Натгечатано без подписи Перевод с немецкого

в газете «Morgenblatt гт

für gebildete Leser» MM 13, 14, 15 и 1в;«а русском языке публикуется впервые

15, 10, 18 и19 января 1841 г.

152 ]

СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ 149

I ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ!

Слава богу, Базель уже позади! Такой скучный город, переполненный праздничными сюртуками, треуголками, фили­стерами, патрициями и методистами, в котором нет ничего свежего и крепкого, кроме деревьев вокруг кирпично-красного собора да красок на гольбейновских «Страстях господних», висящих среди других картин в здешней библиотеке; такое захолустье со всеми уродствами средневековья, но без его красот, не может понравиться юной душе, которую волнуют мечты о швейцарских Альпах и Италии. Быть может, переход от Германии к Швейцарии, от мягкого, обрамленного вино­градниками маркграфства баденского к Базелю для того так безнадежно уныл, чтобы после него впечатление от Альп стало особенно глубоким? А местность, которую мы теперь проезжаем, отнюдь не самая прекрасная. Справа — последние отроги Юры, хотя зеленые и свежие, но лишенные особого характера; слева — узкий Рейн, который как будто тоже испытывает страх при виде Базеля, — так медленно течет он по долине; а по ту сторону Рейна — еще кусочек Германии. Мало-помалу мы удаляемся от зеленых берегов реки, дорога идет в гору, и мы поднимаемся на самый крайний хребет Юры, вклинившийся между Ааре и Рейном. Сразу меняется весь ландшафт. Перед нами залитая солнцем веселая долина — нет: три, четыре долины; Ааре, Рейс, Лиммат, видимые на далекое расстояние, извиваются меж холмов и сливаются друг с другом; села и городки обступают их берега, а вдали, за рядами передних холмов, поднимается одна горная цепь за другой, как скамьи гигантского амфитеатра; сквозь туман, реющий над самыми

СКИ^АЙНЯ ПО ЛОМБАРДИИ



отдаленными зубцами, тут и там сверкает снег, а над множе­ством вершин возвышается Пилат, словно он вершит суд, как некогда прокуратор Иудеи, давший ему имя. Это — Альпы!

Быстро спускаешься под гору, и лишь теперь, вблизи Альп, замечаешь, что ты в Швейцарии. Вместе с швейцарской природой появляются швейцарские костюмы и постройки. Язык звучит красивее и одухотвореннее, чем базельский диа­лект, которому удобство патрицианской городской жизни сообщило какую-то материальную тяжеловесную растянутость; лица здесь становятся более свободными, открытыми, живыми, треуголка уступает место круглой шляпе, сюртук с длинными болтающимися фалдами — короткой бархатной куртке. — Го­родок Бругг скоро остается позади нас, и мы, продолжая путь, пересекаем быстрые, окаймленные зелеными берегами реки; на лету охватывая взором множество очаровательных, быстро сменяющихся видов, мы покидаем Ааре и Рейс вместе с Габ­сбургом, развалины которого выглядывают с покрытой лесом вершины, и въезжаем в долину Лиммата, с которой уже не рас­станемся до Цюриха.

В Цюрихе я должен был пробыть день, а по пути в обето­ванную страну немецкой молодежи остановка на день — уже значительный срок. Чего мог я ждать от Цюриха? Оправдала ли бы себя эта задержка в пути? Признаюсь: со времени сентябрь­ской истории, со времени победы пфеффиконских стражей Сиона ° я не мог представить себе Цюрих иначе, как вторым Базелем, и с ужасом думал о потерянном дне; об озере я по простоте душевной и не подумал, тем более что ливни, которые после многих солнечных дней настигли меня, наконец, между Базелем и Цюрихом, сулили мне дождливый день. Но когда, пробудившись, я увидел голубое утреннее небо над залитыми солнцем горами, я быстро вскочил и поспешил на улицу. Бродя наугад, я подошел к чему-то вроде террасы, окружен­ной насаждениями и увенчанной старыми деревьями. Из надписи на деревянной доске я узнал, что предо мной общественный парк, и бодро поднялся наверх. Тут я увидел перед собой озеро, сверкавшее в утреннем сиянии, дымившееся ранним туманом и окруженное покрытыми густым лесом горами. В первое мгно­вение я не мог отделаться от наивного изумления перед тем, что существует такая поразительно красивая местность. Один любезный житель Цюриха, к которому я обратился, сказал мне, что с вершины Ютлиберга открывается такой чудесный вид, что цюрихские жители называют свою гору маленьким Риги, — и не совсем без основания. Я взглянул на вершину, — она была самой высокой из цепи Альбиса, тянувшейся по юго-



Ф. ЭНГЕЛЬС

западной стороне озера, и вообще выше всех окрестных гор. Я осведомился о дороге и, не мешкая, пустился в путь. После полуторачасового пути я был наверху. Здесь озеро расстила­лось предо мной во всю свою длину, сверкая пестрыми перели­вами зеленых и голубых красок, с городом и бесчисленными домами на своих холмистых берегах, а там, по ту сторону Альбиса, виднелась долина с зелеными лужайками, к которой с гор спускались светлые дубняки и темные ельники, — зеле­ное море с волнами холмов, среди которых дома выделялись подобно кораблям, на юге же, у горизонта, тянулась сверкаю­щая цепь глетчеров, от Юнгфрау до перевалов Септимер и Юлия; а сверху, с синего неба, майское солнце изливало потоки •своих лучей на празднично украшенный мир, так что озеро, поля и горы сверкали одно другого ярче, и не было конца великолепию.

Устав от созерцания, я вошел в деревянный дом, стоящий на вершине, и попросил, чтобы мне дали чего-нибудь выпить. Мою просьбу удовлетворили и вместе с тем вручили книгу для гостей. Всем известно, что можно найти в подобных книгах; каждый филистер считает, что здесь он может себя увекове­чить, и пользуется случаем, чтобы передать потомству свое никому неведомое имя и одну из своих в высшей степени три­виальных мыслей; чем он ограниченнее, тем более длинными замечаниями сопровождает он свое имя. Купцы стремятся доказать, что наряду с кофе, ' ворванью или хлопком в их сердце сохранено местечко для красавицы-природы, которая создала все это и в придачу золото; женщины изливают в них потоки своих чувств, студенты — свою веселость и свою на­смешливость, а умудренные знаниями и опытом школьные учителя выдают природе высокопарный аттестат зрелости. «Чудный Ютлиберг, опасный соперник Риги!» — так начал свое цицероновское обращение какой-то доктор несвободных искусств. Я с раздражением перевернул страницу и не стал читать всех этих немцев, французов и англичан. И вдруг мне на глаза попался сонет Петрарки на итальянском языке *, который в переводе звучит приблизительно так:

Я поднят был мечтой к жилищу милой. Та, что ищу я на земле напрасно, Мне ласковой и ангельски прекрасной Предстала в сфере третьего светила.

Дав руку мне, она проговорила:

«Нас здесь разъединить судьба не властна;

• Sonetti di Petrarca, in morte, 261.

СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ 155

Я — та, что мучила тебя всечасно И до заката день свой завершила.

Ах, людям не понять, как я блаженна! Тебя лишь жду и мой покров, тобою Любимый и оставшийся в юдоли».

Зачем она умолкла так мгновенно? Еще бы звук, — и, прелестью святою Пронзен, я б с неба не вернулся боле ш.

Вписал его в книгу некий Иоахим Трибони из Генуи; я сразу почувствовал в нем друга, ибо чем бессодержательнее и бессмысленнее были остальные излияния, тем резче выступал сонет на этом фоне, тем сильнее захватил он меня. Кто ничего не чувствует там, где природа раскрывается во всем своем вели­колепии, где дремлющая в ней идея если и не пробуждается, то как будто видит золотые сны, кто способен лишь на такое восклицание: «как ты прекрасна, природа!» — тот не вправе считать себя выше обыкновенной серой и плоской толпы. Напротив, у более глубоких натур при этом выступают наружу личные горести и страдания, но лишь для того, чтобы потонуть в окружающем великолепии и раствориться в кротком при­мирении с жизнью. Это чувство примирения едва ли могло найти себе лучшее выражение, чем в приведенном сонете. Но еще одно обстоятельство сблизило меня с генуэзцем. Уж кто-то до меня принес на эту вершину свою любовную печаль, и я стоял здесь не один, с сердцем, которое месяц тому назад было так бесконечно счастливо, а ныне чувствовало себя опустошенным и разбитым. И какая скорбь имеет большее право излиться перед лицом прекрасной природы, как не самое благородное, самое возвышенное из всех личных страданий — страдание любви?

Я еще раз окинул взором зеленые долины и спустился с горы, чтобы внимательнее рассмотреть город. Он расположен амфи­театром вокруг узкого рукава озера и, если смотреть на него с воды, представляет вместе с окружающими его деревнями и виллами столь же очаровательное зрелище. И улицы щеголяют красивыми новыми зданиями. Но это положение вещей суще­ствует не так давно, как я установил вечером из разговора с одним стариком-путешественником, который не мог доста­точно надивиться, до какой степени похорошел старый Цюрих за последние шесть лет и какой блеск придало предыдущее правительство внешнему облику республики постройкой обще­ственных зданий. Теперь, когда известная партия системати­чески забрасывает грязью труп этого правительства, уместно



Ф. ЭНГЕЛЬС

напомнить, что оно при жизни своей не только проявило исклю­чительное в наше время мужество, призвав в университет такого человека, как Штраус, но с честью выполнило и другие свои обязанности.

На следующее утро мы двинулись дальше на юг. Сперва дорога шла вдоль всего озера до Раппершвиля и Шмерикона — чудесный путь через сады, виллы и живописно расположенные, окруженные виноградниками деревни; по ту сторону озера — длинный темно-зеленый хребет Альбиса с его пышным пред­горьем, а по направлению к югу, где горы расступаются, — ослепительные пики Гларнских Альп. Посреди озера всплы­вает остров Уфнау, могила Ульриха фон Гуттена. Так бороться за свободную идею и так отдыхать от бранных трудов, — бла­жен, кто этого удостоился! Вокруг могилы героя шумят зеле­ные волны озера, словно гул далекой битвы и боевой клич, а на страже стоят закованные в лед, вечно юные великаны — Альпы! И сюда в качестве представителя германской молодежи приходит паломником Георг Гервег, чтобы возложить на могилу свои песни, в которых прекраснее, чем где бы то ни было, выражены чувства, воодушевляющие новое поколение. Какие памятники и статуи могут сравниться с ними?

В Уцнахе, куда свернула дорога, после того как она отдали­лась от озера, была ярмарка, и империал почтовой кареты, где я до сих пор сидел один, наполнился ярмарочными гостями, которые постепенно поддались действию проведенной без сна ночи и, задремав, предоставили меня моим размышлениям. Мы оказались в чудной долине: мягко очерченные холмы, покрытые лесом и зелеными лужайками, окружали нас; впер­вые увидел я здесь на близком расстоянии своеобразные от­тенки зелени швейцарских лесов, наполовину лиственных, наполовину хвойных, и не в состоянии передать того глубокого впечатления, которое на меня произвело все это. Сочетание листвы и хвои, ярко выявляющее как светлые, так и темные оттенки зелени, придает даже однообразным ландшафтам необычайную прелесть, и если в данном случае расположение гор и долины тоже не отличалось оригинальностью, то все же поражало, что можно встретить местность, почти вся красота которой основана на колорите; зато она и была тем более прекрасна. Величие и строгость природы мне пришлось созер­цать еще не раз, прежде чем я поднялся на вершину альпий­ского хребта; но эту мягкость и прелесть пейзажа я вновь увидел лишь на итальянском склоне.

Скоро, однако, я очутился у подножия более высоких гор, вершины которых, хотя они и находятся ниже снеговой линии,

СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ



еще теперь, в мае, были белы от снега. То через узкие, то через более широкие долины дорога шла вдоль канала, соединяю­щего Цюрихское озеро с Валленштедтским. Это последнее скоро открылось моему взору. Здесь характер местности совсем иной, чем у Цюрихского озера. Почти неприступным лежит водоем между крутыми скалами, которые поднимаются прямо из воды и лишь при входе и выходе оставляют узкое отверстие. Плохонький пароход принял пассажиров, и скоро за сдвинув­шимися горами исчез Везен — городок, где мы пересели на пароход. Все следы человеческой деятельности остались позади, одинокий пароход все дальше и дальше углублялся в живописную чащу, в тихое царство природы; в ярком сол­нечном свете сверкали зеленые гребни волн, снежные вершины гор и низвергавшиеся с них то там, то здесь водопады; из-за серовато-белого гранита скал иногда показывались веселые лужайки и лесные прогалины; тонкая пелена тумана, подни­мавшаяся над озером, превращалась вдали среди гор в мягкие фиолетовые тени. Это была одна из тех местностей, которые почти заставляют человека персонифицировать природу, как мы это видим в народных сказаниях, где изборожденные рас­селинами скалы с их снежными вершинами принимают облик испещренных морщинами среброкудрых старцев, а на поверх­ность прозрачных вод всплывают зеленые волосы очарователь­ных русалок. Наконец, стоявшие сплошной стеной скалы немного раздвинулись, покрытые густым кустарником камен­ные выступы спустились к озеру, сквозь синюю дымку тумана сверкнула белая полоска, то были дома Валленштедта, рас­положенного в конце озера. Мы вышли на берег и весело на­правились к Куру, в то время как над нашими головами на­висла скалистая цепь, самые высокие пики которой называются Семью Курфюрстами. Эти почтенные мужи так торжественно восседали в своих окаменелых горностаевых мантиях и с по­злащенными вечерним солнцем снежными коронами, как если бы они собрались во Франкфуртской ратуше для избрания императора, глухие к крикам и требованиям теснящегося у их ног населения всей Священной Римской империи , консти­туция которой с течением времени так же окаменела, как и эти семь ее представителей. Такие названия, данные народом, свидетельствуют, впрочем, о том, какими немцами с головы до пят являются швейцарцы, как бы они сами этого ни отрицали. Быть может, я впоследствии еще остановлюсь подробнее на этой теме и поэтому пока не буду касаться ее.

Все дальше углублялись мы теперь в скалистые горы, все реже встречались места, где рука человека придала дикой



Ф. ЭНГЕЛЬС

природе более мягкий облик; подобно ласточкину гнезду висел замок Саргана на отвесной скале, и, наконец, лишь у Parana деревья нашли достаточно земли на скалах, чтобы покрыть их густой растительностью. И здесь замок расположен над самым обрывом, но он совершенно разрушен; таких замков — следов кулачного права — в особенности много на перевалах, веду­щих из одной речной долины в другую. Около Рагаца долина широко раскрывается, горы почтительно отступают перед мощ­ным юным гением реки, которая силой пробила себе дорогу сквозь гранитные массы у Готарда и Шплюгена и теперь муже­ственно и гордо шумит навстречу своей великой судьбе; это — Рейн, который мы вновь приветствуем. В широком русле тор­жественно катится он по камням и песку, но по далеко раз­бросанному щебню можно судить, как дико бросается он, когда ему надоедает уютный покой и в нем пробуждается жажда разрушения. Отсюда долина его образует дорогу, которая под­нимается к Куру, а оттуда — к Шплюгенскому перевалу.

В Куре уже начинается смешение языков, которое царит повсюду на самом высоком из альпийских хребтов. На дворе почтовой конторы раздавались вперемежку немецкие, роман­ские и итальянские, на ломбардском диалекте, возгласы. О романском языке, на котором говорят горцы Граубюндена, лингвисты высказывали самые разнообразные мнения, и на нем все еще лежит печать таинственности. По самостоятель­ности некоторые ставят его в ряд с главными романскими язы­ками, другие находят в нем французские элементы, не задумы­ваясь над тем, откуда они могли в него проникнуть. Однако чтобы хоть сколько-нибудь подробно изучить это наречие, необходимо прежде всего сравнить его с соседними наречиями. До сих пор этого не делали. Судя по тому, что мне при быстром' проезде удалось установить на основании бесед со сведущими людьми, словообразование этого наречия весьма напоминает словообразование соседнего ломбардского диалекта и отли­чается от последнего лишь особенностями местного говора. Все, что принимали за французское влияние, можно снова встретить и к югу от Альп.

На следующее утро мы отправились из Кура вверх по тече­нию Рейна, вдоль широкой долины, окруженной дикими ска­лами. Через несколько часов из легкого утреннего тумана под­нялась отвесная стена, увенчанная скалистыми выступами, и стала поперек дороги. Долина перед нами оказалась как бы замурованной, и мы могли двигаться вперед лишь по тесному ущелью. Перед нами выросла узкая белая башня: это была башня Тузиса, или, как говорят ломбардцы, Тозаны, т. е.

СКИТАНИЙ ПО ЛОМБАРДИИ



города девушек. Он чудесно расположен в тесной котловине, окруженной отвесными скалами, на самой недоступной из которых находятся развалины Гогенретийского замка. Нет большей изолированности, чем та, на которую обрекла природа это селение, и все же люди и здесь оказались сильнее при­роды; как бы издеваясь над ней, провели они шоссе через Тузис, и ежедневно здесь проезжают англичане, купцы, ту­ристы. — За Тузисом начался подъем, и до наступления вечера-мы должны были перевалить через Альпы. Я оставил карету и, подкрепившись бутылкой вельтлинского вина, которое здесь особенно высокого качества, пошел по дороге. Такой дороги больше нигде на свете нет. Вырубленная в нависающих скалах, она вьется вверх по ущельям, которые проложил себе Рейн. Отвесные гранитные стены обступили тропу, на которую кое-где не проникает даже луч полуденного солнца, а глубоко внизу, через груды камней, с громовым шумом мчится дикий горный поток, с корнем вырывая сосны, волоча за собой исполинские камни, как рассвирепевший титан, которому на грудь кто-то из богов бросил две горы. Кажется, будто сюда бежали последние, упрямые горы, не пожелавшие подчиниться всепокоряющему господству человека, и остановились здесь в боевой готовности, адобы отстаивать свою свободу. Неподвижным, наводящим ужас взором встречают они путника, и кажется, что слышишь их голос: «Подойди, человек, поднимись, если осмелишься, на наши вершины и посей свой хлеб в бороздах наших морщин; во здесь, наверху, ты почувствуешь свое ничтожество до голо­вокружения, почва заколеблется под твоими ногами, и ты |«аобьешься вдребезги, свергаясь вниз, со скалы на скалу! Отрой свои дороги только между нами; ежегодно наш союзник Рейн будет спускаться, раздуваемый гневом, и будет разрушать твою работу!»

Это противодействие сил природы человеческому духу нигде ве выражено с такой грандиозностью, можно было бы даже сказать, — сознанием своей силы, как здесь. Жуткая уединен­ность дороги и опасность, с которой когда-то был связан переход в этом месте через Альпы, дали этому перевалу прозвище Via mala *. Теперь, конечно, дело обстоит иначе. Дух и здесь побе­дил природу, и как связующая лента тянется от скалы к скале безопасная, удобная и почти неразрушимая дорога, которая проходима во все времена года. И все же при виде угрожающих скал трудно превозмочь чувство страха: кажется, что они угрюмо помышляют о мести и об освобождении.

• — Злая дорога. Ред.



Ф. ЭНГЕЛЬС

Но мало-помалу ущелье раздвигается, бурные водопады встречаются все реже, русло Рейна, который часто должен был прокладывать себе путь сквозь теснины шириной, измеряемой дюймами, расширяется, отвесные стены становятся более на­клонными и все более отступают назад, открывается зеленая долина, и посреди этой первой террасы Шплюгена расположен Андер — местечко, которое известно жителям Граубюндена и Вельтлина как курорт. Растительность становится здесь уже гораздо менее скудной, что особенно сильно бросается в глаза, так как от Тузиса до сих пор не было ни кустарника, ни травы, и лишь ели могли карабкаться по крутым скалам. И все же так отрадно было после этих суровых, серо-коричневых гранитных степ увидеть, наконец, зеленый луг и поросшие кустарником холмы. Сейчас же за Андером дорога бесконечными зигзагами стала подниматься вверх; я предоставил эту дорогу карете и по ускользающим из-под ног камням, сквозь кустарники и вьющиеся растения вскарабкался туда, где дорога повернула к другому склону горы. Глубоко подо мной лежала зеленая долина с извивавшимся по ней Рейном, шум которого снова доносился до меня. Еще один прощальный взор вниз, и дальше в путь! Дорога привела меня в котловину между поднимаю­щимися до небес наклонными скалами, — опять в один из самых заброшенных уголков мира. Я облокотился на каменную ограду и стал смотреть на Рейн, который образовал водоем, окаймленный темной зеленью деревьев. Спокойная зеленая гладь, над которой склонялись ветки, осеняя множество укром­ных уголков, высокие мшистые скалы, там и здесь прогляды­вающие лучи солнца — во всем этом было какое-то невырази­мое очарование. Журчанье успокоившейся реки звучало почти понятно, как лепет тех прекрасных дев-лебедей, которые при­летают из-за далеких гор и в уединенном месте сбрасывают с себя лебединое оперенье, чтобы искупаться под зелеными ветвями в ледяных волнах. Но эти звуки прерывались громом водопадов, звучавшим как разгневанный голос речного духа, который бранит лебедей за неосторожность, так как они ведь знают, что должны будут пойти за тем, кто похитит их лебединые покровы. А там сзади уже подъезжает почтовая карета, полная глазеющих на них пассажиров, да и во­обще не пристало женщинам, даже если они романтиче­ские девы-лебеди, купаться у проезжей дороги. ' Но прек­расные русалки поднимают насмех пугливого старика, по­тому что знают, что их видит лишь тот, кому открылась тайная жизнь природы, и что он не сделает им ничего дур­ного.

СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ



В горах становилось все прохладнее; поднимаясь, около полудня я натолкнулся на первый снег, и на меня, разгоря­ченного быстрым подъемом под палящим солнцем, вдруг заметно повеяло холодным воздухом. Это была температура вто­рой террасы перевала, на которой расположена деревня Шплю-ген — последнее место, где говорят по-немецки, — среди высоких гор, из-за зеленых склонов которых виднелись темно-коричне­вые хижины пастухов. В доме, построенном уже совсем по-итальянски, в котором до самого верхнего этажа были лишь каменные полы и толстые каменные стены, мы пообедали, после чего отправились дальше вверх по почти отвесной скале. В лесистом ущелье, между последними деревьями, которые я видел по эту сторону Альп, лежала лавина — широкий снежный поток, спустившийся с неприступной вершины. Про­шло немного времени, и нам стали встречаться пустынные ущелья, в которых под твердым снежным покровом гремят горные потоки и стоят голые скалы, местами едва прикрытые мхом. Все выше, все более широкими пеленами лежал снег. На самом верху была расчищена дорога, по обе стороны кото­рой лежал слой снега, в три-четыре раза превышающий рост человека. Каблуками я выбил себе ступени в снеговой стене и поднялся наверх. Предо мной открылась обширная белоснеж­ная равнина, посреди которой возвышалась крыша — авст­рийская таможня, первое здание на итальянском склоне Альп. Проверка наших вещей в этом доме, во время которой мне уда­лось скрыть мой варинасский * табак от взоров пограничной стражи, дала мне время осмотреться. Со всех сторон — голые, серые скалы с покрытыми снегом вершинами, равнина, на ко­торой из-за сплошного снега не видно ни одного стебля и уж подавно ни одного куста или дерева, — словом, страшная заброшенная пустыня, над которой, пересекая друг друга, проносятся итальянские и немецкие ветры, то и дело сгоняя в кучу серые облака, — пустыня более безотрадная, чем Сахара, и более прозаическая, чем Люнебургская пустошь, мест­ность, где из года в год девять месяцев идет снег, а три месяца — дождь. Это было первое, что я увидел в Италии. Но вот путь пошел быстро под гору, снег исчез, и где вчера едва успел рас­таять белый зимний покров, сегодня уже расцветали желтые и голубые крокусы, начинала зеленеть трава, вновь стали по­являться кусты, потом деревья, среди которых с шумом неслись вниз водопады, а глубоко внизу, в долине, полной лиловых теней, протекал пенящийся Лиро, снежный блеск которого

• Варинас (Баринао) — город в Венесуэле (Южная Америка). Рев,



Ф. ЭНГЕЛЬС

светился из-за темных каштановых аллей; воздух делался все теплее и теплее, хотя солнце уже зашло за горы, а в Кампо Дольчино мы уже очутились если не в подлинной Италии, то, во всяком случае, среди подлинных итальянцев. Целой толпой собрались обитатели деревушки вокруг нашей кареты и на своем гортанном носовом ломбардском диалекте болтали о ло­шадях, повозке и пассажирах; у всех у них были настоящие романские лица с энергичным выражением, обрамленные чер­ными, густыми волосами и бородами. Мы двинулись дальше, вниз по течению Лиро, среди лугов и лесов, между бесчислен­ных огромных гранитных глыб, которые кто знает когда сва­лились с альпийских вершин и на светло-зеленых лужайках своеобразно выделялись своими острыми и черными зубцами и выступами. Мы проезжаем ряд очаровательных, приютившихся у скал деревень с их стройными, белоснежными колоколь­нями, — среди них Санта Мария ди Галиваджо; наконец, открывается долина, в одном из углов которой возвышается башня Кьявенны, — или, по-немецки, Клевена, — одного из главных городов Бельтлина. Кьявенна уже совсем итальянский город с высокими домами и узкими улицами, на которых по­всюду слышишь взрывы ломбардских страстей: fiocul d'ona putana, рогсо della Madonna * и т. д. В то время как мы сидели за итальянским ужином с вельтлинским вином, солнце зака­тилось за Ретийские Альпы; австрийская почтовая карета с итальянским кондуктором в сопровождении карабинера по­везла нас к озеру Комо. Полная и ясная луна глядела с темно-си­него неба, тут и там зажигались звезды и разгоралась вечерняя заря, золотя горные пики; роскошная южная ночь спуска­лась на землю. Так ехал я среди зеленых тутовых рощ, листва которых переплеталась с виноградными лозами, теплое дыха­ние Италии все нежнее и нежнее обвевало мне грудь, чары никогда не виданной природы, о которой я так давно мечтал, пронизывали меня сладостной дрожью, и, рисуя в своем вооб­ражении все великолепие, которое скоро должно было от­крыться моему взору, я блаженно задремал.

Написано Ф. Энгельсом, в мае 1841 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале «Athenäum» Перевод с немецкого

ММ 48 и 49; 4 и 11 декабря 1841 г.

Подпись: фр ид р их О с в алъд

* Итальянские бранные выражения.Ред.

[ 163

ШЕЛЛИНГО ГЕГЕЛЕ153

Если вы сейчас здесь, в Берлине, спросите кого-нибудь, кто имеет хоть малейшее представление о власти духа над миром, где находится арена, на которой ведется борьба за господство над общественным мнением Германии в политике и религии, следовательно, за господство над самой Германией, то вам ответят, что эта арена находится в университете, именно в аудитории № 6, где Шеллинг читает свои лекции по филосо­фии откровения. Ибо в настоящий момент все отдельные воз­ражения, которые делали спорным господство гегелевской философии, потускнели, поблекли и отступили на задний план перед одной оппозицией Шеллинга. Все враги, стоящие вне философии, как Шталь, Хенгстенберг, Hеандер, уступают место одному борцу, от которого ждут, что он победит непобедимого в его собственной области. А борьба эта действительно в доста­точной степени своеобразна. Два старых друга юности, това­рищи по комнате в Тюбингенской духовной семинарии, снова встречаются лицом к лицу через сорок лет как противники. Один, умерший уже десять лет тому назад, но живой более чемКогда-либо в своих учениках; другой, по утверждению последних, духовно мертвый уже в течение трех десятилетий, ныне совершенно неожиданно претендует на полноту жизненной силы и требует признания. Кто является достаточно «беспри­страстным», чтобы считать себя одинаково далеким от них обоих, т. е. кто не считает себя гегельянцем, — ибо сторонником Шеллинга после немногих слов, сказанных им, никто, конечно, не может себя объявить, — кто, таким образом, обладает этим похвальным преимуществом «беспристрастия», тот усмотрит в смертном приговоре Гегелю, произнесенном ему выступлением



Ф. ЭНГЕЛЬС

Шеллинга в Берлине, месть богов за смертный приговор Шел­лингу, произнесенный в свое время Гегелем.

Значительная, пестрая аудитория собралась, чтобы быть сви­детелем этой борьбы. Во главе — университетская знать, ко­рифеи науки, мужи, каждый из которых создал свое особое направление; им отведены ближайшие места около кафедры, а за ними в пестром беспорядке, как попало, сидят представи­тели всех общественных положений, наций и вероисповедований. Среди задорной молодежи вдруг видишь седобородого штабного офицера, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за поч­тения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Ста­рые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли бы вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как внутри их начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, что за вещь христианское откровение. Слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, ново­греческой и турецкой речи, — но вот раздается звонок, призы­вающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру.

Человек среднего роста, с седыми волосами и светло-голубы­ми веселыми глазами, в выражении которых больше живости, чем чего-либо импонирующего, вместе с некоторой embonpoint *, производит впечатление скорее благодушного отца семейства, чем гениального мыслителя; неблагозвучный, но сильный голос, швабо-баварский диалект с постоянным «eppes» вместо «etwas» ** — таков внешний вид Шеллинга.

Я обхожу молчанием содержание его первых лекций ш, чтобы немедленно перейти к его высказываниям о Гегеле, и только оставляю за собой право для разъяснения их добавить самое необходимое. Я передаю его слова так, как я их сам за­писал, присутствуя на его лекции.

«Философия тождества, выдвинутая мной, представляла собой только одну сторону всей философии, а именно — негативную. Это «негативное» или должно было быть дополнено изложением «позитивного» или же, впитав все позитивное содержание прежних философских систем, занять место «позитивного» и таким образом возвести себя в абсолютную фило­софию. Судьбой человека также правит некий разум, который заставляет его упорствовать в односторонности, пока он не исчерпал все ее вошож-ности. Так было и с Гегелем, который выдвинул негативную философию в качестве абсолютной. — Я называю имя г-на Гегеля в первый раз. Я свободно высказался о своих учителях: Канте и Фихте, так же я по­ступлю и по отношению к Гегелю, хотя как раз это мне не доставляет никакого удовольствия. Но я это Сделаю, потому что я обещал вам, госпо-

• — дородностью. Ред.

* — «что-нибудь». Ред,

ШЕЛЛИНГ О ГЁГЕЛЁ



да, полнейшую откровенность. Пусть вам не кажется, будто я чего-то опа­саюсь, будто есть пункты, по которым я не могу свободно высказаться. Я помню ту пору, когда Гегель был моим собеседником, моим близким товарищем, и я должен сказать, что в то время, когда философия тождества была понята вообще поверхностно и плоско, именно он спас для будущего ее основную мысль, которой он остался верен до конца, как мне это дока­зали главным образом его «Лекции по истории философии» 155. Он, найдя огромный материал уже разработанным, сосредоточил свое внимание глав­ным образом на методе, в то время как мы, другие, преимущественно занимались содержанием философии. Меня самого не удовлетворяли добытые негативные результаты, и я охотно бы принял, даже из чужих рук, всякое удовлетворительное решение.

Речь, впрочем, идет здесь о том, занимал ли Гегель свое место в истории философии — то место, которое следует ему отвести в ряду великих мыслителей, — на основании того, что он пытался поднять фило­софию тождества до абсолютной, последней философии, что, конечно, могло произойти лишь при значительном изменении ее содержания; и это я намерен доказать на основании его собственных, доступных всему миру сочинений. Если кто-нибудь скажет, что в этом-то и кроется упрек Гегелю, то я на это отвечу, что Гегель сделал то, что было у него на первом плане. Философия тождества должна была бороться сама с собой, выйти за соб­ственные пределы, пока еще не было той пауки «позитивного», которая рас­пространяется также и на существование. Этим объясняется стремление Гегеля вывести философию тождества за ее пределы, за пределы потенции бытия, чистой возможности бытия и подчинить ей существование.

«Гегель, который вместе с Шеллингом возвысился до признания абсо­лютного, отошел от него, так как считал, что абсолютное не предположено в интеллектуальном созерцании, а было им найдено научным путем». Эти сло­ва представляют собой текст, о котором я сейчас буду с вами говорить.— В основе вышеприведенного места лежит то мнение, что философия тож­дества имеет-де своим результатом абсолютное, не только по существу, но и по существованию; а так как исходный пункт философии тождества заклю­чается в безразличии субъекта и объекта, то отсюда делается вывод, будто и их существование уже было доказано посредством интеллектуального со­зерцания. Потому-то Гегель совершенно чистосердечно думает, будто я хо­тел при помощи интеллектуального созерцания доказать существование, бытие этого безразличия, и порицает меня за недостаточность моего доказа­тельства. Что я этого не хотел, доказывают мои неоднократные заявления о том, что философия тождества не есть система существования, а что касается интеллектуального созерцания, то это определение совсем не встречается в том изложении философии тождества, которое я признаю единственно научным из всех относящихся к тому раннему периоду. Это изложение находится там, где его никому не придет в голову искать, а именно в «Zeitschrift für spekulative Physik», во второй книге второго тома. Разумеется, это определение встречается и в других местах, являясь частью наследства Фихте. Фихте, с которым я не хотел попросту пор­вать, достиг при помощи интеллектуального созерцания непосредственного сознания, своего «я»; я примкнул к этому, чтобы таким путем дойти до без­различия. Так как это «я» в интеллектуальном созерцании уже не рассмат­ривается субъективно, то оно вступает в сферу мысли и, таким образом, перестает быть непосредственно достоверно существующим. Таким образом, само интеллектуальное созерцание не могло бы доказать даже существо­вания «я», и если Фихте пользуется им для этой цели, то я все же не могу сослаться на это созерцание, чтобы, исходя из него, вывести существо­вание абсолютного. Итак, Гегель мог порицать меня не за недостаточность



Ф. ЭНГЕЛЬС

доказательства, которого я никогда не собирался давать, а только за то, что я недостаточно определенно подчеркивал то, что я вообще не ка­саюсь вопроса о существовании. Ибо, если Гегель требует доказатель­ства бытия бесконечной потенции, то он выходит за пределы разума; если бы была бесконечная потенция, то философия была бы несвободна от бытия, и тут следует поставить вопрос: можно ли мыслить prius * существования? Гегель отвечает на этот вопрос отрицательно, ибо он на­чинает свою логику с бытия и сразу переходит к системе существования. Мы же отвечаем на этот вопрос утвердительно, беря за исходную точку чистую потенцию бытия как существующую только в мышлении. Гегель, ко­торый так много говорит об имманентности, сам имманентен только в сфере того, что не имманентно мышлению, ибо бытие является этим неимманент­ным. Отступить в сферу чистого мышления — значит прежде всего уйти от всякого бытия вне сферы мысли. Утверяздение Гегеля, что существование абсолютного доказано в логике, имеет еще тот недостаток, что мы, таким образом, имеем бесконочное дважды: в конце логики и еще раз в конце всего процесса. Вообще нельзя понять, почему в системе «Энциклопедии» 125. логика предпосылается всему остальному, вместо того чтобы животворным образом пронизывать весь цикл».

Так говорит Шеллинг. Я большей частью, и поскольку это было для меня возможно, приводил его собственные слова и могу смело утверждать, что он не мог бы не подписаться под этими выдержками. К сказанному я могу добавить из его пре­дыдущих лекций, что он рассматривает вещи с двух сторон, отделяя quid от quod **, сущность и понятие от существования. Вопросы первого рода он относит к науке чистого разума или к негативной философии, вопросы же второго рода — к науке с эмпирическими элементами, которую еще надлежит создать, к позитивной философии ш. О последней до сих пор еще ничего не было известно, первая же появилась сорок лет тому назад в несовершенной формулировке, от которой отказался сам Шеллинг, и теперь он развивает ее в ее истинном, адекватном выражении. Ее основой является раэум, чистая потенция по­знания, имеющая своим непосредственным содержанием чистую потенцию бытия, бесконечную возможность бытия. Необходи­мым для этого третьим принципом является возвышающаяся над бытием потенция, которая не может больше самоотчуж­даться; эта потенция и есть абсолютное, дух — то, что освобож­дено от необходимости перехода в бытие и вечно пребывает свободным по отношению к бытию. Абсолютное может быть назва­но также «орфическим» *** единством этих двух потенций, как то, вне которого не существует ничего. Если потенции вступают

* — первичность. Ред. * * — quid и quod — латинские местоимения, соответствующие русскому ме­стоимению — что. В схоластической философии quid относилось к понятию сущ­ности, quod — к понятию существования. Ред.

*** — соответствующим культу Орфея, мистическим. РеЭ,

ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ



р противоречие друг с другом, то эта их исключительность есть конечность.

Я думаю, что этих немногих положений достаточно для по­нимания предыдущего и для выяснения основных черт нео-шеллингианства, поскольку последние могут быть уже сейчас вдесь охарактеризованы. Мне остается еще сделать отсюда те выводы, которые Шеллинг, может быть, намеренно замалчивает, и выступить в защиту великого покойника.

Если освободить смертный приговор, произнесенный Шел­лингом над системой Гегеля, от канцелярской формы выраже­ния, то получается следующее: у Гегеля, собственно, и не было вовсе своей системы, а поддерживал он свое жалкое существо­вание крохами со стола моей мысли. В то время как я работал над partie brillante *, над позитивной философией, он страстно отдался partie honteuse **, негативной, и взял на себя, так как мне некогда было заниматься этим, ее усовершенствова­ние и разработку, бесконечно счастливый, что я еще доверил ему это дело. Вы хотите порицать его за это? «Он делал то, что у него было на первом плане». Ему все же принадлежит «место среди великих мыслителей», ибо он был «единственный, кто признал основную мысль философии тождества, в то время как другие поняли ее плоско и поверхностно». И все же ничего хорошего у него не получилось, так как он захотел половину философии превратить в целую.

Передают известное изречение, которое обычно приписы­вается Гегелю, но которое, как видно из вышеприведенных вы­сказываний Шеллинга, несомненно принадлежит последнему: «Только один из моих учеников меня понял, да и тот, к сожале­нию, понял меня неверно».

Будем, однако, говорить серьезно. Можем ли мы, обязан­ные Гегелю больше, чем он'был обязан Шеллингу, допустить, «иобы на могильной плите покойного писались такие оскорб­ления, и не выступить в защиту его чести, послав вызов его хулителю, как бы он ни был грозен? А ведь чтб бы Шеллинг ни говорил, но его отзыв о Гегеле есть оскорбление, несмотря на кажущуюся научной форму, в которую он это оскорбление облекает. О, я бы сам мог, если бы это понадобилось, «чисто йаучным образом» изобразить г-на Шеллинга и кого угодно в таком дурном свете, что он убедился бы в преимуществе «научного метода». Но к чему это мне? И без того было бы дер­зостью, если бы я, юноша, собирался давать наставления старцу, а тем более Шеллингу, ибо как бы решительно ни изменил

* — благородной частью. Ред. *• — неблагородной части. Ред.



ф. ЭНГЕЛЬС

Шеллинг свободе, он все же остается тем, кто открыл абсолютное, и имя Шеллинга, коль скоро он выступает как предшествен­ник Гегеля, всеми нами произносится только с глубочайшим благоговением. Но Шеллинг, преемник Гегеля, может пре­тендовать только на некоторое почтение и меньше всего может требовать от меня спокойствия и хладнокровия, так как я выступил в защиту покойника, а ведь борцу свойственна не­которая страстность; кто хладнокровно обнажает свой меч, тот редко бывает глубоко воодушевлен тем делом, за которое он сражается.

Я должен сказать, что выступление здесь Шеллинга и осо­бенно эти выпады против Гегеля уже не позволяют сомневаться в том, чему до сих пор не хотелось верить, а именно в сходстве с оригиналом портрета, набросанного в предисловии к появив­шейся недавно известной брошюре Риделя 166. Чего стоит уже тот тон, каким Шеллинг говорит обо всем развитии философии в этом столетии, о Гегеле, Гансе, Фейербахе, Штраусе, Руге и «Deutsche Jahrbücher»: сначала он ставит их в зависимость от себя, а затем не просто отвергает, нет, — одним риториче­ским оборотом, выставляющим лишь его самого в наиболее благоприятном свете, рисует все это направление мысли как баловство духа, как курьезное недоразумение, как ряд напрас­ных заблуждений. Если этот тон, говорю я, не превосходит всего того, что в вышеупомянутой брошюре ставится в упрек Шеллингу, то я не имею ни малейшего представления о том, что в человеческом обиходе называется порядочностью. Надо, правда, признать, что Шеллингу трудно было найти средний путь, который не компрометировал бы ни его, ни Гегеля, и можно было бы извинить тот эгоизм, который побудил его в целях спасения своего положения пожертвовать другом. Но все же Шеллинг заходит слишком далеко, когда он требует от нашего века скинуть со счетов как попусту потраченное время, как сплошное заблуждение сорок лет труда и творческой деятельно­сти, сорок лет мысли, во имя которой были принесены в жертву наиболее дорогие интересы, самые святые традиции, и все это только для того, чтобы Шеллинг не оказался лишним человеком в течение этих сорока лет. И более чем насмешкой звучит, когда Шеллинг отводит Гегелю место в ряду великих мыслителей в такой форме, что по существу дела вычеркивает его из их числа, третируя его как свое создание, как своего слугу; и, наконец, не является ли это своего рода скряжничеством по отношению к мыслям, мелочностью — как называется эта всем известная низменная страсть? — когда Шеллинг все, что он считает правильным у Гегеля, объявляет своей собственностью,

ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ



больше того, плотью от своей плоти. Было бы ведь странно, если бы старая шеллинговская истина могла сохраниться только в плохой гегелевской форме, и в этом случае упрек в неясности формулировки, брошенный третьего дня Шеллингом в адрес Гегеля, неизбежно падал бы рикошетом на него самого. Этот упрек, правда, по общему мнению, и теперь относится к Шел­лингу, несмотря на обещанную им ясность изложения. Тот, кто расплывается в таких периодах, какие постоянно попадаются у Шеллинга, кто употребляет такие выражения, как quiddita-tiv * и quodditativ **, орфическое единство и т. д., и, не до­вольствуясь этим, сверх того еще каждую минуту прибегает к помощи латинских и греческих слов и выражений, тот, ко­нечно, лишает себя права бранить стиль Гегеля.

Впрочем, всего больше Шеллинг достоин сожаления в связи с печальным недоразумением по вопросу о существовании. Доб­рый наивный Гегель с его верой в существование философских результатов, в право разума вступить в существование, гос­подствовать над бытием! Но все же было бы странно, если бы Гегель, столь основательно изучивший Шеллинга и долгое вре­мя находившийся с ним в личных отношениях, а также все дру­гие, старавшиеся постигнуть смысл философии тождества, — если бы все они совершенно не заметили самого главного, а имен­но, что все это вздор и пустяки, которые существовали только в голове Шеллинга и нисколько не притязали на какое-нибудь влияние на внешний мир. Где-нибудь ведь это же должно было быть записано, и кто-нибудь, без сомнения, это нашел бы. И дей­ствительно, впадаешь в искушение взять под сомнение, было ли это первоначальным мнением Шеллинга и не является ли это позднейшим добавлением.

А новое понимание философии тождества? Кант освободил разумное мышление от пространства и времени; Шеллинг сверх этого отнял у нас и существование. Что же нам остается после этого? Тут не место доказывать в противовес Шеллингу, что * существование, несомненно, относится к мыслительной сфере, что бытие имманентно духу и что основное. положение всей современной философии, cogito, ergo sura ***, не может быть опрокинуто простым наскоком. Но да позволено нам будет спросить: может ли потенция, не обладающая сама бытием, порождать бытие? Может ли потенция, неспособная больше к самоотчуждению, еще считаться потенцией? И не соответ­ствует ли трихотомия потенций самым странным образом резуль-

* — относящийся к понятию сущности. Ред. *• — относящийся к понятии существования. Pea. *** — мыслю, следовательно существую. Декарт. «Начала философии». Рев.



Ф. ЭНГЕЛЬС

тату, к которому приходит гегелевская «Энциклопедия», — триединству идеи, природы и духа?

И каков результат всего этого для философии откровения? Она относится, конечно, к «позитивной философии», к эмпири­ческой стороне. Единственный выход для Шеллинга — это признать откровение как факт и обосновать его каким-нибудь образом, только не путем разума, ибо для такого обоснования он ведь сам себе отрезал все пути. У Гегеля все же выходило не так просто — или, может быть, у Шеллинга в кармане имеются и другие способы решения? Таким образом, эту фило­софию можно с полным правом назвать эмпирической, ее тео­логию позитивной, а ее юриспруденция будет, скорее всего, исторической. Такой результат был бы, конечно, похож на поражение, так как все это мы уже знали еще до приезда Шел­линга в Берлин.

Нашей задачей будет следить за его ходом мысли и защи­щать могилу великого учителя от поругания. Мы не боимся борьбы. Мы ничего так не желаем, как быть некоторое время в положении ecclesia pressa *. Здесь происходит размежевание умов. Все, что истинно, выдерживает испытание огнем, с недоброкачественными же элементами мы охотно расстанемся. Противники должны признать, что многочисленная, как нико­гда, молодежь стекается под наши знамена, что теперь, больше чем когда-либо, круг идей, владеющих нами, по­лучил богатое развитие, что никогда не было на нашей сто­роне столько людей мужественных, стойких и талантливых, как теперь. Итак, пойдем же смело в бой против нового врага; в конце концов найдется кто-нибудь среди нас, кто дока­жет, что меч воодушевления так же хорош, как и меч гения.

А Шеллинг пусть еще попробует, удастся ли ему собрать вокруг себя школу. Многие примыкают к нему теперь только потому, что они, как и он, против Гегеля и с благодарностью принимают каждого, кто нападет на Гегеля, будь это даже Лео или Шубарт. Я думаю, однако, что для этих господ Шел­линг слишком хорош. Будущее покажет, найдутся ли у него еще другие последователи. Я в это еще не верю, хотя некоторые из его слушателей делают успехи и дошли уже до индифферент­ности.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала

во второй половине ноября 1841 г. „

Перевод с немецкого Напечатано в журнале «Telegraph für Deutschland» MM 207 и 208; декабрь 1841 г.

Подпись: Фридрих Освальд

• — гонимой церкви. Ред.

Натгечатано без подписи Перевод с немецкого - student2.ru

Титульный лист брошюры «Шеллинг и откровение»

[ 173

ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ

Наши рекомендации