Письмо Филона Игнацу Иозефу Мартиновичу, профессору физики Лембергского университета
Подхваченные вихрем, словно спутники царственной планеты, мы следовали за Спартаком по крутым тропинкам под самыми бесшумными и тенистыми деревьями Богемского Леса. О друг! Зачем вас не было с нами! Вы не стали бы собирать камешки в серебристом ложе потоков, не стали бы вопрошать поочередно жилы и кости нашей таинственной прародительницы – terra parens. Пламенные речи учителя окрыляли нас; мы перепрыгивали через овраги и взбирались на вершины утесов, не разбирая дороги, не глядя вниз, на бездны, которые преодолевали, не ища вдалеке крова, где могли бы найти отдых на ночь. Никогда еще Спартак не казался нам таким величественным, до такой степени исполненным всемогущей истины. Красота природы действует на его воображение, подобно возвышенной поэме. Однако даже в минуты восторженных порывов способность к научному анализу и изобретательной выдумке никогда не покидает его полностью. Он рассказывает о небе и о планетах, о земле и о морях с такой же ясностью и последовательностью, какие отличают его ученые рассуждения о праве и о других сухих материях нашего мира. Но как ширится его душа, когда на вольном воздухе, наедине с избранными учениками, под синевой звездного неба или перед лицом заалевших облаков, предвестников солнца, он побеждает время и пространство, желая одним взглядом окинуть человеческий род в целом и в частностях, желая проникнуть в недолговечную участь империй и в великое будущее народов! Вам приходилось слышать ясные речи, которые произносил этот юноша с кафедры! Какая жалость, что вы не видели и не слышали его, когда он стоял на вершине горы! Этот человек мудр не по годам, и у меня такое чувство, словно он жил среди людей с самого сотворения мира!
Дойдя до границы, мы поклонились земле – свидетельнице подвигов великого Жижки, и еще ниже склонились перед глубокими рвами, послужившими могилой мученикам, некогда погибшим во имя свободы народов. Здесь мы решили разделиться, с тем чтобы начать наши поиски и расспросы сразу в нескольких направлениях. Катон отправился на северо-восток, Цельс – на юго-восток. Аякс пошел с запада на восток, а сборным пунктом был назначен Пльзень.
Меня Спартак оставил при себе и решил идти наудачу, рассчитывая, как он говорил, на счастливую случайность, на некий тайный внутренний голос, который должен был направить нас. Меня несколько удивило это отсутствие расчетливости и предусмотрительности – оно как будто противоречило его обычной манере
– Филон, – сказал он мне, когда мы остались одни, – я убежден, что такие люди, как мы, являются орудиями провидения на земле, но ведь оно, это заботливое провидение, отнюдь не бездеятельно и не равнодушно, ведь именно оно и подсказывает нам наши чувства, помыслы и поступки. Я заметил, что к тебе оно более благосклонно, нежели ко мне, – все твои начинания почти всегда увенчиваются успехом. Итак, вперед! Я следую за тобой и верю в твою проницательность, в тот таинственный свет, к которому простодушно взывали наши предки-иллюминаты, благочестивые фанатики минувшего.
Учитель поистине оказался пророком. К вечеру второго дня мы нашли того, кого искали, и вот каким образом я оказался орудием судьбы.
Мы дошли до опушки леса, и здесь дорога разделилась на две. Одна тропинка круто спускалась вниз, в долину, а другая огибала более пологие склоны горы.
– Куда мы пойдем? – спросил Спартак, садясь на обломок скалы. – Вон там я вижу возделанные поля, луга, бедные хижины. Нам говорили, что он беден. Значит, он живет с бедняками. Надо спросить о нем у скромных пастухов долины.
– Нет, учитель, – возразил я, показывая ему на другую дорогу. – Я вижу справа крутые башенки и ветхие стены какого-то старинного здания. Мы слышали, что он поэт – он должен любить развалины и уединение.
– Тем более, – с улыбкой добавил Спартак, – что над развалинами старинного замка, в еще розовом небе, восходит белый, как жемчужина, Веспер. Мы похожи на пастухов, разыскивающих пророка, и эта чудесная звезда указывает нам путь.
Вскоре мы добрались до руин замка. Это было внушительное строение, воздвигавшееся постепенно в разные эпохи, и остатки владычества императора Карла мирно лежали рядом с обломками времен феодализма. Но не время, а рука человека учинила недавно все эти разрушения. Было еще светло, когда мы поднялись на противоположный склон высохшего рва и вошли под заржавленную неподвижную решетку. Первый, кого мы увидели во дворе, был сидевший на камне старик в причудливых лохмотьях, больше похожий на какое-то древнее ископаемое, нежели на современного человека. Борода цвета пожелтевшей слоновой кости ниспадала ему на грудь, а лысый череп отсвечивал, словно поверхность озера в последних лучах солнца. Спартак вздрогнул и, быстро подойдя к нему, спросил, как называется этот замок. Старик, по-видимому, не расслышал и устремил на нас безжизненные стеклянные глаза. Мы спросили, как его имя, но он не ответил – лицо его выражало какое-то задумчивое безразличие. Однако его сократовская физиономия не говорила об отупении человека, впавшего в идиотизм. В его безобразии было даже нечто прекрасное – отпечаток чистой и ясной души. Спартак вложил ему в руку серебряную монету. Он поднес ее очень близко к глазам, потом бросил, как бы не понимая, что это такое.
– Возможно ли, – сказал я учителю, – чтобы старик, совершенно лишенный зрения, слуха и разума, был брошен на произвол судьбы вдали от жилья, среди гор, без собаки, без поводыря, который мог бы сопровождать его и собирать милостыню вместо него!
– Возьмем его с собой и отведем в какую-нибудь хижину, – ответил Спартак.
Но когда мы сделали попытку поднять его, чтобы убедиться, в состоянии ли он держаться на ногах, старик отстранил нас и, приложив палец к губам, другой рукой указал в глубь двора. Взглянув в ту сторону, мы ничего не увидели, но слух наш тотчас же был поражен звуками скрипки необычайной чистоты и силы. Никогда в жизни я не слышал ни одного скрипача, который сумел бы передать смычком такие волнующие, такие глубокие вибрации и создать такую неразрывную связь между струнами своей души и своего инструмента. Напев был безыскусствен и возвышен. Он не походил ни на что, слышанное мною на концертах и в театрах. Он пробуждал в сердце благочестивые и вместе с тем воинственные чувства. Мы оба – учитель и я – впали в какое-то восторженное состояние и взглядами говорили друг другу, что происходит нечто великое и загадочное. Глаза старика заблестели, словно он был во власти экстаза. Блаженная улыбка появилась на его бледных губах, доказывая, что он отнюдь не был ни глух, ни бесчувствен.
После короткой и чудесной мелодии наступила тишина, и вскоре из стоявшей против нас часовни вышел человек зрелых лет, чья наружность наполнила наши сердца почтением. Красота его строгого лица и благородные линии фигуры составляли контраст с уродливым телом и грубыми чертами старика, которого Спартак сравнил с “обращенным и прирученным фавном”. Скрипач шел прямо к нам, держа скрипку под мышкой, а смычок засунув за кожаный пояс. Широкие штаны из грубой ткани, сандалии, напоминавшие древние котурны, и плащ из овечьей шкуры вроде тех, какие носят наши крестьяне на берегах Дуная, придавали ему вид пастуха или пахаря. Но тонкие белые руки изобличали человека, который никогда не занимался крестьянским трудом. Это были руки артиста, и все в нем – опрятность одежды, гордый взгляд – опровергало мысль о нищете и о ее печальных и унизительных последствиях. Увидев его, учитель был потрясен. Он сжал мне руку дрожащей рукой.
– Это он! – сказал мне Спартак. – Я не знал, что он музыкант, но мне знакомо его лицо, потому что я не раз видел его во сне.
Скрипач подошел к нам, не выказывая ни замешательства, ни удивления. С доброжелательным достоинством он ответил на наше приветствие, а потом приблизился к старику.
– Пойдем, Зденко, – сказал он, – я ухожу. Обопрись на своего друга.
Старик попытался встать, скрипач поднял его и, согнувшись, чтобы послужить ему опорой, повел его, приноравливая свой шаг к его неверной походке. В этой сыновней заботе, в этой терпеливой заботе благородного и красивого мужчины, еще сильного и подвижного, который медленно шагал, поддерживая одетого в лохмотья старца, было нечто еще более трогательное, если это возможно, чем в заботливости молодой матери, оберегающей первые шаги своего ребенка. Я увидел слезы в глазах учителя и был взволнован сам, всматриваясь то в лицо нашего Спартака, гениального человека будущего, то в лицо незнакомца, в котором чувствовалось такое же величие, но уже окутанное мраком прошлого.
Решившись последовать за ним и расспросить, но не желая отвлекать его от выполнения долга, мы пошли сзади, соблюдая некоторую дистанцию. Он направился к часовне, откуда недавно вышел, и, войдя внутрь, остановился, созерцая разбитые могильные плиты, заросшие терновником и мхом. Старик преклонил колени, и, когда он встал, его друг, поцеловав одну из плит, собрался его сопровождать.
Только в эту минуту он заметил, что мы стоим рядом, и как будто удивился, но ни тени недоверия не отразилось в его взгляде, спокойном и безмятежном, как у ребенка. Однако же этому человеку было, должно быть, более пятидесяти лет, и густые седые волосы, вьющиеся вокруг мужественного лица, особенно подчеркивали блеск его больших черных глаз. Выражение рта говорило о каком-то неуловимом слиянии простодушия и силы. Казалось, у него были две души: одна – преисполненная восторженного преклонения перед всем небесным, другая – излучавшая доброжелательность по отношению ко всем людям на земле.
Мы пытались найти предлог, чтобы заговорить с ним, как вдруг он сам, поняв ход наших мыслей, обратился к нам с необыкновенной простотой и откровенностью:
– Вы видели, как я поцеловал мраморную плиту, – сказал он, – а старик распростерся ниц на могилах. Не примите это за проявления идолопоклонства. Целовать одежды святого – значит носить в сердце залог любви и дружбы. Останки покойника – это всего лишь изношенное платье, но мы не можем равнодушно попирать их ногами; мы почтительно храним их и расстаемся с ними с горьким сожалением. О отец мой, о мои возлюбленные родственники, я знаю, что вас здесь нет и что эти надписи лгут, говоря: “Здесь покоятся Рудольштадты!” Все Рудольштадты на земле, все они живы, и все делают свое дело в мире, согласно воле Божьей. А здесь, под этими плитами, лежат только кости, только внешние оболочки, в которых когда-то зародилась жизнь и которые она покинула, чтобы принять другие оболочки. Да будет благословен прах предков! Да будут благословенны плющ и трава, которые его украшают! Да будут благословенны земля и камни, которые оберегают его. Но прежде всего, да будет благословен бессмертный Бог, говорящий умершим: “Встаньте и вселитесь в мою оплодотворяющую душу, где ничто не умирает, где все обновляется и очищается!”
– Ливерани, Жижка или Трисмегист, неужели это вы? Неужели вас нашел я здесь, на могиле ваших предков? – воскликнул Спартак, озаренный счастливой догадкой.
– Не Ливерани, не Трисмегист и даже не Ян Жижка, – ответил незнакомец. – Призраки терзали мою невежественную юность, но Божественный свет поглотил их, и имя предков исчезло из моей памяти. Мое имя человек, и я ничем не отличаюсь от остальных людей.
– Ваши слова имеют глубокий смысл, но они говорят о недоверии, – возразил учитель. – Доверьтесь этому знаку – разве вы не узнаете его?
И Спартак показал ему масонские знаки высоких степеней.
– Я забыл этот язык, – ответил незнакомец. – Я не презираю его, но для меня он стал бесполезен. Брат, не оскорбляй меня предположением, что я не доверяю тебе. Разве и ты не зовешься человеком? Люди никогда не причиняли мне зла, а если и причиняли, то я забыл об этом. И значит, зло это было невелико по сравнению с тем безграничным добром, которое они могут оказать друг другу и за которое я должен быть заранее им благодарен.
– Возможно ли, о добродетельный человек, – вскричал Спартак, – что время не имеет никакого значения в твоем восприятии и ощущении жизни?
– Времени не существует, и, если бы люди глубже размышляли о сущности божества, они тоже не придавали бы значения столетиям и годам. Не все ли равно тому, кто так слился с Богом, что стал бессмертным, кто жил вечно и никогда не перестанет жить, сколько песка осталось на дне песочных часов – немного больше или немного меньше? Рука, вращающая часы, может поспешить, может ослабнуть, но рука, насыпающая песок, никогда не оскудеет.
– Ты хочешь сказать, что человек может забыть счет и меру времени, но что жизнь течет вечно, постоянно оплодотворяемая Богом? Такова твоя мысль?
– Молодой человек, ты понял меня. Но у меня есть лучшее доказательство великих таинств.
– Таинств? Да, да, я пришел издалека, чтобы расспросить тебя и чтобы ты меня просветил.
– Так слушай же! – сказал незнакомец, усаживая на одну из могил старика, который повиновался ему доверчиво, как ребенок. – Это место особенно вдохновляет меня, и именно здесь при последних лучах солнца и при первых лунных бликах хочу я возвысить твою душу до понимания самых высоких истин.
Неописуемая радость охватила нас при мысли, что после двух лет поисков и расспросов мы наконец-то нашли этого волхва нашей религии, этого философа-метафизика и первооткрывателя, который собирался вручить нам нить Ариадны и помочь отыскать вход в лабиринт идей и событий прошлого. Но незнакомец, схватив скрипку, вдруг начал вдохновенно играть. От звуков его могучего смычка, словно от вечернего ветра, трепетала листва дерев, а руины отзывались гулом, похожим на человеческий голос. Мелодия звучала каким-то религиозным ликованием, античной безыскусственностью и увлекательным пылом. Напевы были величественны и кратки. В этих незнакомых нам песнях не чувствовалось ни мечтательности, ни томной неги. Они напоминали победоносные гимны, и перед нашим взором проходили торжествующие войска со знаменами, пальмовыми ветвями и таинственными эмблемами какой-то новой религии. Я видел огромные массы народов, объединившихся под одним стягом, – ни малейшей суматохи в рядах, пыл, но без лихорадки, бурный порыв, но без гнева, человеческая энергия во всем ее великолепии, победа со всем ее милосердием и вера в самых благородных ее проявлениях.
– Как это прекрасно! – воскликнул я, когда он с увлечением сыграл пять или шесть этих превосходных гимнов. – Вот Те Deum помолодевшего и умудренного человечества, благодарящего Бога всех религий, светоча всех людей.
– Ты понял меня, дитя! – сказал музыкант, отирая пот и слезы, увлажнившие его лицо. – Как видишь, время обладает лишь одним голосом для провозглашения истины. Взгляни на этого старца. Он понял все не хуже тебя и помолодел на тридцать лет.
Мы взглянули на старика, о котором успели забыть. Теперь он держался прямо, стоял без всякого усилия, отбивал ногой такт и, казалось, готов был, словно юноша, побежать вперед. Музыка совершила с ним чудо – он спустился с горы, не пожелав опереться ни на кого из нас. Когда его шаги замедлялись, музыкант спрашивал:
– Зденко, не сыграть ли тебе “Марш Прокопа Великого” или “Освящение знамени оребитов”?
Но старик отрицательно качал головой, как бы говоря, что у него еще есть силы. Казалось, он боялся злоупотребить Божественным лекарством и истощить вдохновение своего друга.
Мы направились к поселку, который оставили справа, в глубине долины, когда свернули к развалинам замка. Дорогой Спартак обратился к незнакомцу:
– Ты сыграл нам несравненные мелодии, – сказал он, – и я понял, что этим блестящим вступлением ты хотел подготовить наши чувства для восприятия переполняющего тебя восторга. По-видимому, ты хотел, подобно пифиям и пророкам, воспламениться и сам, чтобы начать произносить свои прорицания, владея всей мощью вдохновения и проникнувшись духом Всевышнего. Так говори же сейчас. Вокруг тишина, тропинка удобна для ходьбы, луна освещает нам путь. Кажется, вся природа притихла, чтобы внимать тебе, а наши сердца с трепетом ждут твоих откровений. Наша суетная наука и наш горделивый разум смирятся перед твоими огненными речами. Говори же, минута настала.
Но незнакомец не пожелал открыться.
– Что могу я сказать тебе такого, чего уже не выразил только что на языке более прекрасном? Разве я виновен, если ты не понял меня? Ты думаешь, что я обращался к твоим чувствам, а я говорил с тобой на языке своей души! Впрочем, что я! На языке всего человечества, которое говорило с тобой через посредство моей души. Да, в те минуты я действительно был одержим вдохновением. Сейчас – нет. Мне надо отдохнуть. Ты тоже испытывал бы сейчас потребность в отдыхе, если б воспринял все то, что я хотел перелить из моего существа в твое.
Спартак ничего больше не добился от него в тот вечер. Так мы дошли до первых хижин.
– Друзья, – сказал незнакомец, – не следуйте за мной дальше, приходите завтра. Можете постучаться в любую дверь. И повсюду вы будете приняты радушно, если знаете местное наречие.
Нам не понадобилось извлекать те немногие серебряные монеты, которыми мы располагали. Гостеприимство чешского крестьянина достойно античных времен. Нас приняли со спокойной учтивостью, не замедлившей смениться дружеской приветливостью, как только мы бегло заговорили на славянском языке: здешние жители все еще относятся с недоверием к тем, кто обращается к ним по-немецки.
Вскоре мы узнали, что находимся у подножия горы и замка Исполинов, и нам показалось, что мы, словно по волшебству, перенеслись к отрогам большой северной цепи Карпат. Однако нам сообщили, что один из предков рода Подебрадов назвал так свои владения в память об обете, данном им некогда в Ризенбурге. Нам рассказали также, каким образом после бедствий Тридцатилетней войны потомки Подебрада отказались от собственного имени и приняли имя Рудольштадт. Преследования доходили в то время до того, что людей заставляли онемечивать названия городов, поместий, фамилии семейств и отдельных лиц. Все эти предания до сих пор живы в сердцах чешских крестьян. Итак, таинственный Трисмегист, которого мы разыскивали, и есть тот самый Альберт Подебрад, который был заживо погребен двадцать пять лет тому назад и который, будучи каким-то чудом исторгнут из могилы, надолго скрылся из виду, а потом, десятью или пятнадцатью годами позже, подвергся преследованиям и был заточен в тюрьму как подделыватель документов, самозванец, а главное – как франкмасон и розенкрейцер. Да, это тот знаменитый граф Рудольштадт, чей странный процесс постарались замять и чье тождество так и не было установлено. Друг, доверьтесь же вдохновению учителя; вы опасались за нас, когда мы, следуя неполным и неясным сведениям, отправились на поиски человека, который мог, подобно многим другим иллюминатам предыдущего периода, оказаться легкомысленным проходимцем или смешным авантюристом. Но учитель угадал истину. По некоторым отдельным чертам, по некоторым тайным рукописям этой необыкновенной личности он почувствовал человека удивительного ума и правдивости, несравненного хранителя священного огня и священных традиций прежнего учения иллюминатов, адепта древней тайны, руководителя новой школы. Мы нашли его, и теперь мы больше знаем об истории масонства, о знаменитых Невидимых, в чьей деятельности и даже самом существовании мы сомневались, больше знаем о древних и современных таинствах, чем знали прежде, пытаясь расшифровать забытые иероглифы или совещаясь с дряхлыми сторонниками этого учения, измученными гонениями и утратившими достоинство из-за пережитых страхов. Наконец-то мы нашли человека и вернемся к вам с этим священным огнем, который некогда превратил глиняную статую в мыслящее существо, в нового Бога, соперника свирепых и тупых богов древности. Наш учитель – Прометей. У Трисмегиста пылало в сердце это пламя, и мы похитили у него достаточно, чтобы приобщить всех вас к новой жизни.
Слушая рассказы наших добрых хозяев, мы еще долго бодрствовали у деревенского очага. Их нимало не заботили официальные сообщения и свидетельства, утверждавшие, что Альберт Рудольштадт был после припадка каталепсии объявлен лишенным своего имени и прав. Любовь к его памяти и ненависть к чужеземцам, этим австрийским грабителям, которые, добившись осуждения законного наследника, пришли делить его земли и замок, бесстыдное расхищение огромного состояния, которому Альберт нашел бы такое благородное применение, а главное, этот молот, упавший на старинный графский дом, чтобы разрушители могли спустить по дешевке материалы, из которых он был сооружен (так иные хищные звери, осквернители по своей натуре, чувствуют потребность исковеркать и испакостить добычу, если не могут унести ее целиком), – словом, все это побудило крестьян Богемского Леса предпочесть исполненную поэзии легенду отвратительным, хотя и разумным уверениям ненавистных завоевателей. Двадцать пять лет прошло со дня исчезновения Альберта Подебрада, но никто здесь не желал верить в его смерть, хотя все немецкие газеты напечатали о ней, одобряя несправедливый приговор суда, хотя все аристократы венского двора с презрительным сожалением усмехались, слушая историю безумца, искренне верившего в то, что он оживший покойник. И вот уже неделя, как Альберт Рудольштадт находится в здешних горах и каждый вечер молится и поет на развалинах замка своих предков. Уже неделя, как все пожилые люди, видевшие его молодым, узнают его, несмотря на седые волосы, и простираются перед ним ниц, как перед истинным своим господином и старинным другом. Есть что-то трогательное в неизменной любви, которой его окружают эти люди, и ничто в нашем развращенном свете не может дать представления о чистых нравах и благородных чувствах, встреченных нами здесь. Спартак преисполнен почтения к ним, а те неприятные минуты, которые нам пришлось пережить из-за этих крестьян, только подтвердили их верность и в несчастье и в любви.
Вот как было дело: когда на рассвете мы хотели выйти из хижины, чтобы навестить скрипача, нас встретил импровизированный сторожевой отряд, занявший все выходы из жилища.
– Простите нас, – спокойно сказал глава семьи, – но мы пригласили сюда родственников и друзей с цепами и косами, чтобы задержать вас здесь насильно. К вечеру вы будете свободны.
И, видя наше изумление, хозяин добавил серьезным тоном:
– Если вы честные люди, если вы понимаете, что означает дружба и преданность, то не рассердитесь на нас. Если же, напротив, вы мошенники и шпионы, присланные с тем, чтобы выследить и похитить нашего Подебрада, мы этого не потерпим и отпустим вас лишь тогда, когда он будет далеко и вы уже не сможете его настигнуть.
Мы поняли, что ночью недоверие закралось в сердца этих добрых людей, вначале столь откровенных с нами, и смогли лишь восхититься их заботливостью. Но учитель пришел в отчаяние, потеряв след столь дорогого нам иерофанта, которого мы так долго и так безуспешно искали. Он решил написать Трисмегисту, пользуясь масонским шифром, открыл ему свое имя и положение, намекнул на свои намерения и, обращаясь к его великодушию, попросил избавить нас от подозрений крестьян. Через несколько минут после того, как письмо было отнесено в соседнюю хижину, оттуда вышла женщина, перед которой крестьяне почтительно опустили свое примитивное оружие. “Цыганка! Цыганка-утешительница!” – шептали они. Женщина вошла в хижину и, закрыв за собой дверь, принялась строго расспрашивать нас, употребляя знаки и формулы шотландского масонства. Мы были поражены, увидев, что женщина посвящена в тайны, которые, насколько мне известно, были неведомы никакой другой представительнице ее пола. Ее уверенный тон и испытующий взгляд внушили нам невольное почтение, несмотря на цыганский наряд, который она носила с непринужденностью, говорившей о привычке. Полосатая юбка, красно-бурый плащ из грубой материи, наброшенный на плечи, словно античная тога, черные как смоль волосы, разделенные прямым пробором и завязанные голубой шерстяной лентой, огненные глаза, белые, как слоновая кость, зубы, загорелая, но гладкая кожа, маленькие ноги и тонкие руки, и в довершение всего – красивая гитара, висевшая на перекрещивающем грудь ремне, – все в ее облике и костюме изобличало тип и обычные занятия цыганки. Так как она была одета весьма опрятно, а манеры ее были исполнены спокойствия и достоинства, мы подумали, что она повелительница своего табора. Когда же она сообщила, что является женой Трисмегиста, мы взглянули на нее с еще большим интересом и вниманием. Она уже немолода, но трудно сказать, кто это – сорокалетняя женщина, поблекшая от усталости, или поразительно хорошо сохранившаяся женщина пятидесяти лет. Она еще красива, у нее стройный стан, а движения так благородны, так легки, в них столько целомудренной прелести, что ее можно принять за молоденькую девушку. Когда строгое выражение ее лица смягчилось, мы постепенно прониклись исходившим от нее очарованием. У нее ангельский взгляд, а звук ее голоса волнует сердце, словно райская мелодия. Кем бы ни была эта женщина – законной супругой философа или великодушной авантюристкой, которая следует за ним, влекомая жгучей страстью, – глядя на нее, слушая ее голос, невозможно предположить, чтобы порок или низменный инстинкт мог запятнать это спокойное, искреннее, доброе создание. В первую минуту мы испугались, как бы наш мудрец не оказался униженным пошлой связью, но эта мысль быстро рассеялась, и мы поняли, что, если говорить об истинном благородстве – благородстве сердца и ума, – он встретил на своем пути поэтическую возлюбленную, родственную душу, идущую вместе с ним сквозь все жизненные бури.
– Простите меня за страх и недоверие, – сказала она, когда мы ответили на ее вопросы. – Нас долго преследовали, мы много страдали. Благодарение небу, друг мой забыл о том, что такое горе, ничто больше не может встревожить его или заставить страдать. Но мне Бог велел его охранять, и я обязана тревожиться вместо него и заботиться о нем. Ваши лица, звук ваших голосов еще больше успокоили меня, нежели символы и слова, которыми мы только что обменялись. Ведь наши таинства были не раз употреблены во зло, и теперь есть столько же ложных братьев, сколько ложных наставников. Житейское благоразумие могло бы заставить нас не верить никому и ничему, но Боже нас сохрани от такой степени эгоизма и нечестия! Правда, семья верующих разбросана, и у нас больше нет храма, где мы могли бы приобщиться к духу и к истине. Адепты утратили смысл таинств, буква убила дух. Божественное искусство опошлено и забыто людьми, но что все это значит, если вера еще живет в сердцах некоторых из нас? Что все это значит, если “живое слово” еще хранится в каком-нибудь святилище? Когда-нибудь оно выйдет оттуда и снова распространится среди людей, и, быть может, храм будет воздвигнут вновь благодаря вере хананеянки и лепте вдовицы.
– Именно за этим “живым словом” мы и пришли сюда, – ответил учитель. – Его признают во всех святилищах, но уже не понимают его смысла. Мы с жаром изучали его, мы бережно несли его в себе и после многих лет трудов и размышлений как будто постигли истинное его значение. Вот почему мы пришли просить вашего супруга, чтобы он либо подтвердил нашу веру, либо устранил наше заблуждение. Убедите его выслушать нас и дать ответ.
– Это зависит не от меня, – ответила Цыганка, – и еще менее от него самого. Трисмегист не всегда испытывает вдохновение, хотя с некоторых пор постоянно находится во власти поэтических иллюзий. Обычное выражение его чувств – это музыка. Его метафизические идеи редко бывают достаточно ясны, они являются плодом возбуждения и экзальтации. Так, например, сегодня он не смог бы сказать вам ничего такого, что бы вас удовлетворило. Его речи всегда понятны мне, но вам, не знающим его, они показались бы туманными. Должна предупредить вас – в глазах людей, ослепленных холодным рассудком, Трисмегист безумен, и в то время как народ-поэт смиренно предлагает дары гостеприимства необыкновенному артисту, который волнует и восхищает его чувства, заурядные люди из жалости бросают подачку бродячему музыканту, продающему в больших городах свое вдохновение. Но я учила наших детей не брать этих подачек или брать их, но лишь в тех случаях, когда рядом с нами идет калека-нищий, которому небо отказало в таланте волновать и убеждать. Что до нас, мы не нуждаемся в деньгах богачей и не просим подаяния – милостыня унижает того, кто ее принимает, и ожесточает подающего. Все, что не является обменом, должно исчезнуть в обществе будущего. А пока что Бог позволил нам – мужу и мне – жить этим обменом и таким образом прикоснуться к идеалу. Мы приносим искусство и восторг душам, способным к восприятию искусства и к ощущению восторга. Мы принимаем священное гостеприимство бедняка, делим с ним его скромный кров и умеренную пищу. А когда у нас возникает необходимость в простой одежде, мы зарабатываем ее, задерживаясь на несколько недель в какой-нибудь семье и давая уроки музыки. Проходя мимо пышного замка, мы поем под окнами его владельца, ибо он приходится нам таким же братом, как пастух, пахарь и ремесленник, но спешим удалиться, не ожидая награды, ибо считаем, что этот несчастный ничего не может дать нам взамен, и, таким образом, это мы подаем ему милостыню. Словом, мы живем жизнью артистов, как сами ее понимаем, ибо Бог создал нас артистами и мы обязаны использовать его дары. У нас повсюду есть друзья и братья в низших слоях того общества, которое сочло бы унижением для себя спросить, каким образом нам удается жить честными и свободными. Каждый день мы создаем новых приверженцев искусства, а, когда наши силы иссякнут и мы уже не сможем кормить и носить на руках наших детей, они, в свою очередь, помогут нам, будут кормить и утешать нас. Если детей не будет с нами, если они уедут далеко, увлекаемые иными призваниями, мы будем жить, как старый Зденко, которого вы видели вчера: в течение сорока лет он пленял своими легендами и песнями всех крестьян в округе, а в последние годы они принимают его и заботятся о нем как об уважаемом учителе и друге. Неприхотливые вкусы, привычка к умеренности, любовь к путешествиям, здоровье, которое дарит жизнь, сообразная с требованиями природы, поэтическое вдохновение, отсутствие дурных страстей, а главное – вера в будущее мира, – разве все это признаки безумия? И все же вам может показаться, что рассудок Трисмегиста помутился под влиянием чересчур пылкого восторга, как некогда он показался мне замутненным скорбью. Но, узнав его ближе, вы, может быть, поймете, что только людские заблуждения и ошибки общепринятых законов выдают за помешанных всех тех, у кого есть талант и фантазия. Знаете что, присоединитесь к нам и давайте попутешествуем вместе весь сегодняшний день. Быть может, выпадет час, когда Трисмегист заговорит не только о музыке. Просить его не надо, в какую-то минуту это придет само собой. Что-нибудь может пробудить в нем прежние мысли. Мы отправляемся через час – наше присутствие здесь угрожает навлечь на голову моего мужа новые опасности. Ни в каком другом месте мы ничем не рискуем – нас не могут узнать после стольких лет изгнания. Мы идем в Вену через Богемский Лес и по течению Дуная. Когда-то я уже совершила такое путешествие и охотно повторю его еще раз. Мы повидаем двух старших детей. Наши состоятельные друзья пожелали оставить их у себя и дать им образование – ведь не все люди рождаются для того, чтобы стать артистами, и каждый должен идти в жизни по пути, предначертанному провидением.
Таков был рассказ этой необыкновенной женщины – мы не раз прерывали ее вопросами – о жизни ее мужа, ставшей также и ее жизнью, ибо она целиком разделила с ним и вкусы его и взгляды. С радостью приняв предложение следовать за ней, мы вместе вышли из хижины, и импровизированная стража, которая охраняла дом, собираясь нас задержать, немедленно разомкнула круг, пропуская нас.
– Пойдемте, дети, – крикнула им Цыганка своим звучным, мелодичным голосом, – ваш друг ждет вас под липами. Сейчас лучшее время дня, и утренняя наша молитва выразится в музыке. Доверьтесь этим двум друзьям, – добавила она, указывая на нас прекрасным, естественно-театральным жестом, – они свои и желают нам добра.
С радостными возгласами и песнями крестьяне устремились вслед за нами. Дорогой Цыганка сообщила нам, что она с семьей сегодня же утром покидает этот поселок.
– Только не надо говорить об этом, – добавила она. – Расставание заставило бы наших друзей пролить немало слез. Но здесь нам небезопасно. Кто-нибудь из старых врагов может случайно оказаться в этих краях и под одеждой цыгана узнать Альберта Рудольштадта.
Мы дошли до поселка. Он был расположен на зеленой лужайке, окруженной великолепными липами; меж огромных стволов виднелись скромные домики и извилистые тропинки, протоптанные стадами овец. В первых косых лучах солнца, блестевших на изумрудном ковре лугов, в серебристой утренней дымке, окутывавшей склоны окружающих гор, этот уголок показался нам поистине волшебным. Затененные места, казалось, хранили еще синеватый отблеск ночи, а вершины деревьев уже окрашивались в золото и пурпур. Все было чистым и четким, все казалось нам свежим и юным, даже вековые липы, крыши, поросшие мхом, и седобородые старцы, выходившие, улыбаясь, из своих хижин. Посреди небольшой площадки, где протекал прозрачный ручеек, разделяясь и снова скрещиваясь у наших ног, мы увидели Трисмегиста и его детей – двух прелестных девочек и мальчика лет пятнадцати, прекрасного, как Эндимион скульпторов и поэтов.
– Вот это Ванда, – сказала Цыганка, указывая нам на старшую дочь, – а младшую зовут Венцеславой. Сына же мы назвали дорогим нам именем любимого друга его отца – его зовут Зденко. Старый Зденко явно предпочитает его остальным. Посмотрите – он прижал к себе Венцеславу, а Ванду держит на коленях, но думает он не о них: он смотрит на моего сына, словно никак не может на него наглядеться.
Мы взглянули на старого Зденко. Два ручейка слез катились по его худому, изборожденному морщинами лицу, а взгляд, исполненный блаженного восторга, был прикован к юноше, этому последнему отпрыску Рудольштадтов, который с радостью носил его имя – имя раба – и, держа его за руку, стоял сейчас с ним рядом. Мне хотелось бы нарисовать эту группу и стоявшего рядом Трисмегиста: переводя растроганный взор с одного на другого, он настраивал свою скрипку и пробовал смычок.
– Это вы, друзья? – сказал он, приветливо ответив на наше почтительное приветствие. – Значит, жена пришла за вами? И прекрасно сделала. Сегодня у меня есть что сказать, и я буду счастлив, если вы послушаете меня.
И он заиграл на скрипке с еще большей полнотой звука и торжественностью, чем накануне. По крайней мере таково было наше впечатление, еще усилившееся благодаря присутствию толпы селян, которые трепетали от радости и восхищения, слушая старинные баллады своей родины и священные гимны, воспевавшие античную свободу. Чувства по-разному отражались на этих мужественных лицах. Одни, как Зденко, восхищенные видениями прошлого, стояли затаив дыхание и, казалось, впитывали в себя эту поэзию, словно алчущие растения, пьющие капли благодетельного дождя. Другие, воодушевленные священной яростью, думали о бедствиях настоящего и, сжимая кулаки, угрожали невидимым врагам, как бы призывая небо в свидетели своего попранного достоинства и оскорбленной добродетели. Слышались рыдания и вопли, неистовые аплодисменты и возгласы исступления.
– Друзья, – сказал нам Альберт, закончив играть, – взгляните на этих простых людей! Они прекрасно поняли, что я хотел сказать им, и не спрашивают, как спрашивали вчера вы, в чем смысл моих пророчеств.
– Но ведь ты говорил им только о прошлом, – возразил Спартак, жаждавший его речей.
– Прошлое, будущее, настоящее! Что за суетные хитросплетения! – сказал, улыбаясь, Трисмегист. – Разве человек не хранит и то, и другое, и третье в своем сердце, и разве его существование не состоит из этой тройной сущности? Но раз уж вам для отображения ваших мыслей так необходимы слова, послушайте моего сына – он споет вам один гимн: музыку сочинила его мать, а стихи принадлежат мне.
Прекрасный юноша спокойно и скромно вышел на середину круга. Очевидно, его мать, не сознавая, что поддается слабости, убедила себя, что имеет право, а быть может, даже обязана заботиться о красоте артиста. Он одет с некоторой изысканностью, роскошные волосы тщательно причесаны, а крестьянский костюм сшит из более тонкой и более яркой материи, нежели у остальных членов семьи. Сняв шапочку, он послал слушателям воздушный поцелуй, на который ему ответила сотня столь же пылких воздушных поцелуев, и после вступления, сыгранного его матерью на гитаре с особым, южным жаром, запел под ее аккомпанемент следующие слова, которые я перевожу для вас со славянского языка, записав с их любезного позволения также и превосходный напев.