Перекресток Невского и Большой Морской 3 страница

Итак, равнодушие к женщинам вовсе не означало, что Петр Яковлевич был лишен полового чувства. В этом отношении примечательна взаимная неприязнь Чаадаева и Вигеля.

Филипп Филиппович прославился своими мемуарами. Писал он их для себя и для потомства, при жизни не публиковал, хотя любил зачитывать отрывки в разных компаниях. И вот, в своих записках он вспоминал, как живший в Демутовом трактире Чаадаев принимал гостей на особого рода возвышении, сидя в креслах, справа от которых был портрет Наполеона, а слева — Байрона. Между кадками с зеленью помещался портрет самого хозяина, со стихами Пушкина, сравнивавшими Петра Яковлевича с Брутом и Периклом. Злоязычие Вигеля известно, но с Чаадаевым у него были особые счеты.

Филипп Филиппович наябедничал на Петра Яковлевича митрополиту Серафиму. Письмо в «Телескопе» было не подписано, под ним значилось: «Некрополис. 1829. 1 декабря». Разумеется, узнали бы автора и без Вигеля, но то, что тот немедленно выдал имя, заодно обвинив автора в тайном католицизме, представляется психологически любопытным.

Форменный донос владыке был, в сущности, непонятно, для чего сделан. Хотел ли Вигель выслужиться (он служил по департаменту иностранных вероисповеданий, был причастен, стало быть, к духовному ведомству)? Но на его дальнейшей карьере это никак не отразилось, а через два года он вовсе вышел в отставку. Было ли то искренним выражением патриотического чувства? Вигель писал: «Он отказывает нам во всем, ставит нас ниже дикарей Америки, говорит, что мы никогда не были христианами и в исступлении своем нападает даже на самую нашу наружность, в коей, наконец, видит бесцветность и немоту». Сам-то Вигель был из шведов, не столбовой дворянин, как Чаадаев.

Мы не задеваем существа труда Чаадаева, который, стремясь в просвещении быть с веком наравне, интерпретировал Ф. Ламенне и Ф. Шеллинга, строил свою концепцию обнаружения Божественного промысла в мировой истории, и выражения, подобные тому, что «мы составляем пробел в порядке разумного существования», могут быть правильно восприняты лишь в общем контексте.

Бессмысленным был донос или нет, а ведь кто мог знать, чем кончится. Могли бы Чаадаева, с его образованностью, в Усть-Сысольск или на Соловки. Низость Вигеля, разумеется, его личное свойство, но конкретное ее проявление станет более понятным, если видеть в двух антагонистах ягодки с одного поля.

Отчего-то именно в людях с одинаковыми наклонностями чаще обнаруживается взаимная антипатия и какое-то даже целенаправленное недоброжелательство. Тому существует множество примеров, нетрудно их почерпнуть и из нашей книги.

Вообще гомосексуалисты, как правило, лояльны к любому строю и совершенно не склонны лезть против рожна. Только неумеренное тщеславие Чаадаева могло бы объяснить, зачем он решился опубликовать в России это скандальное письмо. Но ведь то был высокий ум, он же, не предусмотрев такой малости, что журнал тотчас закроют, рассчитывал на полную публикацию своего труда, об истинном смысле которого нельзя судить только по первому письму. Такая была черта в этом мыслителе: прозревая то, что должно быть через две ступеньки, не замечал, что ближайшая обвалится, как только на нее ступишь.

Идейные противоречия тут дело десятое. Тот же Вигель, доносивший митрополиту на «католика» Чаадаева, снабжал Пушкина сплетнями о куда уж как православном графе Уварове. Вигелю, по общности вкусов, разумеется, было виднее, чем ничего в этих делах не понимавшему Пушкину. Или мелькнувший в предыдущей главе князь Петр Долгоруков, всю жизнь только тем и занимавшийся, что распространял «хулы и клеветы» на Россию и ее учреждения, особенно прохаживаясь по царской фамилии. Тоже ведь негодовал на Чаадаева!

Мы вовсе не думаем, что у Вигеля непосредственно что-то было с Уваровым, а у Чаадаева с Долгоруковым. Люди одних интересов угадывают друг друга по каким-то неуловимым признакам, но не только не бросаются тотчас в объятия, а, охотно подхватывая сплетни о ближнем, стремятся подчеркнуть, что они-то не такие. Из другой эпохи пример, но в человеческой психологии вообще мало что меняется: Дягилев с Философовым тоже, бывало, прохаживаясь под ручку, расуждали о противоестественности мужской любви (см. главу 4).

Естественно, что и в общем кругу в свете, в ученой компании, среди коллег — признаться в своей симпатии к хорошо знакомому человеку куда труднее, чем пускаться во все тяжкие там, где тебя никто не знает. Вот Пушкин… Чаадаев… Камердинер Жан… Безусловно, с юным гением об этом ни слова не говорилось. Даже если прикосновение маленькой крепкой ручки с длинными, хищно выгнутыми полированными ногтями вызывало в нем сладкую дрожь. Что там разъяснять, перечтите Пруста: почему светские люди, как барон Шарлю, предпочитают встречаться где-нибудь в каретнике с Жюпенами, обращаясь с нарочитой холодностью с Марселями, от взгляда которых млеют.

Личность Чаадаева, вне сомнения, уникальна. Однако тип его мышления вписывается в истории русской философии в некоторую традицию. Ближайшим его преемником называют обычно Константина Николаевича Леонтьева. С Петербургом он почти не был связан. Учился, как и Чаадаев, в Московском университете, но это совсем иная уже эпоха, родился он в 1831 году. Всего годик, двенадцати лет от роду, учился в том самом кадетском корпусе, где преподавал А. Ф. Шенин, а потом бывал в Петербурге лишь наездами. Будучи дипломатом (консулом в Стамбуле и Салониках), получал, наверное, инструкции в министерстве на Дворцовой площади.

С Чаадаевым сближает этого мыслителя чуждый в целом русской породе эстетизм, отношение к жизни как произведению искусства. Особого рода эгоизм — у Чаадаева имевший исключительно нарциссическое выражение — Леонтьев превратил в этический кодекс. Говорят, что он, живя в Азии, предавался разврату самых утонченных форм. Однако, всю жизнь у него на шее была жена, парализованная и сумасшедшая, о которой он трогательно заботился, как о своем кресте. В Крымскую войну добровольно стал фронтовым лекарем, в крови и грязи. Мечтал о монашеской жизни, подолгу жил в Оптиной, принял тайный постриг. Умер в Сергиевом, где и похоронен в скиту.

Красота была для него — полнота и разнообразие жизни, цветущая сложность. Безобразие — демократия и уравниловка. Был и у него свой ксенофонт: Константин Аркадьевич Губастов.

Философия Леонтьева, никогда особенно не известного, а к концу жизни всеми забытого, очень интересовала Василия Васильевича Розанова, настолько вообще не видевшего разницы между своими приватными и умственными интересами, что женился на любовнице Достоевского, чтобы постичь «достоевство» в его, так сказать, натуре. С Леонтьевым Розанов успел вступить в переписку, и философ так обрадовался, что о нем кто-то вспомнил, что с неумеренной страстью стал зазывать его к себе для личного знакомства. Но Розанов как-то замешкался и увильнул. Должно быть, тогда и задумался, будучи человеком, до всяких душевных редкостей любопытным, и жадно, принюхиваясь и облизывая, ловил все, с биографией Леонтьева связанное.

Наконец, Николай Николаевич Страхов, старый холостяк, просидевший всю жизнь в Публичной библиотеке, подтвердил его предположение насчет содомской натуры. Трудно сказать, откуда сам-то Страхов взял, будучи с Леонтьевым отнюдь не близок, но друг-то и не выдал бы. Розанова эта тема волновала чисто теоретически. Сам по себе он был идеальный гетеросексуал. Он целую книгу написал, «Люди лунного света», которая показывает, что о реальном практическом гомосексуализме автор не имел ни малейшего представления, но видел в этом свойстве некую интеллектуальную перверсию.

Как-то уж очень мы отошли в сторону, а меж тем, здание на Большой Конюшенной, д. 27 может напомнить еще о многом. Ныне здесь устроились: бюро путешествий, роскошная пиццерия — впору хоть для Милана — и функционирует Театр эстрады, занимающий тот самый зал, где некогда располагался ресторан «Медведь». Один из знаменитейших в Петербурге. Оправдывая название, стоял в вестибюле косматый, набитый опилками, и держал в когтистых лапах серебряное блюдо. Ресторан был основан в 1878 году Эрнестом Игелем, а фешенебельная публика полюбила его в начале нашего века, когда владельцем был Алексей Акимович Судаков, заодно распоряжавшийся московским «Яром». Ну, конечно, цыганский хор, гитары, плясы. Отличная кухня, с саженными осетрами, аршинными стерлядями, набитыми икрой серебряными ведрами. Любил, помнится, юный Феликс Юсупов в дамском платье кокетничать здесь с кавалерами.

Тогдашние рестораны имели обычно большой зал (в «Медведе» — со стеклянным потолком — вмещавший до трехсот клиентов) и множество отдельных кабинетов для тесных дружеских собраний. Один из таких кабинетов «Медведя», оклеенный обоями с рисунками на темы старинной жизни, воспет в стихотворении Апухтина «Сон», написанном в 1882 году. «Мелькали рыцари в своей одежде бранной и пудреных маркиз наряд и говор странный смущали тишину подстриженных аллей». Просто сомовская картинка.

Алексей Николаевич Апухтин был завсегдатаем и почетным посетителем этого ресторана на Конюшенной. Он многих связывает в нашей компании. Один из забавных мифов его публичной биографии — безответная робкая влюбленность в «лучезарную красавицу» певицу Александру Валерьяновну Панаеву.

Муж ее — один из многочисленных друзей Алексея Николаевича, на двадцать с лишком лет его младший, кавалергард Георгий Павлович Карцев. Двоюродный, кстати, племянник Петра Ильича Чайковского. Карцев не какой-нибудь хлыщ-гвардеец, у которого одно на уме. Он очень любил стихи Апухтина и бережно их хранил, переписав собственной рукой — две тетрадки, основной свод сочинений поэта. Женился на Панаевой, старшей его всего на девять лет, в 1884 году, и Апухтин подарил им на свадьбу стихотворение:

Два сердца любящих и чающих ответа

Случайно встретились в пустыне черствой света…

Стихами Апухтина увлекалась также Екатерина Александровна Хвостова. Та самая, урожденная Сушкова, в которую был влюблен шестнадцатилетний Лермонтов, чего она не замечала. За это он ей через пять лет отомстил, уверяя себя и своих приятельниц, что Сушкова в него влюбилась, а он к ней холоден. Зачем-то еще и ей послал анонимное письмо, в котором уверял, что он решительный подлец. Екатерина Александровна так до старости и не узнала, кто послал ей это письмо. Тем не менее, такому своеобразному, мягко сказать, роману мы обязаны несколькими прекрасными стихами. Например, о бедняке, который просил куска лишь хлеба, с мукой во взоре, но «кто-то камень положил в его протянутую руку».

И вот Екатерине Александровне на закате дней удалось встретить еще одного вундеркинда. Мальчик Апухтин звучностью стиха изумлял и подавал надежды. Сушкова сделалась этаким мостиком между двумя утесами в океане русской поэзии.

Итак, с одной стороны — Лермонтов. С другой же — по линии Панаевой-Карцевой — обнаруживается Сергей Павлович Дягилев! Родная сестра певицы, Елена Валерьяновна — любимая дягилевская мачеха.

Апухтин принадлежал к старинному дворянскому роду, из орловских. Земли плодородные, тамошние балки и черноземы питали вдохновение многих писателей (Тургенев-Бунин-Лесков-Зайцев). В 12 лет Леля (таково училищное прозвище) поступил в петербургское училище правоведения, где два года уже томился Петя Чайковский, нашедший, наконец, ближайшего, на всю жизнь, друга.

Орловский ли климат, нежно ли любимая мать, женщина богомольная и ежегодно с сыном говевшая в Оптиной… Но все от Бога. Мальчик необыкновенно рано стал писать стихи. Изумительная память и редкий талант обратили на него внимание Фета и Тургенева. Первое стихотворение «Эпаминонд» он опубликовал в четырнадцать лет (Пушкин, скажем, лишь в 15, а Лермонтов в 21).

Успел он получить благословление Андрея Николаевича Муравьева, навестив шестидесятисемилетнего ветерана (см. главу 2) в Киеве, где жил тот в живописнейшем месте у Андреевского спуска: «сюда лишь изредка доходит, замирая, невнятный гул рыданий и страстей».

Юноша болезненный, но живой, блещущий остроумием, принятый в аристократических гостиных. Службой он никогда себя не обременял, жил в свое удовольствие. Труд считал «величайшим наказанием, посланным на долю человека». Состояние его вполне устраивало. Литература доходов ему не приносила; он служил ей «с гордостью барина и презрением к ремеслу литератора». Единственным, что доставляло ему искреннее огорчение, была необыкновенная толщина. В конце концов, обнаружилась водянка, унесшая его в могилу.

Стихи он писал изумляющие откровенностью, по тем временам.

Сухие, редкие, нечаянные встречи,

Пустой, ничтожный разговор,

Твои умышленно-уклончивые речи,

И твой намеренно-холодный, строгий взор, —

Все говорит, что надо нам расстаться,

Что счастье было и прошло…

Но в этом так же горько мне сознаться,

Как кончить с жизнью тяжело.

В списке этого стихотворения Модест Ильич Чайковский пометил, что оно обращено к соученику Модеста по училищу правоведения Алексею Алексеевичу Валуеву. Апухтину было тридцать, Алеше двадцать один. Все понятно, но при чем тут дамы?

С Жоржем Карцевым и его женой у Апухтина были прекрасные отношения. Если уж кто причинял поэту страдания, то, конечно, не очаровательная Александра Валерьяновна, «яркая брюнетка с искристо-синими глазами и чуть заметными усиками над капризным ртом». Толстячка поэта она, наверное, любила щекотать, шутя, обнимать да гладить рано оплешивевшую голову и заливаться звонким ласковым смехом. Панаева была всеобщей любимицей. Чайковский тоже ей восхищался.

Светская жизнь всегда привлекала Апухтина. Остроумец, мастер экспромтов — в жизни он мало походил на того измученного меланхолика, каким кажется по стихам. Круг его знакомых был окрашен достаточно одноцветно. Веселые ужины в «Медведе» проходили по преимуществу в мужской компании, и друзья Апухтина — это молодые офицеры, правоведы, актеры. Профессиональных литераторов он не любил, предпочитал, чтобы стихи его расходились в списках, сделанных поклонниками. Сам любил декламировать, с большим настроением.

Но я тебе пишу затем, что я привык

Все поверять тебе; что шепчет мой язык

Без цели, нехотя, твои былые речи,

Что я считаю жизнь от нашей первой встречи,

Что милый образ твой мне каждый день милей

Что нет покоя мне без бурь минувших дней,

Что муки ревности и ссор безумных муки

Мне счастьем кажутся пред ужасом разлуки…

Характеристика его, данная Модестом Чайковским, довольно типична. «Его натура была слишком мечтательно-созерцательная, он был слишком безучастен к современности, слишком мало деятелен, чтобы негодовать, карать и язвительно осмеивать. Внешние обстоятельства и более всего его болезненное состояние поставили его в положение зрителя, а не актера в общественной жизни; она протекала мимо, почти его не затрагивая, и он глядел на нее с интересом, но бесстрастно, с легкой насмешливой улыбкой; в ней не чувствовалось ничего хлесткого, следовательно, ничего сатирического. Он был просто необычайно тонкий наблюдатель, умевший высказаться ярко, картинно и с непередаваемым юмором. Главная прелесть его „словечек“ и экспромтов заключалась в их неожиданности, в той быстроте, с которой он умел поворачивать вещи, освещая их смешные стороны, в интонации, в величаво-добродушной улыбке, с которой он произносил их, а главное, в той изящной прихотливой форме, в которую они облекались им».

Есть у Алексея Николаевича знаменитое стихотворение, положенное, как и многие его другие, на музыку. Популярный был романс «Пара гнедых». Тащатся мелкой рысцою две клячи, были и они когда-то рысаками, и хозяйка их, старая развалина, смолоду пользовалась успехом. «Таял в объятьях любовник счастливый, таял порой капитал у иных… Грек из Одессы и жид из Варшавы, юный корнет и седой генерал, — каждый искал в ней любви и забавы и на груди у нее засыпал».

Так, в общем, вариация на тему басни «Стрекоза и муравей». Но загадочен подзаголовок: «перевод из Донаурова». Вроде бы, фамилия довольно русская, с чего бы перевод? Дело в том, что Сергей Иванович Донауров, знакомство которого с Алексеем Николаевичем было само собой разумеющимся, сочинял, действительно, стихи исключительно по-французски. Такая уж натура. Дипломат, музыкант, сам писал романсы на стихи Апухтина, служил цензором в Главном управлении печати. Жил с неким Матвеем Севостьяновым, двадцатилетним парнем, о котором больше нечего сказать. Сергей Иванович любил с мужчинами делать и так и этак. Первым он познакомился с Лукьяном Линевским, фигурой просто демонической среди петербургских «теток» 1880-х годов.

Лукьян (или Люциан) Адамович Линевский, родившийся в 1865 году, пользовался необыкновенным успехом. Начал он практиковать, еще учась в частном пансионе; сестра его тоже была известной кокоткой под именем Нинон. Находясь смолоду на содержании у разных богатых мужчин, Лукьян не пренебрегал и слабым полом. Влюбил в себя жену издателя журнала «Нива» А. Ф. Маркса, подговорил ее развестись с мужем, и когда она получила разводную в 100 тысяч рублей, стал жить с ней, обобрав, как липку. Для собственных услад он снял роскошную квартиру, где — по словам не раз уж упоминавшегося осведомителя — «задавал рауты и балы, на которых бывает по 40 человек приглашенных и которые в конце концов превращаются в оргии и сатурналии, напоминающие райские вечера». Описание одного из таких балов не выдерживает пересказа, его надо читать в подлиннике. «Сам хозяин и некоторые из теток были в дамских платьях. Гостям был подан сначала чай с коньяком, закуска, после чего они танцевали почти до 4-х часов, когда сервирован был роскошный ужин. За ужином вина подавались в гигантских стеклянных членах и провозглашались тосты, соответствующие этому рауту, причем в числе других выделялся тост за отсутствующих высокопоставленных лиц, и в особенности за одно высокопоставленное лицо, считающееся высшим покровителем. После ужина началась страшная, возмутительная оргия. Мужчины-дамы разделись голыми и в таком виде стали продолжать танцы. В кабинете на роскошной турецкой мебели виднелись в полутьме пьяные группы теток, которые сидели друг у друга на коленях, целовались, щупали друг друга за члены и онанировали; тут же лежал отдельно один из гостей, совсем голый, напоминающий своим телосложением женщину (под комическим названием „Нана“), и перед ним несколько других мужчин, целующих и щупающих его. Оргия продолжалась до утра, после чего все разъехались попарно со своими мужчинами-дамами, некоторые домой, а некоторые в гостиницы и бани»… Вот так-то. Это 1889 год.

Интересно было бы для истории и адресок. Но адресные книги дают фамилию Линевского, никуда из Петербурга не девшегося, уже на значительно позднее время. В 1914 году жил он в Усачевском переулке (перемигивался, должно быть, с Николаем Алексеевичем Клюевым, посещая одну с ним баню). В 1916 году переехал в Измайловские роты (ныне Красноармейские улицы). Уж не память ли места повлекла ныне организаторов дискотеки «69» открыть ее в 1997 году на 2-й Красноармейской, д. 8? В дневные часы там просто можно выпить кофе и перекусить, а с 11 вечера до утра пляшут. Дискотека — надо отдать должное — весьма комфортабельная, вместительная (пользующаяся, кстати, повышенным спросом: по выходным всегда аншлаг), занимает два этажа в доме, построенном в 1980-е годы на участке между 2-й и 3-й Красноармейскими (с тыльной стороны здесь еще есть и бар с биллиардом). Это семиэтажное строение агрессивно-безликого вида, с бетонными ребрами меж унылых строчек оконных проемов воздвигнуто на месте доходного дома, в котором года полтора прожил Достоевский, о чем напоминает неплохо закомпонованная доска с портретом. Здесь писались «Записки из мертвого дома», в которых, на основании каторжных впечатлений, не обошел могучий писатель-реалист особенно интересующую нас тему: мелькает там какой-то затраханный шкет — вызывающий даже сочувствие певца униженных и оскорбленных, но совсем не в том смысле, чтоб любить, а чтобы плакать и каяться.

После нескольких десятилетий полного отсутствия каких-либо признаков существования (разумеется, на поверхности; где-то там внутри копошились, конечно, но под строжайшим секретом), вдруг все расцвело пышным цветом. С одной стороны, газетки, называемые, по старинке, «комсомольскими», как и любимая народом «АиФ», взяли за обыкновение в каждом номере печатать что-нибудь о педерастах и лесбиянках, в фамильярно-ироническом духе. С другой стороны, издания, ориентированные на ветеранов с пенсионерами (например, «Труд»), время от времени пугают ужасами нравственного падения и угрозой всеобщего вымирания от СПИДа, если всех педерастов немедленно не повесить. Наконец, на всех каналах телевидения, независимо от того, какой из банков их спонсирует, трудно стало найти хоть одного ведущего и обозревателя — по крайней мере, бисексуальной ориентации (о гетеро говорить уж не приходится). Этот стремительный ренессанс насчитывает всего лишь лет семь, а кажется, что пора бы уж наступить контрреформации.

В новейшей летописи «голубого» Петербурга (Ленинграда до 1991 года) надо отметить и Театр эстрады. Дискотеки в начале 1990-х годов, как ни странно, считались еще большой редкостью (хоть кто может вразумительно объяснить их отличие от «вечеров танцев» в клубах, известных нашим бабушкам-ударницам и дедушкам-воспитанникам школ ФЗУ). И вот на Желябова (тогдашнее название Большой Конюшенной) по субботам стала устраиваться не просто дискотека в фойе Театра эстрады, но с голубым оттенком. Это не значило, что общество было исключительно мужское. Скорее, наоборот. Постороннему человеку, забредшему в наши гей-бары, трудно понять специфику: женщины там, если не преобладают, то не уступают по численности. Возможно, некоторые из них лесбиянки (вообще отличающиеся активностью жизненной позиции) — но забредают из любопытства и просто праздные дуры.

Отечественные геи начали борьбу за свои права в тесном союзе с лесбиянками, да пожалуй, решительно уступали им первенство. Так, существует лесбиянско-геевский «Фонд Чайковского», главной деятельницей которого была Ольга Жук. Однако, в связи с ее выездом из города, фонд приобрел отчетливо мужскую ориентацию, в лице гея-учредителя, Юрия Ереева. Доктор физико-математических наук Александр Кухарский основал ассоциацию «Крылья», тихо борющуюся за права секс-меньшинств именно в районе Большой Конюшенной: на углу с Волынским переулком. Пытаются устраивать что-то вроде службы знакомств, организовывать «гей-туры», просветительские лекции, связанные с санитарно-эпидемиологической службой города. Особенного интереса к своей истории петербургские педерасты не испытывают, хоть ассоциация «Крылья» пыталась проводить экскурсии по «голубому» Петербургу, пригласив для этого одного из известных питерских всеведов.

Если по Шведскому переулку выйти на Малую Конюшенную, к дому 3, то во дворе этого прекрасного строения (1904–1905, арх. Ф. И. Лидваль) можно найти вход во «дворец культуры молодежи» (именовавшийся в начале 90-х годов «дворцом профтехобразования»). Это бывший зал Шведской церкви (так называемый, Екатерининский) — известное в начале XX века место концертов и выставок. Тоже достопримечательность: там впервые в 1992 году отметили в Ленинграде день международной солидарности 28 июня — в память знаменитой схватки нью-йоркских педерастов с полицейскими в кафе «Стоунуолл Инн» на Кристофер-стрит в 1969 году. Но как-то русским геям эта солидарность оказалась чужда. Не оживляются наши улицы 28 июня, не помнили бы и о борьбе со СПИДом 1 декабря, если б не оповещали об этом прелестники с голубого экрана.

Впрочем, устроенный как-то в кинотеатре старого фильма «Спартак» (Кирочная, она же Салтыкова-Щедрина, д. 8) фестиваль фильмов о «секс-меньшинствах» привлек внимание горожан самой различной ориентации. Подхвачена была эта инициатива и кинотеатром «Молодежный» (Садовая, д. 12), но на том и увяла. Пытался фонд Чайковского наладить даже журнал, в котором наиболее остроумным было название: «Гей-славяне». На третьем номере издание пресеклось, заметного вклада в литературу не осуществив. Все-таки, если учесть, что до 29 апреля 1993 года, когда статья 121. 1. Уголовного кодекса была отменена указом президента Бориса Ельцина, за это дело могли посадить, успехи гей-движения в России достаточно велики.

Глава 12

Мойка, 12

«Донон» и «Аполлон». — Вид с Певческого моста. — И. И. Пущин и А. С. Пушкин. — А. С. Пушкин и князь П. А. Вяземский в бане. — Равнодушие Пушкина к гомосексуализму. — Князь П. М. Волконский как прототип князя Андрея Болконского. — Соперничество с Витгенштейншей из-за любовника. — Где была дуэль на Черной речке? — Пушкинисты не учитывают переездов и беременностей. — Образцовое супружество Геккерна и Дантеса. — Наталья Николаевна цитирует «Евгения Онегина». — Глупости Дантеса. — Князь И. С. Гагарин и князь П. В. Долгоруков. — В дуэли Пушкина нет морали

У Анны Ахматовой есть не лишенный каламбурности стих о Смоленском кладбище, на котором кончалось все, в том числе и обеды у Донона. Вряд ли поэтесса имела в виду, что Донон кормил недоброкачественно, но все равно смешно. Ресторан был старинный. В 1849 году некто Жорж, предлагавший едокам макароны и печеный картофель, продал свое заведение на Мойке, д. 24, Жану Баптисту Донону. Отсюда название ресторана, сохранявшееся, несмотря на перемены владельцев.

Адрес этот связан с историей русской поэзии, и, вероятно, в дежурных экспромтах посетителей «Донон» неизбежно рифмовался с «Аполлон». Журнал, так называвшийся, как помнит читатель (см. главу 6), начал выходить в 1909 году и продолжался до самой большевистской революции. Редакция на первых порах помещалась на Мойке, д. 24: вход из подворотни, направо по лестнице. Позднее переехали к «Пяти углам» — на Разъезжую, д. 8. Там же была петербургская квартира редактора «Аполлона» Сергея Константиновича Маковского.

Стоит ли подробнее о нем? Среди сотрудников, называвших своего бонтонного шефа, появлявшегося в редакции исключительно в смокинге, «папа Мако» — много было несомненных апологетов мужской любви. Не только Кузмин, постоянно здесь печатавшийся.

Но сам Сергей Константинович? Был женат на певице Марине Эрастовне Рындиной (отбил ее, кстати, у В. Ф. Ходасевича). Каких-то особенных признаков в том, что мы о нем знаем, не ощущается. Можно назвать его «маленьким Бенуа», без неисчерпаемой эрудиции и обаяния Александра Николаевича, но с тем же намерением задавать тон современной художественной критике. Он был сыном Константина Егоровича Маковского, одного из даровитых живописцев своего времени. Матери его, Юлии Павловне Летковой, было всего восемнадцать, отец на двадцать лет ее старше. Воспитывать его пришлось матери, так как ветреный Константин Егорович ушел к другой, едва сыну исполнилось одиннадцать лет. Сергей учился в Александровском лицее, потом на физико-математическом факультете университета. Начал писать стихи, одобренные графом Арсением Аркадьевичем Голенищевым-Кутузовым, сановником и поэтом, с которым познакомил его лицейский соученик, Федя Случевский (сын поэта и тоже камергера, Константина Константиновича).

Все со всеми знакомы. Мать Сергея была приятельницей Александры Валерьяновны Панаевой. «Стройная, мужественно-властная, великолепная», как описал ее Маковский в своих мемуарах, актриса известна нам как приятельница Апухтина. И с ним был знаком юный Сергей, поэтом «с заплывшим бабьим лицом, но обворожительно читавшим свои салонные стихи».

«Аполлон», в лице своего главного редактора, уделял развитию русской поэзии особенное внимание. На Мойке начала действовать поэтическая академия «Общество ревнителей художественного слова». И кто ж здесь был? Анненский, Гумилев, Волошин, Сологуб… Блок, разумеется; Георгий Иванов, Лозинский, Мандельштам, все лучшее, что существовало тогда на российском Парнасе.

Представьте мысленно, что вы находитесь у Певческого моста. Позади Капелла (ну, конечно, хор мальчиков, ангельское пение, но на самом деле в таких заведениях, со строгой дисциплиной и бесконечными утомительными репетициями, как раз ничего интересного-то и не происходит). Кружевные перила моста, вид на площадь, с клинообразным углом бывшего министерства иностранных дел, из-за которого разворачивается гигантская перспектива с одинокой колонной посредине, маячащими вдали Исаакием и шпилем Адмиралтейства. Дух замирает! И далее, по Мойке — изгиб реки, мосты через Зимнюю канавку, арка, перекинутая к Эрмитажному театру… Напоминает Уффици во Флоренции, но лучше, гораздо лучше!

Мойка, д. 14 — хороших пропорций, уютный домик (десять окон по фасаду), украшенный почему-то бюстами Сократа, четырежды повторенными в круглых нишах, но, вероятно, без всякой задней мысли (появились они при перестройке в 1840-е годы архитектором Б. Б. Гейденрейхом).

Дом принадлежал генерал-интенданту флота И. П. Пущину, отцу Ивана Ивановича. «Жано», «мой первый друг, мой друг бесценный». Соседи по каморкам в царскосельском Лицее. Благородная и чистая натура Ивана Пущина исключает какие-то подозрения в неискренности и лицемерии. Ничего в своей дружбе с Пушкиным он не утаивал. Да и что, собственно, утаивать? За порок мы это, естественно, не сочли бы, но на шевелящийся в душе читателя вопрос ответим решительным: нет.

Уверены, что нет. Пожалуй, вырванные отдельные строки («отрок милый, отрок нежный»; «уж я не мальчик — уж над губой могу свой ус я защипнуть»; «на талом снеге, как будто спящий на ночлеге, недвижен юноша лежит» и т. п.) на что-то как бы намекают, но это иллюзия. Для воспаленного воображения можно подсказать, как встречался Пушкин с московским своим приятелем Павлом Воиновичем Нащокиным, прославившимся созданием кукольного домика — копии его квартиры «у старого Пимена». Друзья бросались в объятия друг к другу, целовали и гладили руки, Александр Сергеевич мог часами глядеть на Павла Воиновича и любоваться. Или вспомнить, как, вернувшись в 1826 году в Москву, Пушкин сразу направился к Вяземским и узнав, что князь Петр Андреевич в бане, тотчас помчался туда, встретившись со старшим другом в семейных номерах… А как кувыркались они с малолетним Павлушей Вяземским, дрались в шутку и плевались друг в друга… Не говоря уж о групповых оргиях с Алексеем Вульфом. А как Наталья Николаевна плакала, когда после первой брачной ночи он закатился куда-то с друзьями пьянствовать и был невесть где целый день!

Наши рекомендации