащим. Но эта невинная языковая прихоть приводит к удивительным следствиям:

Колесо вращается.

Колесу присуще вращение.

Вращение обладает своими собственными свойствами.

Мы видим, как «вращение» появилось из «вращающе­йся» и стало обрастать собственными предикатами. Здесь



Хайдеггер глубина и поверхность



можно вспомнить иронию Ницше по поводу бессмысленно­го удвоения в выражениях типа «молния сверкает». Как будто молния, обладая свойством сверкания, при случае способна и не сверкать... В истоках речи мы находим праформу, похо­жую на «колесовращается». Колесо отпочковалось из этого схватывания еще раньше «вращения», и появление матери­ализованного колеса было уже технологическим следстви­ем грамматической прихоти. Другим непосредственным следствием господствующей языковой игры в гипостазиро-вание стала сама метафизика в ее категориальном строе. Из книг Хайдеггера явствует, что привычная система катего­рий появилась из великой игры в прятки под девизом «най­ди спрятанное существительное», найди его в мелькающем, сверкающем, бегущем, наконец, в существующем. А после этого можно сколько угодно размышлять о смысле бытия.

Однако в какой мере «бытие» сходно по своему проис­хождению с «вращением», «сверканием» (молнией) или «ско­ростью»? Так же ли точно оно конденсируется в самостоя­тельное нечто из того, что сказывается о предметах, причем обо всех предметах вообще? «Сократ бледен», «Сократ об­разован», «Кай смертен». Здесь нетрудно усмотреть, как бледность, образованность и смерть восстают над своими субъектами, о которых ранее сказывались, и обретают не­которое достоинство в себе, способность пребывать, ни о чем не сказываясь. В ранге субъекта надежно сохраняется поле их определенности, только теперь не для иного, а для себя. Бытие же распределено для всех, и следовательно, его «в себе» не может иметь никакой определенности, — в-себе-бытие всегда чье-то. Скорее уж молния способна не сверкать, оставаясь молнией, и вращение пребывать в себе, ничего не вращая, чем анонимное бытие, находящееся по ту сторону единичных вещей.

Можно, конечно, рассматривать в качестве причины существования вещей их погруженность в океан бытия —



Беседа б



так обычно и поступает европейская метафизика, говоря о «причастности к бытию». Субъекты, принявшие причастие существования, тем самым (и только поэтому) и существу­ют Дело, однако, в том, что субстанция, к которой приоб­щается все существующее, не содержит никакого «в себе», никакого выжидания или запаса «Философия есть наука», «война есть война» — человеческий глагол легко имити­рует креативность божественного глагола, или наоборот, последний представляется действующим по принципу че­ловеческой речи. Только результатом божественного ги-постазирования оказывается не грамматическое подлежа­щее, а вещь в ее вещественности. Виртуоз апофатического богословия мог бы сказать по этому поводу. «То, что у человека есть существительное, у Бога есть существую­щее», — неизменным остается само «есть» как способ на­деления бытием.

Недостаточная продуманность вопроса о бытии фик­сируется в экзистенциальной феноменологии Хайдеггера, традиционному пониманию (точнее, недопониманию) про­тивопоставляется проект Dasein как единственно возмож­ный. Бытие не сообщается подобно другим определеннос-тям, нет никакого резервуара анонимного бытия без суще­ствующих. В силу этого бытие не укладывается и в катего­риальный строй — ведь, строго говоря, никаких других доказательств бытия не существует, кроме указательного жеста «вот» («Da») Честность самоотчета философа тре­бует либо согласиться с грамматическим происхождением «бытия», либо сразу трактовать бытие как «вот, здесь на­личное», как «всегда мое», — как Dasein. Пафос Хайдегге­ра в значительной мере состоит в обнаружении и исследо­вании альтернативного модуса данности бытия. Философ нашел аутентичный способ репортажа о сущем как оно видимо из окон «вот», «здесь» и «сейчас» Разность режи­мов рассмотрения естественным образом приводит к раз-



Хайдеггер глубина и поверхность



личным масштабам и направлениям трансцендирования; при этом горизонт хайдеггеровской философии, кажущей­ся неразличимо малой точкой с горизонта умозрения, на­пример, Спинозы, в свою очередь, позволяет рассмотреть в микроскоп или в подзорную трубу (инструменты Dasein-аналитики) весь категориальный строй, отталкивающийся от гипостазированного бытия-без-существующих.

Т. Г.: Мне очень нравится постановка вопроса о пе­ресечении экзистенциальных мотивов Ницше и Хайдегге-ра и о том, что Хайдеггер не сделал того шага, на который обречен был Ницше. Я на самом деле очень люблю Ницше и внутренне склоняюсь на сторону его решимости пройти путь всерьез и до самого конца. Ведь кратчайшее расстоя­ние между вершинами — это прямая, а пройти по прямой может только прямой человек, свободный ум, о котором пишет Ницше в «По ту сторону добра и зла» Я бы не впол­не согласилась с тем, что экзистенциальный пафос Хай-деггера стоический, скорее уж он выражает собой какое-то мелкобуржуазное бытие, к которому философ склонял­ся по крайней мере в первый период своего творчества. Он был очень озабочен университетской жизнью и всеми про­блемами, что ей сопутствуют.

В фактической биографии Хайдеггера мы почти не видим подлинных событий, в которых судьба совпадала бы с делом его мысли. Разве что кратковременное принятие нацистского режима и последовавшее после войны так на­зываемое «дело Хайдеггера». Фашистский порядок ему дей­ствительно в какое-то время казался выходом. Он говорил о заброшенности и о том, что мы можем обрести истори­ческое время для того, чтобы из этой заброшенности вы­браться. Я это отчасти понимаю. Попытка построить госу­дарство с акцентом не на денежном обмене и буржуазной пошлости, а на некоторой всемирно-исторической идее —



Беседа 6



это попытка сильная. Другое дело, что она стала вопло­щаться самым чудовищным способом Даже Хайдеггер понял это слишком поздно. Поначалу он думал, что хотя мы и заброшены в бытие, пали в него, но, быть может, сможем выбраться. Он попытался в социальном плане выбраться из заброшенности, приняв на себя ответствен­ность и заняв пост ректора университета. Попытка оказа­лась неудачной. За это его до сих пор обвиняют. Но Бод-рийяр сказал, что поскольку Хайдеггера обвиняют только за это, значит философия закончилась. Другие проблемы никто не способен или не желает ни ставить, ни обсуж­дать. Всех занимает чисто масс-медийный вопрос, сотруд­ничал ли Хайдеггер с национал-социалистским режимом, и если сотрудничал, то насколько тесно. В свое время один мой друг из Италии написал мне письмо с вопросом, поче­му в своих выступлениях я не заступаюсь за Хайдеггера. Я ему ответила: потому что до основного в Хайдеггере ны­нешняя болтовня не доходит, а обсуждать поверхностное и наносное не имеет никакого смысла.

Полагаю, нам следует остановиться на проблеме со­бытия. Хайдеггер в поздний период, после die Wende, по­ворота, очень много пишет о событии. Он трактует собы­тие как присвоение, что соответствует этимологии соот­ветствующих немецких слов: Ereignis происходит от гла­гола «eignen», «присваивать». Тем самым образуется одно из главных его понятий — Eigentlichkeit, которое можно понять как присваивающее и обособляющее событие. Впер­вые это понятие подробно разрабатывается еще в «Бытии и времени». Однако позже оно приобретает оттенок судь­бы. Это очень немецкая черта — писать о том, что надо совпасть со своей судьбой. Скажем, об этом часто заходит речь, когда Хайдеггер трактует поэзию Гельдерлина в кни­ге, посвященной разбору «Гимнов» поэта. Говорится, что надо найти свой Geschick или Schicksal, но найти обяза-



Хайдеггер глубина и поверхность



тельно через другое — через некий путь, странствие или безумие, как в случае Ницше.

Я подумала, что русское слово «событие» трактует­ся как со-бытие, то есть как совместное бытие всех нас. Оно не несет рокового момента, не обозначает судьбу. Но все равно, судьба соединяет тех, кто сходится в со­бытии. Европейский человек сейчас лишен коллективно­го опыта страдания, коллективного опыта радости, кол­лективного опыта праздника. Хайдеггер об этих вещах помнил. Он замечал по поводу Гельдерлина: feiern will ich, хочу праздновать. А что такое праздник? Это не про­сто праздность или отдохновение от работы, а существо­вание Interlichtung, im Licht des Seins, существование в свете бытия, в его полноте. Хайдеггер довольно много писал о празднике, когда свет и святость совпадают. Interlichtungsein для современной философии — очень важное понятие. Нужно стремиться стоять внутри света, свечения, сияния,'ш der Lichtung stehen. Это существенно именно в наше время, потому что опыт радости или стра­дания по-настоящему переживается только в совместном бытии и не может быть исключительно персональным.

Если ты страдаешь индивидуально, то приобретаешь невроз. Ты не только не способен рассказать о своих пере­живаниях, но даже не можешь понять, что с тобой творит­ся. В этих обстоятельствах требуется человек, который в силах услышать тебя сквозь то, что тебе удается высказать. Таким человеком в современном мире является психоана­литик. Он может лишь частично освободить от страдания, привести в нормальное состояние. Однако если ты страда­ешь в ситуации со-бытия, то ты переходишь в конце концов к радости. И то же самое с радостью. Невозможно тихо Радоваться себе в полном одиночестве, если ты, конечно, не прибег к помощи наркотиков. Но это не настоящая радость, а лишь минимальное дистанцирование от тусклого и бес-



Беседа 6



смысленного нарциссизма в мир пустых и абсолютно чуж­дых грез. Хайдеггер — последний философ, который писал о соборности радости: wo sind die Freunde, где друзья? Здесь и возникает понятие алетейи, о котором мы немного уже упоминали. Истина — это не соответствие формы содержа­нию или знания предмету, а открытость, само сияние бы­тия. Когда я бывала в Афинах, то всегда ходила в Акрополь и видела сияние его мрамора, в котором Хайдеггер разгля­дел лики древних богов, вновь выходящих к нам навстречу в нежном, ласковом, любовном и красивом сиянии. Хайдег­гер выразил это лучше всех. Его фрагменты, посвященные Гераклиту, Анаксимандру, Пармениду, необыкновенны. Он освоил Грецию, он даже проявлял интерес к греческой Цер­кви, опять же следуя духу алетейи. Я думаю, что отсутствие в мысли Хайдеггера дуализма привело европейскую мысль к тому, что она собой сейчас являет. А являет она собой тот или иной вариант деструктивизма, избегающего репрезен­тации и стремящегося вернуть мышление его собственному истоку в несокрытости бытия.

Наши рекомендации