Системное моделирование научной рациональности
Наложить запрет на “вредный” термин в философско-методологических рассуждениях, конечно, несложно. Но избавимся ли мы таким образом от волнений, вызванных проблемой рациональности?
Сцилла и Харибда - тени друг друга. Релятивизм - это лишь вывернутый наизнанку абсолютизм. Опасение лишиться всяческих критериев рациональности - это лишь следствие поспешного заключения, что рациональность может быть определена каким-то единым универсальным критерием. Методологический анархизм с его лозунгом “рациональности без берегов” и демаркационизм, изо всех сил укрепляющий цитадель рациональности - сферу науки - по правилам средневековой фортификации - две стороны одной и той же обесцененной монеты. Однако их взаимная критика поучительна.
Сторонники отождествления рациональности и логичности, например, обычно говорят о том, что нарушение логических норм кладет конец всякой рациональной дискуссии. Конечно, отсюда еще никак не следует, что соблюдение логических норм делает рациональной любую дискуссию. Но П. Фейерабенд шел еще дальше. Он утверждал, что в науке рациональная дискуссия чаще всего развивается не только вопреки нарушениям логических правил, но даже благодаря этим нарушениям.
Например, логика требует, чтобы значение термина оставалось неизменным на всем протяжении правильного рассуждения. Но если бы значения терминов не изменялись, рассуждал Фейерабенд, то и наука не развивалась бы, но значит ли это, что развитие науки “нерационально”? Далее, непротиворечивость как важнейшее логическое требование, если его соблюдать как гарантию рациональности, может тормозить прогресс знания. Ведь противоречия, существовавшие в таких теориях, как исчисление бесконечно малых, классическая статистическая механика, квантовая физика не только не отвращали от этих теорий как от иррациональных измышлений, но, напротив, обогащали связанные с ними исследовательские программы.
“Это явно говорит о том, - заявлял П. Фейерабенд, - что существуют способы рассуждать о противоречиях, которые не приводят к нежелательному принятию любого утверждения, но помогают получать уникальные и в высшей степени полезные результаты. Иначе говоря, существует практическая логика, употребляемая учеными и не поддающаяся явному выражению (за исключением, может быть, некоторых фрагментов логики Гегеля, работ Энгельса, диалектического материализма и “Основ математики” Витгенштейна), которая дает возможность совершать открытия, пользуясь системами, зараженными противоречиями. В этом - серьезный вызов широко распространенной вере в непререкаемый авторитет некоторых типов формальной логики. Он состоит в том, что научная практика может отбросить логику, как может отбросить “факты” и высоко подтвержденные законы”[71][71].
Весь этот пассаж - образчик “эристической диалектики”, некогда рекомендованной А. Шопенгауэром[72][72]. Здесь набор софистических и демагогических приемов: “незаметное” расширение смысла критикуемого тезиса, использование многозначности слов, ссылки на авторитеты, якобы укрепляющие позицию автора, употребление психологических “нажимов” и т.п. Пользуясь терминологией самого Фейерабенда, можно сказать, что это - типичная “пропаганда”, которой подменяется логически грамотное рассуждение.
Действительно, развитие науки иногда связано с изменением значений терминов, фигурирующих в научных теориях (скажем, “масса” в ньютоновской механике имеет иное значение, чем в эйнштейновской). Однако это свидетельствует не о том, что развитие науки связано с нарушением логического требования постоянства значений в ходе данного рассуждения, а о том, что развитие науки изменяет сами рассуждения. Эти изменения происходят не потому, что опровергаются логические нормы, а потому, что возникают новые теоретические системы и экспериментальные результаты.
Утверждение о том, что научная практика якобы “отбрасывает факты и законы” - демагогический прием. Нет ничего необычайного в том, что ученым известны наблюдения и результаты экспериментов, противоречащие общепринятым теориям или не совпадающие с предсказаниями, сделанными на их основе. К таким “аномалиям” или контрпримерам ученые относятся по-разному. То, что Фейерабенд называет “отбрасыванием фактов”, часто является просто практически полезным приемом, применяемым тогда, когда принятая теория или исследовательская программа успешно развивается и имеет перед собой концептуальную и практически прикладную перспективу, ценность которой в сознании ученых превышает значение “аномалии”. Например, дифракционный опыт Гримальди, противоречащий корпускулярной теории света, на протяжении полутора столетий считался странным, но незначительным фактом, корпускуляристское объяснение которого “откладывалось” на неопределенный срок. Никто и никогда не “отбрасывал” опыт Гримальди, но развитие оптики не задерживалось на попытках его ассимиляции корпускулярной теорией, а шло вперед, как бы “обтекая” это “инородное тело”. Возможны и иные стратегии по отношению к таким наблюдениям: модификация теории, признание ограниченности сфер их применения или даже невыполнимости всей исследовательской программы, выдвижение альтернативных гипотез и т.д. Но никогда дело не сводится к какому-то примитивному отбрасыванию теорий или успешно работавших в науке “законов”.
Наконец, самый “сильный” аргумент Фейерабенда: наука способна успешно развиваться и совершать открытия, пользуясь противоречивыми теориями - ничуть не колеблет авторитет логики. Прежде всего, Фейерабенд прибегает к софизмам: открытия совершаются вовсе не благодаря противоречивости тех или иных теорий. Совсем наоборот, фундаментальной стратегией научного исследования является разрешение логических противоречий, возникающих в научных теориях. В ряде важных случаев такие противоречия возникают из-за несоответствия логических следствий теории опытным данным. Так, согласно классической теории излучения, по закону Рэлея-Джинса, спектральная плотность излучения должна монотонно возрастать с увеличением частоты. Из этого следует, что полная плотность энергии излучения “черного тела” при всех температурах должна быть бесконечной. Это противоречит не только здравому смыслу, но и точным экспериментальным измерениям, согласно которым с увеличением частоты спектральная плотность вначале растет, а затем, начиная с некоторого максимального значения, падает, стремясь к нулю, когда частота стремится к бесконечности. Элиминация этого противоречия была осуществлена М. Планком, который ввел постулат квантованного излучения, позволивший согласовать теоретические предсказания с результатами измерений (вместе с тем ограничивая область применения закона Рэлея-Джинса малыми значениями частот и высокими температурами). Квантовая гипотеза Планка, как известно, легла в основу наиболее фундаментальных представлений о природе вещества и поля, развиваемых квантовой физикой. Характерно, что развитие квантовой физики было теснейшим образом связано с элиминацией противоречий, пока это не привело к свободной от последних квантовой механике. Подобные примеры легко умножить.
Урок истории науки заключается в том, что “примирение с противоречием”, тем более признание его “полезности” для совершения открытий, является уступкой иррационализму. Но столь же неразумно было бы “отбрасывание” противоречивых теорий как зараженных вирусом иррациональности, ибо оно не привело бы ни к чему, кроме застоя в научном познании. Это и было показано И. Лакатосом и его последователями на материале математических и естественнонаучных исследований.
Вопрос о роли противоречий в познании высвечивает различие между признанием за логикой права на формулирование важных условий и признаков рациональности и отождествлением логики с всеобъемлющей теорией рациональности.
И. Лакатос лучше других попперианцев понимал, что рациональность не сводится к автоматическому применению логических правил, в том числе закона недопущения противоречия. П. Фейерабенд в духе своей “эристической диалектики” извращал позицию Лакатоса: он трактовал ее так, что методология исследовательских программ якобы вообще не содержит требования “устранения” противоречий, поскольку противоречивые теории можно последовательно улучшать, развивать и использовать в прогрессирующих программах[73][73]. Конечно, это очевидная подмена тезиса.
Мысль о нетождественности логики и рациональности высказывалась Б. С. Грязновым. “Современные логические теории, - писал он, - не охватывают всей области рационального. Это не означает, что существует рациональное как алогичное, но указывает лишь на ограниченность современных теорий и систем логики, о которых только и идет речь, когда мы говорим о логическом... Наука есть нечто большее, чем логика”[74][74]. Что же в науке “сверх логики”? Б. С. Грязнов считал, что “понятие рациональности может быть эксплицировано посредством понятия причинно-следственной структуры”[75][75]. Означает ли это, что нетождественность логического и рационального проистекает из “неполной” эксплицируемости причинно-следственных структур в правилах вывода, формулируемых современными, в том числе и неклассическими, логическими системами (например, релевантными логиками)? Устраним ли хотя бы в принципе “зазор” между тем, что можно эксплицировать в логическом аппарате, и тем, что выражают причинно-следственные суждения в структуре научного знания?
Думаю, что афоризм Б. С. Грязнова “наука есть нечто большее, чем логика” не сводится к указанию ограниченной возможности логической экспликации каузальности. Логические критерии не исчерпывают множества критериев рациональности. Разум, воплощенный в науке, не сводится к одной из своих, пусть даже универсальных, характеристик.
Критериями рациональности, как уже отмечалось выше, являются не только логические законы и правила, но и принципы научной онтологии, методы, основоположения научных теорий, категории, “матрицы” понимания и объяснения, образцы решения исследовательских задач и др. Эти критерии не редуцируются к логике уже хотя бы потому, что большая часть из них имеет содержательный характер, основывается на обобщениях научного познания, на философских допущениях, на исторически формируемых идеалах организации и функционирования знания, на обобщениях его практических реализаций[76][76]. Поэтому мнение, что “рациональность науки состоит... в том, что именно формы логики используются в ней как средство организации данных об объекте в противоположность иным способам их организации”[77][77], представляется излишне категоричным. Почему, например, организация данных в соответствии с постулатами физической теории или с исторически обусловленными идеалами причинно-следственных объяснений “противоположна” логической систематизации (дедуктивной или индуктивной) тех же данных? Если же в приведенном выше высказывании нет иной мысли, кроме того, что алогичная организация знания не может считаться рациональной, то эта мысль, во-первых, слишком “строга”, ибо получается, что любая теория с неэлиминированным противоречием (например, “планетарная” модель атома Э. Резерфорда) является нерациональной или даже иррациональной, а во-вторых, слишком “узка”, ибо даже самой строгой логичности явно недостаточно, чтобы признать некоторый способ организации данных рациональным (например, из двух логически безупречных объяснений одного и того же явления ученые назовут рациональным то, которое будет более экономным, более простым, будет связано с минимальным числом предпосылок, эмпирически проверяемым и т. д.).
Вопрос о соотношении логики и рациональности еще будет затронут ниже. Теперь же сделаем вывод: рассмотренное противопоставление абсолютистского и релятивистского наклонений в теории научной рациональности является следствием одной причины: если мы отождествляем научную рациональность с тем или иным набором норм, критериев, правил и т. д. то образ науки, выступающий сквозь призму такой теории, неизбежно вызывает более или менее оправданную критику, в особенности, если эта критика опирается на исторический анализ науки и на альтернативные представления о том, какой из возможных наборов критериев лучше соответствует этому анализу. В то же время мы не можем отказаться от представления научной рациональности как совокупности подобных критериев, ибо иначе мы утратили бы не только методологическую почву под ногами, но и сам объект исследования: научная рациональность предстала бы в призрачном, фантомном виде, и всю проблематику, связанную с ней, можно было отправить в архив как ложную и тупиковую. Перед нами парадоксальная ситуация: нельзя отказаться от перспектив, которые могут открыться перед методологическим анализом научной рациональности, и в то же время нельзя не признать узость этих перспектив, ограниченность и неадекватность образа науки, стоящего за таким анализом.
Выход из парадокса может подсказать системный подход. Суть его в том, чтобы рассматривать научную рациональность не как “набор” или совокупность определенных критериев, а как динамическую систему, состоящую из элементов и подсистем, обладающих относительной автономией в качестве моделей научной рациональности.
Принципиальная характеристика этой системы - ее открытость, допустимость перестройки, реконструкции. Это именно та характеристика, которая способна связать модели научной рациональности с историческим изменением науки и методологических представлений о ней. Изменения могут затрагивать всю систему в целом (как изменения состава ее элементов, так и изменения связей между ними), то же самое относится и ко всем ее подсистемам. Однако подсистемы изменяемы в разной степени. Некоторые из них более стабильны, что позволяет считать их “ядром” рациональности. Эту стабильность не следует преувеличивать и придавать ей абсолютное значение. Например, логические нормы изменяются крайне редко, да и само это изменение должно пониматься в специальном смысле (как ограничение сферы безоговорочной применимости тех или иных логических законов, например, закона исключенного третьего в рассуждениях, допускаемых интуиционистской математикой, или закона коммутативности конъюнкции в рассуждениях о событиях в микромире субъядерной физики); следует учитывать также, что нормы классической логики сохраняются как обязательное условие построения метаязыков для логических систем, призванных зафиксировать неклассичность логики языков-объектов[78][78]. Однако в “ядро” научной рациональности могут входить различные логические системы (модальная, многозначная, эпистемическая, временная логики, системы со строгой импликацией, релевантная логика и др.).
Другой пример: включение в систему научной рациональности принципа вероятностной детерминации не означает, конечно, нерациональность принципа однозначной детерминации, но может вытеснить его из “ядра” системы рациональности, подчеркнуть его лишь относительную стабильность как элемента этого “ядра”[79][79].
Если “ядро” нормативной рациональности изменяется медленно и редко, то “периферийные” подсистемы могут обладать значительной подвижностью. Так, в современной науке довольно быстро меняются образцы научно-исследовательской деятельности. Например, в период между двумя мировыми войнами американская психология главным образом ориентировалась на образцы исследований, заданные психоанализом и бихевиоризмом, а в 70-е годы значительно “переквалифицировалась” по образцам когнитивной психологии, разработанным на основе новейших компьютеров, позволивших далеко продвинуться в формулировании психологических теорий в виде машинных программ. Однако уже в начале 80-х годов стало ясно, что “недостаточная экологическая валидность, безразличие к вопросам культурам, отсутствие среди изучаемых феноменов главных характеристик восприятия и памяти, как они проявляются в повседневной жизни, способны превратить такую психологию в узкую и неинтересную область специальных исследований”[80][80]. Это привело к разработке и широкому распространению новых, более “реалистических” образцов психологических исследований, связанных с естественной целенаправленной деятельностью субъекта.
Еще одним примером может служить изменение образцов построения гуманитарных и социальных теорий, которые несколькими десятилетиями назад считались “недоразвитыми” по сравнению с теориями физико-математического естествознания, строение которых легло в основу такой идеализации науки как “стандартная концепция научной теории”, разработанной под значительным влиянием неопозитивизма[81][81]. В настоящее время происходит обратный процесс: специфические черты методологии социальных наук становятся образцами для технических дисциплин (рефлексивность, ретроспективность, аксиологичность, прогнозирование будущего как условие оценки настоящего и т.д.) и оказывают серьезное влияние на естественнонаучную методологию[82][82].
И внутри “ядра”, и внутри “периферийных” подсистем, моделирующих научную рациональность, различные элементы могут иметь различный “вес”. Например, могут одновременно сосуществовать модели, состоящие из одних и тех же элементов, но “работающие” по-разному из-за того, что эти элементы в них имеют неодинаковые функции. Одна модель подчеркивает превалирующее значение согласованности структур научного знания, другая модель выводит на первый план принципиальную “незамкнутость” этих структур, богатство и альтернативность объяснительных процедур, эвристичность и т.п.
Таким образом, как вся система критериальной рациональности, так и ее подсистемы в качестве моделей являются изменчивыми, динамичными, адаптируемыми к процессам развития научного знания. Важно отметить, что системный подход позволяет рассматривать одновременно различные модели, испытывать их на применимость к анализу реального развития науки, устанавливать логические и генетические отношения между ними. Такой подход в принципе противоположен методологическому “абсолютизму”, который можно представить как выбор некоторой модели в качестве единственно верной и попытку уместить в рамках этой модели все концептуальное, методологическое и историческое многообразие науки.
Признание множественности способов моделирования науки и ее развития ставит нас перед вопросами: каким образом та или иная модель получает распространение и признание, на чем основан выбор “ядра” системы научной рациональности, как происходит изменение оценки тех или иных критериев и норм рациональности в качестве “основных” или “второстепенных”, относящихся к “ядру” или расположенных на “периферии” системы.
Критерии рациональности не априорны, их содержание обусловлено научной практикой, всем ходом развития науки и научного познания. Их принятие есть результат решения научной элиты, определяющей какой образ науки (и научного знания) доминирует в ту или иную историческую эпоху. Критерии рациональности - это правила, по которым оцениваются теории и способы их построения, по которым теории принимаются научными сообществами в качестве инструментов исследования и в качестве адекватных описаний и объяснений. Существуют различные типологии таких критериев. Одну из них предложил К. Хюбнер в книге “Критика научного разума”. Она состоит в следующем.
К первому типу критериев научной рациональности (К. Хюбнер называет их “установлениями”, подчеркивая тем самым условный, конвенциональный характер их введения в методологический инструментарий науки) относятся такие критерии, которые позволяют ученым получать и оценивать результаты измерений; для этого необходимо определить, какие измерения допустимы, с помощью каких измерительных средств они могут быть сделаны, какими требованиями ограничены функции измерительных приборов, какие интерпретации измерительных данных принимаются в расчет и т. д. Такие критерии называются инструментальными. Например, геометрические свойства твердых тел описываются с помощью евклидовой геометрии.
Второй тип - это критерии, позволяющие оценивать адекватность выведения некоторой математически выразимой закономерности или естественнонаучного закона из результатов измерений и наблюдений; это функциональные критерии. Например, применив интерполяционную теорему Ньютона, можно вывести математическую функцию движения из серии измерений.
Третий тип - аксиомы, используемые тогда, когда формулируются законы или экспериментальные предсказания на основании некоторых граничных условий. Например, аксиома “все инерциальные системы эквивалентны” работает как основание для формулировки релятивистской механики.
Четвертый тип - правила принятия или отвержения теории в зависимости от результатов экспериментов; это оправдательные критерии. Например, к таким правилам относится принцип фальсификации К. Поппера: если результат, выводимый из теории как ее логическое следствие, не достигнут в эксперименте или опровергнут последним, то теория должна быть отброшена. К этому же типу относится принцип верификации, требующий принятия теории, если она подтверждена фактами в такой мере, которая позволяет приписывать этой теории достаточную степень вероятности.
Пятый тип - критерии, определяющие общие характеристики теории (простота, наглядность, степень вероятности или наличие достаточного круга потенциальных фальсификаторов, эвристичность, согласованность и т. п.). Такие критерии называются нормативными, поскольку их принятие означает установление некоторых норм рационального поведения исследователей, принимающих и использующих ту или иную научную теорию[83][83].
Научное сообщество принимает те или иные критерии рациональности не по произволу, хотя такое принятие, безусловно, конвенционально. Какие именно нормы определяют для данного ученого, для данного научного коллектива рациональность их деятельности и ее результатов - это зависит от многих факторов: объективного содержания этой деятельности, логики предмета, предшествующего опыта, общего уровня развития науки и ее материально-технической базы, социально-психологической атмосферы в данном научном сообществе, влияния иных сфер культуры и т.д.
Все эти факторы должны рассматриваться в историческом контексте. Например, к науке времен Аристотеля вряд ли применимы инструментальные критерии рациональности в том смысле, в каком они применимы в эпоху лазеров и ускорителей элементарных частиц. В эпоху, когда всесилие научного метода далеко не было общепризнанной “истиной”, превалирование индукции среди оправдательных критериев объяснялось отнюдь не только ее чисто методологическими преимуществами. Поэтому рациональность науки - это всегда исторически и культурно обусловленная и детерминированная система критериев, по которым направляется и оценивается научная деятельность и научное знание.
Конвенциональность критериев рациональности - тот существенный их признак, который позволяет сконцентрировать вокруг их изучения усилия не только методологов, но и историков науки и культуры, философов и социологов науки, а также психологов, занимающихся исследованием процессов принятия когнитивных решений. В этом смысле конвенциональность является ключевой категорией теории научной рациональности[84][84].
Выбор системы критериев, определяющих рациональность научного исследования, никак нельзя отождествлять с добровольным “заточением” в парадигме и непримиримым неприятием иных систем, иных способов моделирования рациональности. Понятие “несоизмеримости”, применяемое ими для обозначения отношения между парадигмами, разделенными “научными революциями”, туманное и не нашедшее убедительной аргументации ни с логической, ни с исторической точек зрения, в еще меньшей степени пригодно для обозначения отношения между моделями рациональности, принимаемыми различными научными сообществами или одним и тем же сообществом для разных целей или в разные периоды времени.
Модели рациональности строятся с разными задачами. Одни модели предназначаются для исследования организации “готового” научного знания, другие - для определения критериев рациональной научно-исследовательской деятельности, третьи - для рационального понимания процессов трансляции знания и обучения, четвертые - представления в виде рационального процесса изменения и развития науки. Эти модели могут частично перекрывать друг друга, каждая из них помогает раскрывать природу научной разумности в разных аспектах, ракурсах. Модель рациональности, отображающая движение знания, смену его исторически обусловленных форм, развитие его связей с практикой, может отличаться от модели, представляющей, например, структуру научных теорий.
Вопрос о том, какая из этих моделей представляет “подлинную” рациональность, так же неправомерен, как вопрос, какие механизмы, ассимиляционные или диссимиляционные, более адекватны жизни организма, рождение новых или гибель отживших индивидов является условием выживания популяции и т.п. Научный разум остается самим собой только в движении, в постоянном развитии. Абсолютизация какой-либо его частной модели, методологически неверна и чаще всего приводит к недоразумениям, а в конечном счете - к иррациональным представлениям о науке.
Означает ли признание множественности способов моделирования научной рациональности переход на позицию релятивизма? Утвердительный ответ на такой вопрос был бы уместен только со стороны “абсолютиста”: ведь сама эта позиция принуждает мыслить в терминах жестких противопоставлений - либо единственно верная модель рациональности, либо все модели верны или, что то же самое, ни одна из них не должна оцениваться как правильная или неправильная, эти понятия вообще неприменимы.
Абсолютистская логика лежит и в основании вопроса: можно ли назвать рациональной ту или иную модель рациональности, и если можно, то на каком основании? Отвечая на этот вопрос, У. Бартли пришел к концепции “панкритического рационализма”. Ее суть в следующем: рациональность нормативной системы рациональности не может иметь иную природу, чем рациональность самой науки. Поэтому, в соответствии с установкой на критицизм как критерий рациональности, следует признать, что сама теория рациональности должна быть “опровергаемой”, подверженной критике[85][85].
“Панкритическому рационализму” не удалось ясно указать, что имеется в виду под “критикой теории... рациональной критики”. Если следовать попперовскому понимания научной рациональности, то надо признать, что ее устоями являются опыт и логика. Опытные данные обладают неоспоримым приоритетом перед теоретическими конструкциями, столкновение с опытом заставляет действовать по логическому правилу modus tollens и отбрасывать опровергнутые теории. Какой “опыт” мог бы заставить отбросить теорию научной рациональности, основанную на таком принципе? Ясно, что контр-примером этой теории могло бы стать только указание на научное, но нефальсифицируемое суждение (суждение, стоящее вне критики), что является противоречием в определении.
Критика теории осуществляется иной теорией, каждая из них берет в союзники опыт, соответствующим образом интерпретированный. Следовательно, и теория рациональности может быть подвергнута критике только со стороны иной теории рациональности! Чтобы спор теорий рациональности был рационален, нужна некая “супертеория”, которая со своего метауровня рассудит этот спор. Но кто поручится за рациональность “супертеории”? Мы попадаем в ловушку бесконечного регресса, и это должно быть осознано как непреодолимая трудность.
Отсюда стремление найти основания рациональности где-либо вне ее теории, если понимать последнюю как систему критериев и норм. Мы уже видели, что в философии Поппера был намечен такой подход: понятие рациональности сопряжено по смыслу с понятием демократии, и оба эти понятия представляют части единого концептуального образования. Приняв такой подход, следовало бы отказаться от идеи рассматривать научную деятельность как единственно надежную парадигму рациональности, поскольку основания рациональности выводятся за горизонт научного познания и располагаются в сфере социальных интересов.
В свое время Г. Лукач, заимствуя теорию рациональности у М. Вебера, объявил научную рациональность простым перенесением в сферу познания принципов “рыночного расчета”: наука получает этот принцип из рук товаровладельца-буржуа. Но вслед за этой мыслью идет различение рациональностей “буржуазной” науки и “пролетарской науки”. Так получается вздорный вывод из сомнительных теоретических посылок. Практические последствия этого подхода общеизвестны. Социологи Франкфуртской школы также довели критику научной рациональности с позиции романтической идеологии освобождения от диктата Разума до антисциентистского абсурда, по сути, реставрировавшего архаические типы культуры как альтернативу научно-технической цивилизации. Рядом с этими упражнениями следует поставить и антисциентистские эскапады П. Фейерабенда, искавшего основания “новой рациональности” в безграничной творческой свободе индивида.
Эти уроки, конечно, не закрывают путь поиска оснований рациональности за рамками науки и научной методологии. Но они показывают с какой осторожностью нужно вести этот поиск, не соблазняясь простыми ответами.
Что нового может предложить системно-модельный подход к проблеме научной рациональности? Прежде всего, как мне представляется, он позволяет избежать регресса в бесконечность в поиске “последних оснований” научной рациональности, не впадая при этом в релятивизм. Вопрос о том, рациональна ли та или другая модель научной рациональности, решается не тем, что ищется некая “суперрациональность”, а тем, выполняет или не выполняет данная модель свою функцию.
Мы уже назвали некоторые функции моделей рациональности в науке. Сформулируем вопрос по-другому: какова задача нормативной эпистемологии, рассматривающей процессы формирования и применения моделей научной рациональности?
Основной функцией моделей научной рациональности является построение теоретического образа науки и научного познания[86][86]. Каждая модель создает особый образ науки и, следовательно, особенным оказывается и место этого образа в общей картине культуры.
Таким образом, смещается фокус проблемы: она состоит не в том, какая из моделей рациональности рациональнее другой, не в том, с помощью каких критериев можно определять рациональность - как систему критериев рациональности. Такая постановка проблемы ведет к регрессу в бесконечность и потому методологически бесплодна. Зато вполне осмысленно можно говорить о степени адекватности образа науки и научной деятельности, доминирующей на данном историческом этапе картине общекультурного процесса. Очевидно, что эта степень не может быть неизменной или одинаковой для всех моделей и для всех картин культуры, учитывая к тому же историческую их относительность.
Например, индуктивистская модель развития научного познания, некогда выдвинутая в противовес схоластически-спекулятивному стилю мышления и освободившая науку из-под власти метафизики, затем была признана неадекватной из-за своей неспособности передать активность познающего субъекта, из-за грубого противопоставления научного и философского элементов картины мира, из-за конфликтов с историей науки и культуры. Однако все это не означает, что индуктивистская модель научной рациональности “нерациональна” или менее рациональна, чем гипотетико-дедуктивная модель или более сложные модели, включающие социальные и социально-психологические критерии развития науки и научного знания. Она моделирует определенные стороны научной рациональности, и в известных пределах эта модель выполняет свои функции, в том числе и функцию построения рационального образа науки.
Аналогичные рассуждения можно привести относительно и других, широко известных моделей научной рациональности (например, гипотетико-дедуктивной), причем следует заметить, что речь идет не только о моделях, главное содержание которых определено неким фундаментальным методом или фундаментальной теорией (теоретической программой), но и вообще о всякой модели, успешно описывающей и объясняющей основные процессы, характеризующие научное познание. Граница между рациональной и нерациональной моделями научного познания заключается не в том, какие именно методы, категории, принципы или нормы положены в основу этих моделей (хотя, разумеется, включение заведомо иррационального элемента в такую модель, скажем, нормы “научного исследования”, позволяющей в качестве научной аргументации использовать сновидения, наркотический бред или приказы начальства разрушило бы даже гипотетическую применимость такой модели и вывело бы ее обсуждение за рамки здравого смысла и опыта науки). Иррационализация образа науки происходит тогда, когда одной из моделей (особенно, если эта модель достаточно проста и примитивна) объясняют любые рациональные процессы, происходящие в научном познании, иначе говоря, абсолютизируют эту модель. Эпистемология, поступающая таким образом, непременно наталкивается на такие связи, отношения, взаимозависимости образа науки и картины культуры, которые не могут быть рационально постигнуты и, следовательно, выглядят иррациональными.
Мы еще вернемся к этому вопросу. Теперь же отметим следующее. Вопрос о рациональности науки оказывается частью более общего вопроса - о рациональности культуры. В. С. Степин отмечает, что образ познавательной деятельности, представление об обязательных процедурах, которые обеспечивают постижение истины, всегда имеет социокультурную размерность. “Он формируется в науке, испытывая влияние мировоззренческих структур, лежащих в фундаменте культуры той или иной исторической эпохи, и несет на себе отпечаток этого влияния”[87][87]. Таким образом, идеалы и нормы науки (а это, заметим, важнейшие элементы моделей научной рациональности) зависят от культуры эпохи, от доминирующих в ней мировоззренческих установок и ценностей[88][88]. Но и культура и ее мировоззренческие установки и ценности также зависят от успешного развития науки и научной методологии. Следовательно, философско-методологические оценки и описания науки и ее рациональности должны рассматриваться как специальные средства культурологического (и философско-антропологического, как мы хотим показать в дальнейшем) исследования.
Если это наше предположение верно, то получает простое разрешение вопрос, который часто привлекает особое внимание участников дискуссий о научной рациональности. Он состоит в следующем: включает ли понятие научной рациональности в свое содержание не только эпистемические (истинность, логичность, доказательность и пр.) и деятельностные (целесообразность, эффективность, экономичность и т.д.) критерии, но также и нравственные, социальные и прочие ценности?
Сторонники “очищения” рациональности от ценностных примесей, расходясь в определениях критериев рациональности, сходятся в том, что разум не должен брать на себя ответственность за нравственный выбор, социальное ориентирование знания, отождествлять себя с человеческой жизнедеятельностью в целом. Их оппоненты выдвигают иные резоны: разум, оторванный от ценностной ориентации, неизбежно сбивается с пути и приходит к иррациональным итогам.
Это старый спор, “мерами вспыхивающий и мерами угасающий” в истории философии. Мнение о ценностно-этической нейтральности науки и научного познания распространено довольно широко. Как замечает Г. А. Антипов, “модель действительности, конституируемая наукой, не просто несет печать “равнодушия” к добру и злу, она просто находится за их пределами. Последнее и служит в конечном счете источником разного рода напряжений между миром рациональности и миром гуманизма”[89][89]. А. Д. Александров видит в ценности научной истины связующее звено между этикой и наукой: “Обращаясь к человеку с истиной, обращаются к его разуму. Истина утверждается только доказательством, но не внушением, не приказом, не силой - ничем, что подавляет свободный критический дух человека. В этом, в частности, состоит специфический гуманизм науки”[90][90]. Между этими мнениями есть некоторое несовпадение: Г. А. Антипов выводит истину “по ту сторону добра и зла”, а А. Д. Александров видит в ней добро особого рода, соединяющее, а не разъединяющее ценностные арсеналы науки и гуманизма. Но оба мнения сходны в том, что рациональность научного познания столь же неразрывно связана с истинностью, сколько отделена от иных гуманистических ценностей.
Можно сказать, что сторонники подобных мнений исходят из модели рациональности научного познания, ограниченной исключительно эпистемическими критериями. Эта модель абсолютизируется, в результате чего возникает альтернатива: либо рациональная наука, либо иррациональное подчинение поиска истины субъективным мотивам, целям и ценностям. Образ науки и научного знания, конструируемый такой моделью, предназначается для достаточно простых дихотомий, отграничивающих науку от того, что науке противоположно - субъективизма, произвола, социальной демагогии, иррациональной веры и т. п. Но для более сложных задач, например, для установления “узлов связи” между наукой и культурными структурами в современном обществе, такой образ не пригоден. Это обнаруживается тотчас, как мы задаем вопрос, почему научная рациональность объявляется противоположностью гуманизму?
Учитывая сказанное выше, ясно, что “источником напряжений” между миром научной рациональности и миром гуманистических ценностей является не мнимая противоположность между ними, а универсализация некоторой (достаточно примитивной) модели рациональности научного познания, с одной стороны, и неявная субъективизация гуманизма, с другой[91][91]. Нельзя априорно ограничивать возможности моделирования научной рациональности, ибо это не только предполагало бы некий “суперрациональный отбор” таких возможностей - еще до того, как мы что-то узнаем о рациональности через ее модели, но и неоправданно сужало бы круг задач философии науки.
Эти возможности еще далеко не раскрыты. Философией науки накоплен неплохой опыт построения простейших (эпистемических, деятельностных) моделей научной рациональности, применимых для решения относительно несложных задач. Однако почти нет опыта системного применения таких моделей. Делаются лишь первые попытки социально-психологического, социологического моделирования, построения “многомерных” моделей, рассматривающих рациональность науки как комплексную, междисциплинарную проблему, объединяющую для своего решения усилия логиков и психологов, историков и социологов, лингвистов и математиков, экономистов и культурологов. И, конечно же, в первую очередь философов.
Очерк 3
Критика и рациональность