Тема 2. Проблемы человека в философии

МИНИСТЕРСТВО СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ

ФГОУ ВПО «ВЯТСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННАЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ АКАДЕМИЯ»

КАФЕДРА ФИЛОСОФИИ

ФИЛОСОФИЯ

ПРАКТИКУМ.

Тексты и задания контрольной работы для студентов

Заочной формы обучения.

Вариант 2

Киров 2009

Вариант 2.

Тема 1. Философия и мировоззрение.

ИЛЬЕНКОВ Э. В. (1924-79), российский философ и публицист. В отличие от официальной идеологии попытался вернуться к «подлинному» Марксу (Диалектика абстрактного и конкретного в «Капитале» Маркса», 1956, опубликовано 1960)

Философия в союзе с психологией, основанной на эксперименте, дока­зала бесспорно, что «ум» — это не «естественный дар», а результат со­циально-исторического развития человека, общественно-исторический дар, дар общества индивиду.

Отприроды каждый индивид получает тело и мозг, способные раз­виться в «органы ума», стать умными в самом точном и высоком смыс­ле этого слова. А разовьется в итоге этот ум или не разовьется — зависит уже не от природы. И грехи общества, до сих пор распреде­лявшего свои дары не так равномерно, не так справедливо и демократич­но, как матушка-природа, нам совсем незачем сваливать на нее.

Все дело тут в условиях, внутри которых развивается человек. В одних условиях он обретает способность самостоятельно мыслить (и тог­да о нем говорят как о «способном», о «талантливом», об «одаренном»), а в других условиях эта способность остается недоразвитой или раз­витой до уровня не весьма высокого.

Тем более важно предельно точно очертить те условия, которые при­водят к образованию ума, отграничив их от условий, которые образо­ванию ума мешают и тормозят его развитие. Обыкновенно те и другие условия существуют, хитро переплетаясь, одновременно в одном и том же месте. От случайных и каждый раз неповторимых вариаций их переп­летений и зависит в каждом индивидуальном случае мера развития ума, способности суждения.

Не боги научили людей обжигать горшки — они научились этому са­ми. И все те способности (умения), которые формировались В истории рода долгие тысячелетия, ребенок XX века усваивает играя (шутя) за какие-нибудь годы и даже месяцы, ибо он движется по уже прото­ренной дороге, не повторяя тех зигзагов и ошибок,ценой которых когда-то было завоевано человечеством все то, что он усваивает...

Это хороню понимал уже Гегель:

«...Относительно познаний мы видим, как то, что в более ранние эпохи занимало зрелый дух мужей, низведено до познаний, упражнений и даже игр мальчишеского возраста, и в педагогических успехах мы узнаем набросанную как бы в сжатом очерке историю образованности всего мира» '. Да, в своем духовном развитии каждый человек как бы повторяет, «воспроизводит» процесс духовного развития человечества -- точно так же, как в своем физическом развитии он успевает за девять месяцев своего утробного существования пробежать весь путь эволюции органи­ческой жизни на Земле — от одноклеточного организма до младенца-человека...

И тут он проходит все действительно необходимые этапы пути.

В своем духовном развитии он, однако, часто застревает на какой-то стадии, давно человечеством пройденной, и гак и не добирается до финиша. Почему?

Только потому, что педагогический процесс еще не отлажен так же хорошо, как процесс биологического созревания. Только потому, что здесь еще не установилась та «естественная» последовательность фор­мирования «духовных органов», которая обеспечивает педагогический успех. Только потому, что здесь мы часто пытаемся формировать сра­зу «высшие» этажи духовной организации, не потрудившись заложить прочный фундамент элементарных способностей.

Насильно пичкаем человека такой пищей, которую он переварить еще не может, поскольку у него еще не сформированы органы «ду­ховного пищеварения»...

Не будучи в силах действительно усвоить определенные знания, т. е. индивидуально воспроизвести их, индивидуально повторить в кратком очерке историю их рождения, ребенок вынужден их «зазубривать», «задалбливать» — бессмысленно заучивать. При такой педагогике и по­лучается, что у него в ходе «усвоения знаний» формируется так назы­ваемая «произвольная память», но не формируется ум, мышление, способ­ность суждения... Та самая способность, которая когда-то все эти знания на свет произвела.

Представим себе на минуту такую школу поварского искусства, где будущих поваров старательно обучают смакованию и поеданию гото­вых блюд, но не дают ученикам даже заглянуть в кухню, где эти блюда приготавливаются.

Удивимся ли мы, если какой-нибудь выпускник такой школы станет добывать понадобившийся ему изюм посредством выковыривания его из «калорийных булочек»?

Между тем мы слишком часто поступаем именно так, преподавая детям (и не только детям) основы современной науки, современных знаний. Мы не даем им заглянуть в «кухню науки», не помогаем им рассмотреть тот процесс, в ходе которого сырой, еще не перева­ренный и не пережеванный материал жизни постепенно превращается в систему «чистых» теоретических абстракций, дефиниций, правил, за­конов и алгоритмов.

Потом мы удивляемся (или, наоборот, не удивляемся, что еще хуже), когда прилежно зазубривший все эти премудрости отличник становится в тупик, едва перед ним возникнет та самая ^неумытая и неприкрашен­ная» действительность, полная трудностей и противоречий, из гущи которой когда-то были извлечены с помощью мышления те самые «чистые истины», которые он зазубрил, не думая, не видя в них никакого реального, предметного смысла.

Вот и получается так, что человек, объевшийся с детства «жаре­ными рябчиками абсолютной науки» (это — ироническое выражение мо­лодого Маркса в адрес подобной «педагогики»), уже не видит—и не умеет видеть — живых птиц, летающих в небе над его головой. Он просто никак их не соотносит между собой — рябчиков жареных и живых весе­лых птичек, порхающих среди кустов...

Мы предлагаем ему знания — истины— в готовом виде, пригодном лишь к тому, чтобы погрузить их в память, а лотом — на экзамене — из этой памяти извлечь в том же самом виде, в каком их туда погрузили.

И мало заботимся (потому что не умеем) о построении процес­са усвоении знаний так, чтобы он одновременно был процессом раз­вития той самой способности, которой эти знания обязаны своим рожде­нием,— способности осмысливать еще не осмысленный, еще не выражен­ный в школьных понятиях, окружающий нас чувственно созер­цаемый мир — объективную реальность во всем богатстве ее красок, переливов, противоположностейи контрастов.

А фактическое богатство живой жизни, еще ребенком не осмыслен­ное, при этом используется лишь как огромная кладовая «наглядных примеров», лишь подтверждающих готовые, бессмысленно заучиваемые им прописи школьных истин.

В итоге человек и привыкает видеть в вещах лишь то, что «подтверждает» слова учителя, а на остальное попросту не обращать внимания... И вырастает из него недоросль, который всю жизнь остается в рамках заученного, а сам ничему у жизни научиться не умеет, не может.

Реальный мир — мир реальных вешей, событий, процессов — так и остается для него навсегда «миром вещей в себе», чем-то «потусторон­ним» для познания, чем-то таким, с чем он даже не соприкасается...

Такой ум формируется он очень рано, ибо легко) очень несло­жен, хотя и любит создавать видимость обратную — видимость неве­роятно разветвленной эрудиции и глубокомыслия, видимость сложности.

Готовые ответы (формулы, правила, законы) без понимания тех вопросов (т. е. задач, трудностей, проблем, противоречий), ответами на которые они являются,— вот и весь несложный секрет ума педанта.

А ведь вся человеческая наука (все знания, вся культура челове­чества) есть не что иное, как с трудом обретенный, нащупанный, часто лишь угаданный — и, может быть, не во всем верно и точно — ответ на вопросы. На вопросы, перед которыми жизнь (история) когда-то пос­тавила людей, заставив их над собой задуматься. На вопросы, которые с тех пор вновь и вновь встают перед людьми из гущи живой, реаль­ной жизни, а потому понятные и поныне каждому живому человеку.

Эти вопросы бывают самой разной степени сложности, трудности. Одни можно решить с помощью простого здравого смысла, т. е. с по­мощью довольно простого способа мышления, а другие требуют способа (метода) мышления более развитого— научно-теоретического.

Но и самый сложный вопрос своими корнями уходит в повседнев­ный опыт жизни людей, вырастает из него, и потому всегда можно проследить — шаг за шагом, — как именно, из столкновения каких имен­но фактов он возник.

Наука вообще и возникает там, где перед людьми встают вопросы, не разрешимые донаучными средствами и способами мышления, с по­мощью простого здравого смысла. Только тут, собственно, и возникает необходимость в специально-научном мышлении, в науке, в исследовании.

Однако сами эти вопросы могут и должны быть сделаны понятными каждому живому человеку прежде, чем вы сообщите ему научный ответ на них. В противном случае наука так и останется для него нагроможде­нием непонятных и непостижимых терминов, таинственных словосоче­таний и фраз, которые следует лишь заучивать, зазубривать, задалбли­вать, не понимая, не осмысливая, не соотнося со своим личным жизнен­ным опытом... Но именно так, к сожалению, иногда науку и преподают. И тогда ее изучение не развивает собственный ум ученика, а, наоборот, губит его и там, где он как-то и почему-то уже возник.

И тогда все обучение превращается для человека в тяжкую и скуч­ную повинность, вместо того чтобы протекать как процесс удовлетворе­ния собственной потребности в знании, вместо того чтобы эту ценней­шую потребность формировать, развивать, обострять... Не этим ли объ­ясняется прежде всего то падение интереса к учебе, которое мы так часто наблюдаем у школьников?

Наука — и в ее реальном историческом развитии, и в ходе ее индиви­дуального усвоения-- всегда начинается с вопроса, обращенного к при­роде или к людям. Поэтому-то учиться (и учить) мыслить нужно начи­нать с умения грамотно задавать вопросы, или, что то же самое,— с уме­ния задаваться серьезным, действительным, а не надуманным вопросом.

Но всякий серьезный вопрос всегда вырастает перед сознанием в виде противоречия в составе наличного, уже имеющегося в голове знания. В виде формального противоречия в составе этого знания, неразрешимо­го с помощью уже отработанных, усвоенных понятий, с помощью извест­ных схем решения.

Действительный вопрос всегда вырастает перед людьми в ходе спо­ров, дискуссий — в ситуации, когда «одни говорят так, другие— этак» и каждая сторона приводит в свою пользу фактические доводы, основан­ные на фактах аргументы. Эта ситуация спора, противоречия, столкно­вения мнений и есть показатель того, что знание, зафиксированное в общепринятых положениях, оказалось недостаточным для того, чтобы с его помощью можно было понять, уразуметь, осмыслить какой-то новый, еще не осмысленный факт, не предусмотренный готовым знанием случай.

Ум, приученный с детства к действиям по штампу, по готовому рецеп­ту «типового решения» и теряющийся там, где от него потребовалось самостоятельное размышление и решение, поэтому-то и не любит «проти­воречий». Он всегда старается их обойти сторонкой, замазывать болтов­ней, сворачивая опять и опять на рутинные, протоптанные и затоптан­ные дорожки.

Но поскольку это ему не удается, поскольку противоречие возникает вновь и вновь, несмотря на все старания его замазать с помощью чисто словесных ухищрений, такой ум в конце концов срывается в истерику. Именно там, где как раз и приходится мыслить, осмысливать сам пред­мет, а не только повторять чужие слова, пусть даже самые правильные...

Вообще отношение к противоречию является самым точным крите­рием культуры ума, умения мыслить. Даже просто показателем его на­личия или отсутствия.

Когда в лаборатории И. П. Павлова проделывали эксперимент, на­глядно демонстрировавший принципиальное отличие человеческого ума от психики дрессированного животного, у собаки старательно отраба­тывали положительный слюноотделительный рефлекс на изображение окружности и отрицательный — на изображение эллипса. Затем этой уче­ной собаке, наученной прекрасно отличать эллипс от крута, предъявляли картину превращения круга в эллипс (или эллипса — в круг), т. е. посте­пенно наклоняли изображение. При виде этого неприятного зрелища со­бака сразу же начинала беспокоиться, а в какой-то критической точке либо срывалась в истерическое состояние, либо впадала в тупую апатию, вообще переставая как-либо реагировать и на круг, и на эллипс...

Два строго отработанных условных рефлекса, две четко отрепетиро­ванные схемы действий, сталкивались тут в сшибке, в конфликте, в противоречии. Для психики собаки этот момент оказывался непереносимым — момент превращения одного в другое, момент перехода предмета в его собственную противоположность, момент «отождествления противоположностей»... Точка их совмещения в одном и том же месте в одно и то же время.

Для подлинно культурного в логическом отношении ума появление «противоречия»—это сигнал появления проблемы, неразрешимой с по­мощью уже известных, уже заштампованных интеллектуальных дейст­вий, сигнал для включения мышления в собственном смысле этого слова как самостоятельного исследования («осмысливания») предмета, в вы­ражении которого это противоречие возникло.

И ум с самого начала нужно воспитывать так, чтобы противоречие служило для него не поводом для истерики, а толчком к самостоятель­ной работе, к самостоятельному рассмотрению самой вещи.

Известно давно, что всякая мудрость начинается с удивления — со способности удивляться, обнаруживая, что вещи, которые казались рань­ше и тебе и другим самоочевидными, общеизвестными и потому не тре­бующими размышлений, вдруг оборачиваются загадочно-непонятными, диалектически коварными.

Диалектика, диалектическое мышление — это не мистически-таинст­венное искусство, доступное лишь избранным. Это просто-напросто дейст­вительная логика специфически человеческого мышления, и воспитывать­ся она должна уже с детства. Иначе будет поздно.

Установлено, что для мышления любого малыша очень характерен так называемый эгоцентризм (субъективно-одностороннее понимание ми­ра вещей и слов) в восприятии окружающего мира. Малыш доверчиво и наивно полагает, что любая вещь, попадающая в поле его зрения, имен­но такова, какой она ему кажется с его точки зрения — с того места, с какого он ее наблюдает. Ему не под силу уразуметь, что с другой точки зрения, с другой позиции она может выглядеть совсем иной. Ему чрез­вычайно трудно усвоить, что это, однако, та же самая вещь, а не две (или три) разных... Даже в том случае, если много раз обходил ее кругом и рас­сматривал со всех сторон. И именно поэтому он совершенно нечувст­вителен к «противоречию». Для него вещь такова и только такова, какой он ее видит в данный момент. Рассматривая кубик с одной стороны, он видит {и говорит), что тот красный, а обойдя его кругом, он так же кате­горически скажет, что этот кубик черный. И так во всем — не только в столь простом случае. Поэтому он то и дело высказывает про одну и ту же вещь прямо противоположные «суждения», ничуть этим не смущаясь, не испытывая никакого недоумения.

Но чего он не умеет и сам никогда тому не научится — это понять, что вещь одновременно и такова, какой он ее видит, и такова, какой ее видит другой человек, рассматривающий ее с другой точки зрения. Это и есть эгоцентризм.

Малыш свято верит в то, что ему говорит о вещи взрослый, послуш­но повторяя за ним все те слова, которые слышит, хотя эти слова никак не выражают его собственных восприятий. Он повторяет их, попросту го­воря, бессмысленно.

И так будет до тех пор, пока он осваивает мир вешей и слов под не­посредственным руководством взрослого,— взрослый никак не сможет преодолеть его наивный эгоцентризм, а вместе с ним и беззаботное пов­торение фраз, не имеющих для малыша того смысла, который они имеют для взрослого (поскольку они не выражают того, что он видит и «пони­мает»), Слова и фразы он послушно повторяет вслед за взрослым — тот для него абсолютно непререкаемый авторитет. Что же касается смысла, который вкладывается и в эти слова, то он целиком определяется его детской — по-прежнему эгоцентрической — точкой зрения. Со взрослым он никогда, по существу, не спорит, ибо тут нет ни столкновения, ни даже соприкосновения позиций. В мире слов всегда прав взрослый, а в мире смысла этих слов, в мире их понимания и истолкования единственным авторитетом остается его собственный детски наивный опыт, наполняю­щий эти слова смыслом точно таким же внешним образом, как молоко наполняет бутылку.

Впервые эгоцентризм может быть преодолен лишь там, где ребенок попадает в общество равных себе, в общество таких же эгоцентриков, с которыми он вынужден спорить и считает себя в силах делать это. Толь­ко тут, собственно, он и вынуждается к попыткам взглянуть на вещи с другой точки зрения, глазами другого эгоцентрика, постигая — посте­пенно и с трудом.— что эта другая точка зрения имеет точно такие же права, как и его собственная. Что они — равноправны.

Только тут он и постигает, что он не только должен, а и может при­нять (хотя бы на время, чтобы с нею посчитаться) противоположную точ­ку зрения на вещи, на одну и ту же вешь. Эта педагогическая ситуа­ция складывается естественнее всего в условиях игры со сверстника­ми, а преодоление эгоцентризма оказывается условием возможности са­мой игры...

А вот в отношениях ребенка и взрослого такая ситуация сложиться не может. Не может тут возникнуть спора между равными, между рав­ноправными и, однако, противоположными точками зрения, между дву­мя противоположными образами одной и той же вещи.

Преодоление эгоцентризма в восприятии и в мышлении — это процесс чрезвычайно длительный и мучительный, сопровождающийся и взаим­ными обидами, и слезами эгоцеитриков. Часто «спор» решается таким аргументом, как оплеуха... Трудное это дело понять, что твоя точка зре­ния — не единственно возможная, тем более — не единственно верная.

Нередко это понимание не приходит к человеку и к старости. И тогда мы наблюдаем трагикомическое зрелище «дискуссий* между великовоз­растными дядями и тетями, ведущими себя в точности так же, как трехлет­ние малыши, пользующиеся любыми «аргументами», лишь бы утвердить свою точку зрения, невзирая ни на что.

Культура спора, культура дискуссии, имеющая своей целью выяснение объективной, каждый раз конкретной истины (а другой истины ведь и не бывает),— это очень трудно усваиваемая культура. Она предполагает умение взглянуть на веши с противоположной точки зрения, привычку спрашивать себя: «А что, если предположить обратное?»

Умение действительно грамотно спорить (а не пререкаться!) с другим человеком — с внешним оппонентом, которого ты признаешь равным себе, лежит в основании другого, еше более ценного умения — уме­ния споригь с самим собой, т. е. в основании самокритичности мыш­ления.

А самокритичность — это синоним самостоятельности мышления. Без нее твой ум навсегда останется зависимым от чужого ума, от ума дру­гого человека, который стоял бы рядом и нелицеприятно критиковал бы каждую допущенную тобой односторонность взгляда (в философии она называется абстрактностью), твою детскую склонность смотреть на все со своей узкой точки зрения.

Умение постоянно полемизировать с самим собой, без наличия внеш­него оппонента, поэтому и является признаком высшей — диалектичес­кой — культуры ума. Другого противоядия против субъективно-односто­роннего рассмотрения окружающего мира нет. Только обретая это умение, ты и научаешься впервые делать сам то, что рано нлн поздно тебя заставил бы делать другой человек, все другие люди: обратить свое вни­мание на такие стороны дела, которые тебе представляются маловаж­ными и несущественными.

Ведь «несущественными* и «маловажными» они могут быть (или ка­заться) только до поры до времени, а в какой-то решающий момент вдруг—для тебя неожиданный — выступить на первый план и опро­кинуть все твои тщательно рассчитанные — абстрактно верные и «не­противоречивые* — замыслы и затеи.

Диалектически мыслящий (т. е. попросту говоря — умный человек) тем и отличается от недиалектически, однобоко мыслящего (от глупого), что заранее — наедине с собой — взвешивает все «за» и «против», не дожидаясь, пока эти «против» ему не сунет в нос противник. Он заранее учитывает все «против», их цену и вес, и заранее же готовит контрар­гументы.

Человек же, который старательно и пристрастно коллекционирует одни лишь «за», одни лишь «подтверждения» своему тезису, оказывает­ся очень плохо вооруженным. Его бьют в споре тем вернее, тем неожидан­нее, чем более он был слеп к таким фактам, к таким сторонам действи­тельности, которые могут служить (и служат) основанием для прямо противоположного взгляда-тезиса (для антитезиса).

Здесь-то и проявляется все коварство так называемых «абстракт­ных истин», «абсолютных истин», зазубренных без понимания тех ус­ловий, внутри которых они только и остаются верными.

Это — поистине диалектическое коварство, и состоит оно в следующем: чем «абсолютнее», чем «безусловнее» и «самоочевиднее» та или другая «абстрактная истина», тем более серьезного подвоха надо ждать с ее стороны, тем осторожнее надо к ней относиться, тем более осмотритель­но и умно следует с нею обращаться.

«Дважды два — четыре»?

Вы уверены, что это— абсолютно несомненная и бесспорная истина? Да? В таком случае из вас никогда не вырастет математик. Вырастет в лучшем случае умелый счетчик-вычислитель — несовершенное подобие примитивной счетно-вычислительной машины, могущее работать только под присмотром и под руководством настоящего математика, понимаю­щего, что дело обстоит далеко не столь просто.

«Абсолютной и несомненной» эта истина остается только до тех пор, пока умножению (сложению) подвергаются абстрактные единицы (оди­наковые значки на бумаге) или «вещи», более или менее на них похо­жие,— палочки, шарики или другие «абсолютно твердые» и непроницае­мые друг для друга тела.

Сложите вместе две и две капли воды — и вы получите все, что угодно, но не четыре. Может быть, одну каплю, может быть,— сорок четыре брыз­ги. Слейте вместе (в один сосуд) два литра спирта с двумя литрами воды — и вы получите не четыре литра изьестного напитка, а несколь­ко — увы — меньше...

Любой реальный - конкретный — процесс, будь то в природе или в обществе, всегда представляет собой сложнейшее переплетение раз­личных тенденций, выражаемых различными законами и формулами науки. Отсюда-то и получается, что каждый из этих законов (формул, правил) может быть совершенно справедливо и совершенно точно сфор­мулирован, а вот общая картина процесса в целом окажется все-таки не только не похожей ни на одно из своих абстрактных изображений, абстрактных схем своего протекания, но и противоречащей каждому из них, взятому порознь, абстрактно, т. е. в том виде, в каком они фигури­руют в текстах школьных учебников.

И эти абстрактные правила тоже будут взаимно «опровергать» друг друга, противоречить друг другу. Но вовсе не потому, что одни теоретики говорят так, а другие этак, вовсе не по причине прирожденно односто­роннего характера ума каждого из них, а по более глубокой и серьезной причине. По той причине, что различные тенденции (разные стороны) реального — контрастного — события, реального факта, реального про­цесса, каждая из коих совершенно точно выражена s соответствующей абстрактной формуле, реально противоречат друг другу, реально «oпровергают» одна другую, вносят одна в другую вполне реальные поправ­ки, искажения, коррективы.

И только полностью — конкретно — распутав этот клубок перепле­тающихся между собой противоречий, вы имеете право сказать, что ос­мыслили его научно, на уровне современной культуры научного мышле­ния,— поняли его.

И когда вы столкнетесь с такой ситуацией (а рано или поздно вы всег­да с нею столкнетесь), что очевиднейший факт «противоречит» усвоен­ной вами ь школе научной формуле, «опровергает» ее, то не спешите разочаровываться в науке, не торопитесь объявлять научную формулу «оторванным от жизни мудрствованием», «заблуждением». Заблуждение может таиться совсем не в формуле, а в вашем лишь к ней отношении, в вашем способе ее применения к конкретному случаю.

Когда вы прямо накладываете абстрактную формулу на факт (даже такую бесспорную, как 2X2=4), то между ними может возникнуть самое настоящее противоречие, хотя и формула верна, и факт бесспорен. Это лишь просигнализирует вам, что вы далеко не все в этом факте разгля­дели и что нужно повнимательнее исследовать этот факт, вместо того чтобы ругать ни в чем не повинную науку, «абстракцию», в которой вся полнота этого факта и не была, и не могла быть заранее выражена.

Человек же, смолоду приученный к догматическому мышлению, к чрезмерному почтению к абстрактным формулам, будет обречен на пос­тоянные — и очень неприятные для него — столкновения с жизнью.

Наука с ее абстрактными формулами и правилами станет для него предметом слепого поклонения, а жизнь •— сплошным поводом для ис­терик, ибо, поставленный перед необходимостью самостоятельно раз­решать противоречие между абстрактно верной истиной и конкретной полнотой жизни, он, не приученный к этому с самого начала, наверняка растеряется и станет метаться между тем и другим.

То он станет жертвовать научными истинами ради «правды жизни» (а на самом деле — ради озадачивших его, но так и не понятых им конк­ретных фактов), то, наоборот, начнет обижаться и сердиться на жизнь, которая не хочет развиваться «по науке» (а на самом деле — по бес­смысленно заученной им схеме), начнет пренебрегать реальной сложнос­тью и противоречивостью жизни и закрывать глаза на такие факты, кото­рые в заученную схему не умещаются...

Диалектическая философия и психология давно установили, что дог­матизм всегда — рано или поздно — перерождается в бесплодный скеп­сис, т. е. в полное неверие в силу науки, в ее способность познать законы мироздания, и что скептик — это бывший, разочаровавшийся во всем догматик.

Воспитание догматика заключается в том, что ему предлагают для зазубривания горы готовых истин — формул, законов, правил и алгорит­мов — и одновременно приучают смотреть на окружающий мир как на огромный резервуар примеров, эти истины подтверждающих. Он и при­выкает замечать вокруг себя только такие факты, которые иллюстрируют правильность школьных прописей, а на остальные — не обращать вни­мания, как на нечто несущественное, от чего нужно абстрагироваться, чтобы получить «чистую истину».

И прежде всего — от противоречий.

А ведь самые «чистые» истины получаются совсем не так. Они суть не что иное, как когда-то и кем-то умно разрешенные противоречия — имен­но способы умного разрешения остро сформулированных противоречий, а не способы отвлекаться (абстрагироваться) от них.

Не умея диалектически соотносить свои знания С конкретной дейст­вительностью, он, естественно, не умеет критически относиться и к проти­воположным взглядам, ведь его учили только отвергать их с порога или ру- гать. А тут он видит, что и они получены гем же самым способом, что и его собственные, и точно так же иллюстрируются «фактами», «нагляд­ными примерами».

В итоге он либо легко меняет одни догмы на другие, прямо им противо­положные, либо начинает относиться с одинаковым недовернем и к тем и к другим. Пометавшись какое-то время между исключающими друг друга взглядами, он вообще перестает доверять каким бы то ни было «общим истинам», приходит к выводу, что «все относительно», и только «относительно», в зависимости от того, «с какой стороны смотреть». И тог­да в его глазах вообще стирается разница между правдой и ложью, меж­ду красотой и безобразием, между истиной и ее ловкой имитацией.

В философии эта позиция называется релятивизмом, а человек, ее исповедующий, и есть скептик.

Что догматизм рано или поздно, но обязательно превращается в скеп­тицизм — это давно известный философии и психологии закон. Пони­мая это, Гегель расценивал скепсис как следующую за догматизмом (и потому как более высокую) стадию развития ума и человечества, и от­дельного человека, как «естественную» форму преодоления наивно-дет­ского догматизма, как шаг вперед.

Ибо если догматик всегда упорствует, защищая одну абстрактно-одностороннюю «половинку истины», и отвергает с порога другую — столь же абстрактно-одностороннюю ее «половинку», то скептик уже видит, по крайней мере, обе «половинки». А это уже прогресс, хотя он так же, как и два догматика, не видит еще той конкретной вещи, в составе которой сталкиваются — ив этом столкновении разрешаются — проти­воположности, противоречия «вещи в себе» (самой по себе — незави­симо от того, какой она представляется тому и другому догматику).

Скептик еще не разглядел (как и оба догматика) действительных противоположностей в составе самой вещи, не разглядел ее объектив­ной диалектики — борьбы противоположных тенденций в самой действи­тельности. Самой вещи он по-прежнему не знает, а знает только два ее противоположных, одинаково абстрактных догматических «описания», два односторонних изображения вещи, т. е. того «третьего», что одному догматику рисуется в виде «А», а другому— в виде «Не-А».

Скептик только тогда перестанет быть скептиком, когда ему удастся объяснить и понять, почему один и тот же предмет одному догматику представляется так, а другому — прямо наоборот. Тогда он увидит, что спор между двумя абстрактно-догматическими умами бесплоден и беско­нечен только потому, что и тот и другой пользуются одним н тем же -недиалектическим - способом осмысления вещи. Тогда он поймет, что надо рассматривать не два готовых (одинаково абстрактных) изобра­жения вещи, а самую вещь, ибо самого главного — объективных про­тиворечий в составе самой вещи — ни в том, ни в другом изображении не нарисовано, что оба изображения как раз от них-то и абстрагирова­лись, как раз и отвлекались...

Только тогда перед его взором и встанет сама вещь, а не два одина­ково абстрактных (и потому два одинаково ложных) ее изображения...

Только тогда перед ним и откроется дорога к действительному осмыс­лению самой вещи, к ее объективному пониманию.

В этом и суть диалектики как логики действительно объективного осмысления действительности.

Диалектическое мышление — третья, высшая по сравнению с догма­тизмом и скептицизмом стадия развития ума и человечества и отдель­ного человека — может показаться на первый взгляд некоторым соединением того и другого -- знания всех «догм» и скептического недове­рия к ним. Это, однако, не так. Догматизм и скепсис — это не «составные части» реального живого ума (хотя в известных условиях воспитания он именно иа эти составные части и распадается, разлагается, умирая в них). Это — одинаково мертвые, уродливо искалеченные его обломки, одинаково безжизненные продукты его разложения. Из их сочетания живого ума не получишь, ибо ни в том, ни в другом нет главного его ком­понента — умения самостоятельно видеть и осмысливать «самую вещь» — реальную жизнь, реальную действительность во всем ее многоцветном многообразии, в ее развитии, в ее собственных (а не придуманных) про­тиворечиях, противоположностях и контрастах—во всей ее, как гово­рится, философии, конкретности.

Только в том случае, если знание, с трудом накопленное челове­чеством, будет усваиваться именно так, как содержательный и умный ответ на мучительные вопросы жизни, как истина, выстраданная чело­вечеством, оно и будет усваиваться не как догма, а как убеждение, ко­торому не страшен никакой скепсис.

Так что если вы хотите воспитать из человека законченного скепти­ка и маловера, то нет для этого более верного способа, чем зазубрива­ние и задалбливание готовых истин, пусть самых верных по существу.

И наоборот, если вы хотите воспитать человека, не только убежден­ного В могуществе научного знания, но и умеющего грамотно применять его силу для разрешения реальных задач, реальных проблем, то бишь противоречий реальной жизни, то приучайте и себя и других каждую об­щую истину постигать в процессе ее рождения, т. е. постигать ее как со­держательный ответ на вопрос, вставший и встающий перед людьми из брожения противоречий живой жизни, как способ умного разрешения этих противоречий (а не как абстрактно-общее выражение того «одина­кового», что можно при желании извлечь из массы «сходных» фактов и фактиков).

Приучайте и себя и других каждую общую (абстрактную) формулу самостоятельно проверять в столкновении с фактами, ей противореча­щими, чтобы учиться и научиться разрешать конфликт между абстракт­ной истиной и конкретной полнотой фактов действительно умно, т. е. всег­да в пользу конкретной истины, в пользу научного понимания этих самых фактов, памятуя, что «абстрактной истины нет, истина всегда конкрет­на» '. .

Людям, желающим воспитать в себе диалектический ум, умение диалектически мыслить, диалектически оперировать понятиями и диалек­тически относиться к ним, верным помощником будет изучение исто­рии философии, развития лучших образцов, классической и современ­ной научной мысли.

Так не стоит ли всерьез поинтересоваться ими уже в молодости?

Вопросы задания:

1. Почему «произвольная память» сама по себе не может формировать мышление человека?

2. Что такое ум и почему «многознание уму не научает»?

3. Каковы признаки появления проблемы в познании?

4. Какую роль в познании играют противоречия?

5. Выделите стадии развития ума.

6. Что есть общее в природе догматизма и скептицизма?

7. В чем проявляется «упорство» догматика

8. Как формируется догматизм и скептицизм мышления?

9. В чем проявляются особенности диалектического мышления?

10. Что дает человеку способность к самокритичности мышления?

Тема 2. Проблемы человека в философии.

Достоевский Ф.М. «Братья Карамазовы» (глава «Великий инквизитор»).

Великий инквизитор

— Ведь вот и тут без предисловия невозможно, то есть без литературного предисловия, тьфу! — засмеялся Иван,— а какой уж я сочинитель! Видишь, действие у меня происходит в шестнадцатом столетии, а тогда,—тебе, впрочем, это должно быть известно еще из классов,— тогда как раз было в обычае сводить в поэтических произведе­ниях на землю горние силы. И уж про Данта не говорю. Во Франции судейские клерки, а тоже и по монастырям мона­хи давали целые представления, в которых выводили на сцену Мадонну, ангелов, святых, Христа и самого Бога. Тогда все это было очень простодушно. В «Notre Dame de

Paris» ' у Виктора Гюго в честь рождения французского до­фина, в Париже, при Людовике XI, в зале ратуши дается назидательное и даровое представление народу под на­званием: «Le bon jugement de la tres sainte et gracieuse Vier-ge Marie» 2, где и является Она сама лично и произносит свой bon jugement3. У нас в Москве, в допетровскую стари­ну, такие же почти драматические представления, из Вет­хого завета особенно, тоже совершались по временам; но, кроме драматических представлений, по всему миру хо­дило тогда много повестей и «стихов», в которых действо­вали по надобности святые, ангелы и вся сила небесная. У нас по монастырям занимались тоже переводами, списы­ванием и даже сочинением таких поэм, да еще когда — в та­тарщину. Есть, например, одна монастырская поэмка (ко­нечно, с греческого/: «Хождение Богородицы по мукам», с картинами и со смелостью не ниже дантовских. Богома­терь посещает ад, и руководит ее «по мукам» архангел Ми­хаил. Она видит грешников и мучения их. Там есть, между прочим, один презанимательный разряд грешников в го­рящем озере: которые из них погружаются в это озеро так, что уж и выплыть более не могут, то «тех уже забывает Бог» — выражение чрезвычайной глубины и силы. И вот, пораженная и плачущая Богоматерь падает пред престо­лом Божиим и просит всем во аде помилования, всем, кото­рых Она видела там, без различия. Разговор ее с Богом ко­лоссально интересен. Она умоляет, Она не отходит, и ког­да Бог указывает Ей на прогвожденные руки и ноги Ее Сы­на и спрашивает: как Я прощу Его мучителей,— то Она ве­лит всем святым, всем мученикам, всем ангелам и арханге­лам пасть вместе с Нею и молить о помиловании всех без разбора. Кончается тем, что Она вымаливает у Бога оста­новку мук на всякий год от великой пятницы до Троицына дня, s. грешники из ада тут же благодарят Господа и во­пиют к Нему: «Прав Ты, Господи, что так судил». Ну вот и моя поэмка была бы в том же роде, если б явилась в то вре­мя. У меня на сцене является Он; правда, Он ничего и не говорит в поэме, а только появляется и проходит. Пятнад­цать веков уже минуло тому, как Он дал обетование прий­ти во царствии своем, пятнадцать веков, как пророк Его написал: «Се гряду скоро».«О дне же сем и часе не знает дажеи Сын,токмо лишь Отец Мой небесный», как изрек Он и сам еще на земле. Но человечество ждет его с преж­нею верой и с прежним умилением. О, с большею даже ве­рой, ибо пятнадцать веков уже минуло с тех пор, как пре­кратились залоги с небес человеку: Верь тому, что серлце скажет, Нет залогов от небес.

И только одна лишь вера в сказанное сердцем! Правда, было тогда и много чудес. Были святые, производившие чудесные исцеления; к иным праведникам, по жизнеопи­саниям их, сходила сама Царица Небесная. Но дьявол не дремлет, и в человечестве началось уже сомнение в прав­дивости этих чудес. Как раз явилась тогда на севере, в Гер­мании, страшная новая ересь. Огромная звезда, «подобная светильнику» (то есть церкви), «пала на источники вод, и стали они горьки». Эти ереси стали богохульно отрицать чудеса. Но тем пламеннее верят оставшиеся верными. Слезы человечества восходят к Нему по-прежнему, ждут Его, любят Его, надеются на Него, жаждут пострадать и умереть за него, как и прежде.., И вот столько веков моли­ло человечество с верой и пламенем: «Во Господи явися нам», столько веков взывало к Нему, что Он, в неизмери­мом сострадании Своем, возжелал снизойти к молящим. Снисходил, посещал Он и до этого иных праведников, му­чеников и святых отшельников еще на земле, как и записа­но в их «житиях». У нас Тютчев, глубоко веровавший в правду слов своих, возвестил, что

Удрученный нощей крестной Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил благословляя.

Что непременно и было так, это я тебе скажу. И вот Он воз­желал появиться хоть на мгновенье к народу,—к мучающе­муся, страдающему, смрадно-грешному, но младенчески любящему Его народу. Действие у меня в Испании, в Се­вилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу Божию в стране ежедневно горели костры и в великолепных аутодафе Сжигали злых еретиков.

О, это, конечно, было не то сошествие, в котором явится Он, по обещанию своему, в конце времен во всей славе не­бесной и которое будет внезапно, «как молния, блистаю­щая от востока до запада». Нет, Он возжелал хоть на мгно­венье посетить детей Своих и именно там, где как раз за­трещали костры еретиков. По безмерному милосердию Своему Он проходит еще раз между людей в том самом образе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков назад. Он снисходит на «стогны жаркие» южного города, как раз в котором всего лишь на­кануне в «великолепном аутодафе», в присутствии короля, двора, рыцарей, кардиналов и прелестнейших придвор­ных дам, при многочисленном населении всей Севильи, была сожжена кардиналом великим инквизитором разом чуть не целая сотня еретиков ad inajorem gloriam Dei', Он появился тихо, незаметно, и вот все —странно это —уз­нают Его. Это могло бы быть одним из лучших мест поэмы, то есть почему именно узнают Его. Народ непобедимою силой стремится к Нему, окружает Его, нарастает кругом Него, следует за Ним, Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце любви горит в Его сердце, лучи Света. Просвещения и Силы те­кут из очей Его и, изливаясь на людей, сотрясают их серд­ца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благо­словляет их, и от прикосновения к Нему, даже лишь к одеждам Его, исходит целящая сила. Вот из толпы воскли­цает старик, слепой с детских лет: «Господи, исцели меня, да и я Тебя узрю», и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой Его видит. Народ плачет и целует землю, по кото­рой идет Он. Дети бросают перед Ним цветы, поют и во­пиют Ему: «Осанна!» «Это Он, это сам Он,—повторяют все,— это должен быть Он, это никто как Он». Он останав­ливается на паперти Севильского собора в ту самую мину­ту, когда во храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нем семилетняя девочка, единственная дочь од­ного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит весь в цветах. «Он воскресит твое дитя»,— кричат из толпы пла­чущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный па­тер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но бот раздает­ся вопль матери умершего ребенка. Она повергается к но­гам Его: «Если это Ты, то воскреси дитя мое!» —воскли­цает она, простирая к Нему руки. Процессия останавли­вается, гробик опускают на паперть к ногам Его. Он гля­дит с состраданием, и уста Его тихо и еще раз произносят: «Халифа куми» — «и восста девица». Девочка подымается в гробе, садится и смотрит, улыбаясь, удивленными рас­крытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту самую минуту, вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал великий инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с ис­сохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск. О, он не в велико­лепных кардинальских одеждах своих, в каких красовался вчера пред народом, когда сжигали врагов римской ве­ры,—нет, в эту минуту он лишь в старой, грубой монаше­ской своей рясе- За ним в известном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и «священная» стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он все видел,-он видел, как поставили гроб у ног Его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит се­дые густые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять Его. И вот, такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, в те, среди гробового молча­ния, вдруг наступившего, налагают на Него руки и уводят Его. Толпа моментально, все как один человек, склоняется головами до земли перед старцем инквизитором, тот мол­ча благословляет народ и проходит мимо. Стража приво­дит Пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании Святого Судилища и запирает в нее. Про­ходит день, настает темная, горячая и «бездыханная» севильская ночь. Воздух «лавром и лимоном пахнет». Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрь­мы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо Его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит Ему: «Это Ты? Ты? —Но, не получая ответа, быстро прибав­ляет: — Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком знаю, что Ты скажешь. Да Ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано Тобой прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам ме­шать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто Ты, и знать не хочу; Ты ли это или только по­добие Его, но завтра же я осужу и сожгу Тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который се­годня неловал Твои ноги, завтра же по одному моему ма­новению бросится подгребать к Твоему костру угли, знаешь Ты это? Да, Ты, может быть, это знаешь»,— приба­вил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не от­рываясь взглядом от своего Пленника.

— Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? —улыб­нулся все время молча слушавший Алеша,— прямо ли без­брежная фантазия или какая-нибудь ошибка старика, ка­кое-нибудь невозможное qui pro quo?'

- Прими хоть последнее,— рассмеялся Иван,— если уж тебя так разбаловал современный реализм и ты не можешь вынести ничего фантастического — хочешь q'ui pro quo, то пусть так и будет. Оно правда,—рассмеялся он опять,— старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее. Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяносто­летнего старика пред смертью, да еще разгоряченного вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не все ли равно намстобою, что quiproquo, что безбрежная фан­тазия? Тут дело в том только, что старику надо высказать­ся, что наконец за все девяносто лет он высказывается и го­ворит вслух то. о чем все девяносто лет молчал.

- А Пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит
ни слова?

—Да так и должно быть во всех даже случаях,—опять засмеялся Иван.— Сам старик замечает Ему, что Он и пра­ва не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде ска­зано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского католичества, по моему мнению по крайней ме­ре: «все, дескать, передано Тобою папе и все, стало быть, теперь у папы, а Ты хоть и не приходи теперь вовсе, не ме­шай до времени по крайней мере». В этом смысле они не только говорят, но я пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их богословов. «Имеешь ли Ты право возве­стить нам хоть одну из тайн того мира, из которого Ты при­шел?—спрашивает Его мой старик и сам отвечает Ему за Него,—нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей сво­боды, за которую ты так стоял, когда был на земле, Все, что Ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры Тебе была дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад. Не Ты ли так часто тогда говорил: «Хочу сделать вас свободными». Но вот Ты теперь увидел этих «свободных» людей,— прибав­ляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой.— Да, это дело нам 'дорого стоило,— продолжает он, строго смотря на Не­го,—номы докончили наконец это дело во имя Твое. Пят­надцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостаиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что сво­бодны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль Ты желал, такой ли сво­боды?»

—Я опять не понимаю,— прервал Алеша,— он иронизи­рует, смеется?

- Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. «Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию) ста­ло возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали,—говорит он Ему,— Тынеимел недостаткав предупрежденияхиуказаниях, но Ты не послушал предупреждений, Ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, Ты передал дело нам. Ты обещал, Ты утвердил своим словом, Ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и ду­мать отнять у нас это право теперь. Зачем же Ты пришел нам мешать?»

—А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? — спросил Алеша.

—А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать.

«Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небы­тия,— продолжает старик,— великий дух говорил с Тобой в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы «иску­шал» Тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трех вопро­сах, и что Ты отверг, и что в книгах названо «искушения­ми» ? А между тем если было когда-нибудь на земле совер­шено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день йтих трех искушений. Именно в появлении этих трех во­просов и заключалось чудо. Если бы возможно было по­мыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти во­проса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, фило­софов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответ­ствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх то­го, в трех словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества,—то думаешь ли Ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно бы­ли предложены Тебе тогда могучим и умным духом в пус­тыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появ­ления, можно понимать, что имеешь дело не с человече­ским текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явле­ны три образа, в которых сойдутся все неразрешимые ис­торические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать ве­ков, мы видим, что все в этих трех вопросах до того угада­но и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более.

Наши рекомендации