Глава 4. Начало Субъективной психологии в России. К. Д. Ушинский
Раздумывая над тем, какой следует быть психологии, Василий Николаевич Карпов обосновывает необходимость психологических оснований для педагогики:
"В психологии-то и лежит обязанность- положить твердые и притом материальные основания для самоусовершенствования как цели человеческой жизни.
Ее можно назвать почти психическою диагностикою нормального состояния души, или лучше рефрактором, который тотчас показывает, согласны ли с ее требованиями наши мысли, чувствования и желания, и если не согласны, то в чем именно и какое произошло уклонение, чтобы потом восстановить направление силы уклонившейся и устремить ее к истинному совершенству человека.
Отсюда явствует, что достижение этой цели для нашей науки не безусловно; потому что ее дело- только показать содержание высшей, так сказать, посылки психического силлогизма (Заменим это умное выражение на: задачу, которой является человек сам для себя - А.Ш.); а практическое самопознание, или низшая посылка, и подведение ее под высшую, непосредственно от нее не зависит. К попришу практического самопознания человек приготовляется настроенным нравственно воспитанием.
Тогда как психология решает вопрос, - что такое человеческая душа вообще, в чем и каким образом она должна быть усовершенствована, - педагогия спрашивает, какова она в тебе и ища ответа на свой вопрос, поставляет воспитанника перед зеркалом психологических исследований" (Карпов. Вступит, лекция, с. 216-217).
Я не могу сказать ничего определенного о том, оказали ли мысли Карпова хоть какое-то воздействие на педагогов или педагогическую психологию. Скорее всего, нет. Во всяком случае, когда в Советской России психология числилась по ведомству педагогики, Карпов среди источников не упоминался. Я это помню, потому что первую попытку стать психологом сделал как раз тогда, когда эра педагогической психологии завершалась в середине семидесятых годов.
Впрочем, вернее было бы сказать, что я никакого Карпова из той поры не помню, его не упоминали, хотя упоминали другого психолога, которого почему-то отнесли к ведомству педагогики и даже стали считать великим педагогом. Хотя труды печатали тоже не слишком охотно.
Я говорю о Константине Дмитриевиче Ушинском (1824-1870).
Созданный им первый русский учебник педагогики - "Человек как предмет воспитания", изданный в 1868 году, - снабжен основательным учебником психологии. Причем, психологии в собственном смысле слова, хотя Ушинский рассказывает и о том, как устроена нервная система человека.
Скорее всего, Ушинский не опирался на идеи Карпова, но мне принципиально важно, чтобы вы увидели, что русская психология развивалась целостно, как некое древо, растущее из единого корня. И если в трудах Карпова этот корень очевиден, а ветви теряются в последующих мыслителях, в том числе и разрабатывавших педагогику, то в трудах Ушинского привыкли видеть педагогику, у нее есть и корни. И корни эти теряются в глубине психологии.
Это значит, что, кроме той науки, которую нам выдали за единственную, существовали не отдельные ее противники-ретрограды, а такая же полноценная наука, многократно проработанная и подтвержденная независимыми усилиями многих исследователей. И это была русская Субъективная психология.
Она была гораздо шире того, чем ограничившая себя современная психология, совмещая свои исследования с многими другими науками, и главное, с постоянным вопросом: а зачем все это нужно? Кому и какую пользу должна приносить наша деятельность?
В этом совмещении в одном исследовании материала нескольких наук ощущается некая основательность и цельность. Я уже пытался говорить об этом явлении раньше. Это определенно иная культура по сравнению с современной научной культурой. Но что это означает с психологической точки зрения?
То, что эти люди не делали науку, а хотели изменить мир. Иными словами, совмещение психологии с какой-то наукой и добавление к ним этики или педагогики, то есть воспитания, есть очевиднейший признак, что книгу писал не ученый, а мыслитель.
Одним из ярчайших примеров подобной работы была "Система логики" Джона Стюарта Милля, написанная в 1843 г. Начинаясь с языкознания, его сочинение переводило логику в этику, то есть в искусство перестройки общества с помощью нравственности. У нас, особенно со времен Достоевского, принято считать, что это дело писателей. Но наука начиналась с этого же. И как бы мы ни старались скрывать от себя истину, но все научно-технические революции все-таки были революциями общественными. И некоторые весьма кровавыми.
Ушинский, как и многие другие русские мыслители, шел именно таким путем, хотя, конечно, и в мыслях не держал ничего страшного. История шутит шутки. Лев Толстой, с его проповедью непротивления злу, оказался "рупором русской революции", по словам Ленина.
Хорошо или нет это стремление менять мир вместо того, чтобы естественно принимать его, я судить не могу. Это личный выбор, причем лежащий вне науки. Так сказать донаучный, потому что наука есть лишь орудие достижения таких личных целей, средство. Но вот повторяемость этого подхода, причем, в каком-то смысле, успешная повторяемость, заставляет меня задуматься.
Мы действительно видим в истории науки, что ощутимых результатов достигали лишь те люди, кто умел использовать науку как орудие, а не те, кто ей служил. Почему? Совершенно очевидно, что при использовании науки цель, заставляющая двигаться, лежит вне, за ее пределами. И уже одно это должно увеличивать масштаб исследования. Как впрочем, и масштаб оценок. Ведь цель, лежащая внутри Научного сообщества, уже в силу этого не имеет общечеловеческого значения, она внутренняя цель. Это очевидно, но это все внешнее.
А вот если заглянуть внутрь этих повторяющихся фактов, то выявляется чрезвычайно важный методологический принцип, позволяющий состояться психологии как прикладной науке. Впрочем, не психологии даже, а некой единой общественной науке, объединяющей в себя все те дисциплины, которые обычно соединялись с психологией и этикой. Давайте вглядимся.
Все начинается с психологии, потому что именно из нее берутся идеи. Идеи в значении движущих человеком образов. Однажды некто, чувствуя, что мир устроен неверно, задумывается и решает, что надо все перестроить "по уму". На деле это означает, что, решив создать нечто новое, человек творит образ этого нового и выверяет его на соответствие разуму. Разуму как той части сознания, что хранит в себе соответствия действительности нашего мира. И ведь мысль проста: если разум - это знание о действительности, то разумное построение тоже должно бы соответствовать действительности мира и, следовательно, будет жить.
И вот, в какой бы общественной науке, и даже шире, в какой бы науке ты ни хотел сделать что-то действительное, ты вынужден обратиться к разуму и выверить все твои построения на соответствие этой самой действительности. Все очевидно. А что после этого, если мы говорим о методологии науки?
После этого требуется экспериментальная проверка. Откуда ей взяться в общественных науках? А этика?!
Этика - это есть способ внедрения нового в общество. А значит, и есть та самая экспериментальная проверка умозрительных построений. Среди наук о духе этика - одна из немногих по-настоящему прикладных и экспериментальных наук. Вот почему ею старались завершать свои исследования действительно большие умы.
Вопрос о возможности экспериментов в общественных науках до сих пор по-настоящему не решен.
Социологи считают экспериментирование с обществом не только трудным, но и почти невозможным делом.
Век Разума, то есть эпоха Рационализма, как называло научное сообщество семнадцатый и восемнадцатый века, создал орудия переделки мира природы. Это были естественнонаучный метод и технология. Но перед миром-обществом Рационализм спасовал. Однако его достойный преемник - девятнадцатый век - пошел дальше и создал идею полноценной экспериментальной общественной науки, можно сказать, научного орудия переделки и этого второго, или общественного, мира. Он даже опробовал ее в широчайших масштабах, к примеру, в виде марксизма. Марксизм, кстати, был завершен созданием "Нравственного кодекса строителя коммунизма".
Главное тут было не ограничивать себя рамками одной научной дисциплины. И вот мы имеем трехчленное строение прикладной общественной науки: дающая исходные образы психология - какая-то частная наука, поставляющая материал, например, экономика - и позволяющая взглянуть на все с точки зрения общества этика. Иными словами: основание - творение - опытная проверка.
В жизни этот метод, я думаю, никем, кроме революционеров, не осознавался. Теоретики никогда не доходили до создания сообществ на основе своих философствований. А те, кто создавал сообщества, основывались на врожденном знании психологии и нравственности, а не на теориях. Но при этом мы имеем, кроме политических, еще множество научных, культурных, религиозных и общественных сообществ, рожденных за прошлые века какими-то вождями и имевших собственную нравственность, отличную от окружающего мира.
Естественность такого подхода - через психологию создание сообщества, а потом закрепление его с помощью измененной нравственности, то есть этики, - настолько высока, что мыслители не могли этого не видеть, а ловцы силы не использовать. И он, подход этот, присутствует целиком или частями, пожалуй, что у всех больших ученых и мыслителей той эпохи, которую мы сейчас изучаем. Поэтому его надо иметь в виду как неназываемую, но обязательную составляющую их творчества.
Точно такой же подход лежит в основании и любого научного сообщества. Наука далеко не едина, в ней боролись и борются различные силы. И все они возглавляются своими вождями - обязательно знатоками психологии. Пусть бытовой. И все скрепляется этикой, точнее, отличительными и узнаваемо отличными чертами нравственности, которые присущи всем "нашим". Правильнее сказать, которые принимаются всеми своими как знаки нашего отличия от "них", то есть от чужих.
Во времена, к которым относится сочинение Ушинского, идет борьба поверивших в идеи Конта физиологов за захват власти во всех науках о духе, то есть общественных науках. Ко времени появления этой книги Ушинского Сеченов уже затребовал отдать престол психологической науки физиологу. Ясно, что в лице Сеченова в Психологии одно сообщество - молодых естественников - билось с другим сообществом - философов-идеалистов. И, кстати, победило, если судить по тому, что современная академическая психология до сих пор превозносит Сеченова как своего отца-основателя, а значит, творца научной этики. Ведь не устарела у Сеченова только она.
Благодаря этой битве сложилось понятие "интеллигенция". До этого, начиная с Петровских времен, интеллигенция была чем-то вроде заемных мозгов: своего ума в России нету, завезем из Европы intellectus! Соответственно, задачей этих заемных мозгов было следить за всем полезным, что появлялось в Европе, и дотягивать Россию до этого уровня, чтобы она не проигрывала своим врагам. Такова была суть этого Петровского нововведения. Кстати, вполне разумная.
Однако, история России не была прямым развитием идей Петра. На протяжении XVIII и половины XIX века эта государственная или правительственная интеллигенция постоянно оказывалась ненужной государству. В такие периоды ее удаляли от власти и от дел. Затем, почувствовав собственную отсталость, возвращали и опять удаляли...
Итогом этой перекачки мозгов из государства в общество стало то, что в России появилось достаточное количество людей, могущих считаться интеллигенцией в том первом смысле заемных европейских мозгов, но не имеющих отношения к государственной службе. Более того, не любящих государство, как отца, отвергшего собственных детей, обиженных на него.
Это проявляется уже в XVIII веке. Николай Болдырев, один из затравленных интеллигентами русских аристократов, оставшихся после революции в аду большевистской России, писал в 1928 или 1929 году, глядя на современную ему советскую интеллигенцию:
"Петр создал ее Кадры, век Елизаветы и Екатерины наполнил их духом времени, духом просвещения и революции. Да и какое же иное содержание могла воспринять эта абстракция от абстракции? Радищев, Новиков - первые уже сложившиеся интеллигенты, и как характерно, что младенец (интеллигенция) был сразу же повит масонством.
Отрицательная антигосударственная оппозиция и стала делом интеллигенции" (Болдырев, с. 55).
Но в XVIII веке это противостояние было еще неярким. Интеллигенция постоянно питала надежду, что будет призвана на службу, что время от времени и случалось. Поэтому она лишь невнятно попискивает от лица то ли просвещения, то ли гуманизма. В это время ее еще очень сильно заботит, что она инородна в России и не имеет здесь корней. И интеллигенция начинает изучать народ, чтобы стать его представителем и, благодаря этому, заручиться его силой в борьбе с государством. Из этого со временем родится народничество, а потом революция. Но это со временем.
А сразу рождается тот "гуманизм" интеллигенции, который мы знаем до сих пор. Николай Болдырев пишет о нем так:
"Под крылом государства и вне его какая-то квинтэссенция отвлеченного и потому самого злостного гуманизма скопилась в головах государственно-безработной интеллигенции. Россия стала второй родиной революции. Интеллигенция воплотила в себе атомистический гуманизм.
Специфическая черта интеллигенции - это противостояние не простому народу, а государству: она, другими словами, за массу против организованного в государстве народа" (Там же).
Про этот "гуманизм" заемных мозгов интеллигенции, выразившейся в идее "народности" Густав Шпет сказал в своей "Истории Русской философии" слова, наполненные болью:
"Новая интеллигенция сама претендовала на то, чтобы в лозунге "народности" выразить свою идею лишь до тех пор и постольку, пока и поскольку она видела в ней заимствованную идею" (Шпет. Очерки русской философии, с. 308).
Так и до сих пор русский интеллигент считает своим долгом быть в курсе всего, что появляется новенького на Западе, а народ видит, как массы, на которые можно воздействовать словом, чтобы давить на правительство. Ярче всего это видно в прессе и на телевидении.
Начало же этому было положено в середине XIX века, когда Русское правительство объявило "народность" своим делом и тем выбило почву из-под ног интеллигенции. Государство само стало народным! Больше не нужны самозванные посредники!
Это был крах, и интеллигенция по-настоящему озлобилась на государство. Началась война, и с ней на ненависти и крови зародилась новая, неправительственная интеллигенция. Психологическим стержнем этого общественного движения стала ненависть, упрятанная за модными способами подачи мысли. Ведь интеллигент - это человек, могущий и обязанный говорить о том же самом иными, иностранными словами. А что прятала интеллигенция, начиная с Белинского? Ненависть. Неистовую ненависть. Оттого основным оружием интеллигенции и стала травля. Травят ядом. А яд, в отличие от мечей или ружей, не виден. Его не разглядеть ни в вине, ни в печатной статье, пока не почувствуешь его действие. Яд интеллигенции - это ее глубокая скрытая обида на государство и сильно сдержанная приличиями ненависть ко всем, кто ее не ценит.
Прекрасный русский философ Г. П. Федотов в 1926 году, говоря об интеллигенции, начинает ее с Белинского:
"Есть в истории русской интеллигенции основное русло - от Белинского, через народников к революционерам наших дней. Думаю, не ошибемся, если в нем народничеству отведем главное место.
Никто, в самом деле, столько не философствовал о призвании интеллигенции, как именно народники" (Федотов, с. 407).
Те самые народники, про которых Ленин говорил: "Страшно далеки были они от народа". Что означает, что народ им, как и коммунистам, был нужен лишь для политических целей, как масса, которой можно угрожать правительству.
Именно об этом периоде в жизни русской интеллигенции Шпет, не сдерживаясь, пишет как о зарождении нового сообщества, замешанного пока еще не на крови, но уже на чувстве ненависти.
"Теперь (в 30-50-е годы XIX века- А.Ш.) это было рождением нового духа умственной культуры. Можно говорить о большей или меньшей любви нового поколения к старшему, но еще не было большей или меньшей степени слепой ненависти, не было характеризующей следующее поколение (60-х годов. Время Белинского и "Современника "- А.Ш.) самодовольной насмешки трезвых детей над охмелевшими от идей отцами. Новое честно шло на смену старому, и только когда последнее силою не уступало своего места, началась борьба. Взаимная ненависть выросла лишь когда стало ясно, что победит не убеждение, а физическая сила" (Шпет. Очерки русской философии, с. 511).
Что же такое интеллигенция XIX века и что такое та борьба, которую она вела? Воспользуюсь размышлениями Федотова. Образы, которые он создает, очень сильно перекликаются с моими собственными.
"Прежде всего, ясно, что интеллигенция - категория не профессиональная. Это не "люди умственного труда" (intellectuels). Иначе была бы непонятна ненависть к ней, непонятно и ее высокое самосознание.
Приходится исключить из интеллигенции всю огромную массу учителей, телеграфистов, ветеринаров (хотя они с гордостью притязают на это имя) и даже профессоров (которые, пожалуй, на него не притязают).
Сознание интеллигенции ощущает себя почти как некий орден, хотя и не знающий внешних форм, но имеющий свой неписанный кодекс чести, нравственности, - свое призвание, свои обеты. Нечто вроде средневекового рыцарства, тоже не сводимого к классовой, феодально-военной группе, хотя и связанное с ней, как интеллигенция связана с классом работников умственного труда. <...>
Может быть... интеллигенцию следует определить, как идейный штаб русской революции? Враги, по крайней мере, единодушно это утверждают, за то ее и ненавидят, потому и считают возможным ее уничтожение - не мысли же русской вообще, в самом деле? Да и сама интеллигенция в массе своей была готова смотреть на себя именно таким образом. <...>
У всех этих людей есть идеал, которому они служат и которому стремятся подчинить всю жизнь: идеал достаточно широкий, включающий и личную этику и общественное поведение; идеал, практически заменяющий религию,... но по происхождению отличный от нее. Идеал коренится в "идее", в теоретическом мировоззрении, построенном рассудочно и властно прилагаемом к жизни, как ее норма и канон.
Эта "идея" не вырастает из самой жизни, из ее иррациональных глубин, как высшее ее рациональное выражение. Она как бы спускается с неба, рождаясь из головы Зевса, во всеоружии, с копьем, направленным против чудовищ, порождаемых матерью-землей. Афина против Геи- в этом мифе (отрывок гигантомахии) смысл русской трагедии, то есть трагедии русской интеллигенции" (Федотов, с. 406-408).
Вот битва, в которой, или ради которой, была рождена Русская интеллигенция. И как вы понимаете, сейчас она сильно изменилась. Учителя и врачи все-таки прорвались в ряды интеллигенции, а профессора с удивлением примут сомнения в собственной интеллигентности. Но до этого состояния еще долгий путь.
Моей же задачей было обрисовать условия, в которых развивалась русская Субъективная психология.
А развивалась она в условиях Великой битвы, где тот, кто не с нами, - против нас! И что самое для меня в ней поразительное - это то, что русская интеллигенция XIX века сделала своим личным врагом само понятие "Души". Они точно задались целью искоренить и Душу и даже ее имя. Искоренить даже самое память о Душе. Зачем? Как это вообще возможно? Разве сами они не чувствовали движений собственных душ? Или есть люди, у которых нет души?
Но что тогда есть? Огнь горящий или пламенный мотор? Или же некий образ, идея, способная заменить собой то, чем у обычного человека является душа? Та самая Мечта, что одержала творцов науки?
Не знаю, но с середины Х1Хвека интеллигенция считает своим охотничьим заповедником именно душевную жизнь людей. Интеллигент не может бить по лицу, тело вообще унизительно для него. Зато он великий знаток до всего душевного. Я бы назвал интеллигентов егерями или горними стрелками. Охота за душами, которую ведут они, - часть какой-то Великой и древней битвы. Очень древней... Из тех, что разворачиваются в мифах.
Отголоски этой битвы явственно звучат в книге Ушинского. Но это лишь дополнительный слой, который, как и позитивизм, нужно уметь различать внутри научного текста, чтобы понимать, что же было собственной мыслью автора. Меня в данном случае интересует возможность самопознания с помощью русской Субъективной психологии. Соответственно, я заранее стараюсь сделать явными все политические напластования, чтобы они не мешали понять психологию самонаблюдения.
Я приведу мнение Ушинского о самонаблюдении полностью, потому что оно дает представление о самых общих взглядах русского общества той поры на этот предмет. Это то, что может считаться началом, первым мазком картины русской Науки самопознания.
Итак:
"Наблюдение есть метод естественных наук; самонаблюдение - метод психологии" (Ушинский, с. 188).
Определение настолько же чеканное, как и исходное определение Гефдинга: психология есть наука о душе.
И означает оно то, что задача Ушинского - не допустить Физиологию в психологию, а тем самым отстоять свой предмет психологии, который доступен только психологическому исследованию просто потому, что совсем не поддается никаким другим способам исследования.
Позволю себе крошечное отступление, чтобы привести пример того, насколько не была надуманной эта задача Ушинского. Как образованный человек он не мог не знать своих русских предшественников. К примеру, книгу профессора Медико-Хирургической Академии Д. М. Велланского "Биологическое исследование Природы в творящем и творимом ее качестве", изданную еще в 1812 году.
Велланский был последователем Шеллинговской натурфилософии. А Шеллинг, как вы помните, заговорил о положительной науке еще раньше Конта. По сути, Велланский создал символ веры русской интеллигенции середины девятнадцатого века. В пересказе Шпета он звучит так:
"Анатомия, Химия, Механика и другие эмпирические науки не могут составить философии, так как сами требуют одушевления высшим философским понятием единой жизни. Физиология есть настоящая основа философии, лишь она может быть в строго смысле умозрительной, она сама философия живой органической природы" (Шпет. Очерки, с. 128).
Вот откуда произрастала непоколебимая уверенность Сеченова и других естествоиспытателей, что они могут отменить все лишние, то есть мешающие им жить уютно, науки.
Не допустить Физиологию в философию и психологию было действительной задачей многих мыслителей. В том числе и Ушинский хотел этого.
И это была мечта. Желание понятное, но неосуществимое, как показала жизнь. Я сознательно привел возражения современной Психологии против метода самонаблюдения. Самонаблюдением действительно не покрывается весь предмет психологии и не решаются все задачи, которые эта наука перед собой ставит.
Возможно, действительно верным подходом была бы примерно такая постановка задачи: Я хочу познать, что такое душа, и буду применять те методы, которые продиктует действительность.
Но в таком случае физиологи победили бы, использовав такой подход как уступку. Политика требует жертв.
И если их не делать, то однажды все завершается большой резней. Ушинский определенно сражается в этом определении, потому что его собственный "Курс психологии" предельно физиологичен в начале. Он начинает с рассказа не о душевных проявлениях, а об устройстве нервной системы. А ее трудно изучать самонаблюдением. Это значит, что он противоречит в этом определении самому себе и противоречит исключительно из желания выглядеть настоящим ученым. Вот поэтому я и считаю, что в этом чеканном и жестком определении отразилась борьба научных сообществ, а не действительность.
Зато в описании самонаблюдения Ушинский разумен и научен в лучшем смысле этого слова. Я даже не буду комментировать его мысли. Отстраняюсь и оставляю вас наедине с умным человеком.
"Что самонаблюдение, основывающееся на врожденной человеку способности сознавать и помнить свои душевные состояния, есть основной способ психологических исследований- в этом не трудно убедиться.
Всякое психологическое наблюдение, которое мы делаем над другими людьми или извлекаем из сочинений, рисующих душевную природу человека, возможно только под условием предварительного самонаблюдения.
Как бы ярко ни выражалась какая-нибудь страсть в лице, в движениях или в голосе человека, мы не поймем этой страсти, если не испытывали в самих себе чего-нибудь подобного. Поэт, метко и ярко выразивший какое-нибудь человеческое чувство, остается непонятным для того, кто не испытал этого чувства, хотя бы в слабейшей степени. Дитя, читающее лирические или драматические произведения, в которых выражены чувства, доступные только взрослому, или изучающее басни, проповеди и вообще такие произведения, в которых рисуется нравственная природа взрослого человека, читает и изучает только слова и ничего более, кроме слов. Напрасно мы старались бы толковать слепому, что такое цвета, и глухому, что такое звуки.
Чтобы обозначить еще яснее отношение психологии к наблюдению и самонаблюдению, позволим себе построить небольшую гипотезу. Предположим, что явно выразившееся стремление современной физиологии увенчалось успехом и что этой науке удалось доказать, что все явления в жизни животных и людей, которые приписывались прежде сознанию и воле, суть ни что иное, как неизбежные "роковые " рефлексы, по меткому выражению профессора Сеченова.
Положим, что я, приняв этот вывод науки с полною верою, введу его в свое миросозерцание: чем же должен показаться мне тогда весь живой, внешний для меня мир, вся деятельность животных и людей?
Одною рефлектирующею машиною, вовсе не имеющею нужды в сознании, чувстве и воле, чтобы делать то, что она делает. Спрашивается, разуверюсь ли я тогда в существовании сознания, чувства и воли? Конечно, нет: я буду ощущать их в самом себе. И только потому, что они во мне совершаются, буду убежден, что они действительно существуют.
В таком скептическом отношении к внешнему миру, конечно, не стоит ни один человек. Но именно в таком отношении ко всем наблюдениям должна стоять психологическая наука. Она должна начинаться с самонаблюдений и к ним же возвращаться.
Если же она говорит о психических явлениях у других людей, то не иначе, как по аналогии, заключая по сходству в проявлениях о сходстве причин: путь всегда неверный, если нет для поверки его другого, более прочного критериума. Таким же критериумом для психических аналогий является опять самонаблюдение, опять- самосознание человека.
Если есть что-нибудь, в чем я не могу сомневаться, то это только в том, что я ощущаю то, что ощущаю.
Я могу сомневаться в том, чувствуют ли другие люди подобно мне, соответствуют ли мои ощущения действительному миру, их вызывающему, могу даже сомневаться в существовании самого внешнего мира, как сомневался, например, Беркли; могу все принимать за сон моей души, как принимал Декарт, приготовляясь к своим философским исследованиям. Но замечая сходство или различие в моих собственных ощущениях, я не могу сомневаться в том, что эти различие или сходство действительно существуют, ибо эти ощущения совершаются во мне самом, мною самим и для меня самого. В этом отношении психология самая несомненная из наук" (Ушинский, с. 189-190).
Это полноценный первый мазок в русской картине психологии самонаблюдения. Конечно, он не исчерпывает психологических воззрений Ушинского, но для моих целей он достаточен. Поэтому рассказ о психологии Ушинского можно завершить и перейти к самому неоцененному психологу России - Константину Кавелину.