Разделение общества и государства
Из этого с очевидностью следует, что ни одно государство не могло бы отныне считаться представителем современности, прогресса и т. д. В силу этого неизбежен оказывается раскол между политической историей и собственно социологией, то есть теми областями исследования, которые были столь тесно связаны в классической социологии.
Самым примечательным проявлением этого разъединения между способом функционирования общества и способом его изменения является японский опыт, особенно в восприятии американцев, в глазах которых он представляет чудовищный вызов. Если следовать повсеместно принятой концепции современности, то американское общество можно считать гораздо более современным, чем японское. В то же время следует признать второе более модернизаторским, чем первое, так как рассматриваемые за долгий послевоенный период экспансии темпы его роста в четыре раза выше, чем в Соединенных Штатах (впрочем, наполовину ниже, чем в самой Западной Европе)…
Американцы сами себя отождествляют и отождествляются другими с образом современности, такая точка зрения приемлема и сегодня, но при непременном условии разделения современности и модернизации, понятий, неразрывно связанных в классической модели социологии…
Япония создала высокоразвитую промышленность, используя и распространяя такие способы экономической и общественной организации, которые пророками современности считаются традиционалистскими и даже архаическими. Это вовсе не доказывает, что такая-то модель развития выше, чем другая, но заставляет провести четкое различие между двумя родами проблем, относящимися, с одной стороны, к функционированию данного типа общественной организации, с другой, к исторической трансформации страны, или, если говорить конкретнее, различие проблем индустриального общества и проблем индустриализации.
Политическая жизнь все более и более отождествляется с управлением экономикой, а общественная жизнь — с областью культуры и проблемами личности. Вследствие этого традиционное поле социологии разделяется. С одной стороны, мы присутствуем при оживлении политической теории, которую долгое время ограничивала идея, что политические институты являются только отражением общественных сил и интересов. С другой стороны, общественная жизнь все менее и менее анализируется как система, управляемая структурой и внутренними законами организации. Она представляется сетью общественных отношений действующих лиц, руководствующихся по крайней мере столько же собственными проектами и стратегиями, сколько мотивами, продиктованными их ролями и статусами…
Итак, классическая социология ограничивалась изучением передовых западных обществ, оставив изучение других антропологам. Сегодня социология должна изучать три мира: к первому принадлежат передовые индустриальные общества Запада, ко второму — коммунистические страны, к третьему — страны Третьего мира.
Социология далека еще от четкого понимания этого требования, несмотря на весь интерес некоторых больших сравнительных исследований (особенно Барингтона Мура и Рейхарда Бендикса) или исследований марксистской ориентации, например, Иммануэля Валлерстайна. Мы называем еще социологами людей, которые изучают Европу или Северную Америку, и африканистами — тех, кто изучает Африку. Но сегодня те теории модернизации, которые выстраивают страны на общей лестнице модернизации, кажется, столь слепы к формам, путям и механизмам исторической трансформации, что в них можно видеть идеологическое выражение гегемонии Севера над Югом. В противовес материалистическому эволюционизму Запада, в Третьем мире все чаще заявляет о себе волюнтаристский и идеалистический культурализм…
Анализ социальной системы заменен в Третьем мире историей страны, а последняя подчинена идее национальной или региональной природы. Внутренние конфликты кажутся подчиненными внешним конфликтам национального и иностранного. Национальная независимость представляется гораздо более важной целью, чем свобода или равенство.
Сегодня, в конце XX века, кажется, что во всех частях мира государство — особенно коммунистическое или националистическое, но также и государство-предприниматель в больших капиталистических странах — заняло всю общественную сцену. Его господство кажется столь абсолютным, что многие спрашивают себя, не закончилась ли эра гражданских обществ и не входим ли мы снова в эпоху, когда господствует столкновение империй. Вот почему самым сильным стремлением социологов должно быть сегодня доказательство, что и в самых могучих империях социальная жизнь не исчезла, что она может возродиться повсюду и не может быть сведена к процессу исторического развития. И наоборот, необходимо доказать, что проблемы исторического существования страны не могут сводиться к внутренним социальным проблемам, то есть, что не может существовать целиком эндогенного процесса исторического изменения.
Общественные движения
…Общественное движение — это конфликтное действие, с помощью которого культурные ориентации, поле историчности трансформируются в формы общественной организации, определенные одновременно общими культурными нормами и отношениями социального господства.
Все более и более ускоренное ослабление понятия общества и самой классической социологии вынуждает нас выбирать между двумя путями: с одной стороны, социология чистого изменения, s которой понятие борьбы занимает важное место, с другой – социология действия, которая основывается на понятиях культурных моделей и общественных движений. Большая часть общих споров о социологии может быть понята как конкуренция, конфликт или компромисс между этими тремя направлениями.
Классическая социология рождена в Великобритании, Германии, Соединенных Штатах, Франции, то есть в странах, которые основали столь различные политические, экономические и культурные целостности, что можно было говорить не только об обществах, но и о социальных действующих лицах (например, профсоюзах или объединениях хозяев) национально определенных. Сегодня ситуация другая: многие действующие лица защищают свои интересы на рынках или в тех областях конкуренции и конфликтов, которые больше не определяются глобальной национальной реальностью, а зависят от сформировавшихся на международном уровне технологий, экономической конъюнктуры, стратегических конфликтов, культурных течений. Сегодня никакое общественное движение не может отождествить себя с совокупностью конфликтов и сил социального изменения, замкнутых в национальных рамках. Таким образом, поле борьбы становится все более автономным … по отношению к общественным движениям, а формы коллективного поведения стремятся все больше стать тем, что я назвал общественными антидвижениями…
Невозможно больше осуществлять социологический анализ в рамках эволюционистского представления, которое предполагало переход от традиционного к современному, от механической солидарности к органической, от общности к обществу. Но также невозможно вследствие исчезновения гегемонии центральных капиталистических стран над миром отождествлять их историчность и их собственные общественные движения с универсальной историей, этапы которой якобы обязательны для всех стран.
Нужно, значит, порвать с классической идеей, которая отождествляла человеческое творчество с его результатами, историчность, определенную как разум и как прогресс, с господством над природой с помощью науки и техники. И, следовательно, нужно ввести в социологический анализ другую концепцию субъекта, которая делает акцент на дистанции между творчеством и его творениями, между сознанием и практикой. Ибо если верно, что культурные модели трансформируются в социальную практику, пройдя через конфликты между противоположными общественными движениями, то им нужно еще освободиться от этой практики, чтобы конституироваться в качестве моделей инвестиции и творчества норм, что предполагает рефлективность, отстраненность и, если употребить это столь глубоко укоренившееся в западной культурной традиции слово, сознание…
Понятие общественного движения неотделимо от понятия класса. Но общественное движение от класса отличает то, что последний может быть целиком сведен к обстоятельствам, тогда как общественное движение — это действие субъекта, то есть человека, который ставит под вопрос приведение историчности к определенной социальной форме. Очень долго изучение рабочего движения сводилось к изучению капитализма, его кризисов и конъюнктуры. Еще более крайний случай такого подхода представляет изучение общественных и национальных движений в Третьем мире в рамках анализа империализма и мировой экономической системы. В результате складывается даже впечатление, будто формирование массовых движений невозможно, их место как бы занимает вооруженная борьба, которую ведут либо партизаны, либо военизированные массы, руководимые революционной партией.
Начиная с момента, когда исчезает обращение к метасоциальному принципу и, следовательно, к идее о противоречии между обществом и природой, становится необходимо понять классы в качестве действующих лиц и рассматривать их не в связи с противоречиями, а в связи с конфликтами. Чтобы подчеркнуть это важное изменение, предпочтительнее говорить об общественных движениях, а не об общественных классах. Общественное движение — это одновременно культурно ориентированное и социально конфликтное действие некоего общественного класса, который определяется позицией господства или зависимости в процессе присвоения историчности, то есть тех культурных моделей инвестиции, знания и морали, к которым он сам ориентирован.
Общественные движения никогда не изолированы от других типов конфликтов. Рабочее движение, ставящее под вопрос социальную власть хозяев индустрии, неотделимо от требований и давлений, имеющих целью увеличить влияние профсоюзов в экономических, социальных и политических решениях. Но на его существование указывает наличие элементов, не поддающихся переговорам, и следовательно, невозможность для профсоюза, выступающего носителем рабочего движения, осуществлять чисто инструментальное действие, остающееся в пределах цен и преимуществ. Так называемый] рыночный синдикализм не принадлежит к рабочему движению. В результате развиваются формы поведения, порывающие с синдикализмом: нелегальные забастовки, невыход на работу, усиленное ее торможение, акты насилия и саботажа, которые выдают присутствие рабочего движения в рыночном синдикализме или таком, в котором требования очень сильно институционализированы…
Мы слишком привыкли говорить о переходе класса «в себе» в класс «для себя», о той ситуации, какую испытывает сознание при переходе к политическому действию. В действительности не существует класса «в себе», не существует класса без классового сознания. Зато надо различать общественное сознание класса — то есть общественное движение, которое всегда, по крайней мере диффузно, присутствует там, где имеется конфликт относительно социального присвоения главных культурных ресурсов — и политическое сознание, обеспечивающее переход общественного движения к политическому действию. Действие, направленное против социального господства, никогда не сводится к стратегии в отношении политической власти.
..Сама культурная инновация — или сопротивление ей — не может создать общественного движения, ибо последнее по определению объединяет вместе и отношение к культурным ценностям, и сознание социального отношения господства. Но культурный конфликт может включать социальное измерение и, в крайнем случае, одно он всегда содержит в себе: не существует культурной модели в себе, целиком независимой от способа осуществляемого в отношении нее господства. Между чистым культурным конфликтом, возникшим, например, внутри научной или артистической общности, и культурным выражением прямого социального конфликта существует обширное поле, занятое культурными движениями, которые одновременно характеризуются и оппозицией в отношении старой или новой культурной модели, и внутренним конфликтом между двумя способами социального употребления новой культурной модели.
Движение женщин является самым значительным в настоящее время культурным движением. С одной стороны, оно выступает против традиционного положения женщин и заодно изменяет наш образ субъекта. С другой, оно разделено между двумя тенденциями, представляющими фактически противоположные социальные силы. Одна из них, либеральная, выдвигает ценность равенства и привлекает лиц высокого социального положения: гораздо интереснее требовать доступа к медицинской или парламентской деятельности, чем к занятиям, не требующим квалификации. Другая тенденция радикальная, она выступает скорее за специфичность, чем за равенство, испытывая даже недоверие к ловушкам последней, и борется одновременно против социального и сексуального господства, то ли присоединяя деятельность женщин к пролетарскому движению, то ли разоблачая собственно сексуальное господство, то ли, наконец, противопоставляя реляционистскую концепцию общественной жизни, более близкую биопсихологическому опыту женщин, технократической концепции мужского происхождения.
Культурные движения особенно важны в начале нового исторического периода, когда политические действующие лица не являются еще представителями новых требований и общественных движений и когда, с другой стороны, изменения культурного поля вызывают глубокие дебаты о науке, экономических инвестициях и правах.
Наряду с общественными движениями в строгом смысле слова и культурными, или точнее, социо-культурными движениями, нужно еще признать существование социоисторических движений. Последние располагаются не внутри поля историчности, как общественные движения, а в области перехода от одного общественного типа к другому (перехода, самой исторически важной формой которого является индустриализация). Новый элемент состоит здесь в том, что конфликт завязывается вокруг управления развитием и что, следовательно, господствующим действующим лицом не является правящий класс, определенный его ролью в способе производства, а правящая элита, то есть группа, которая руководит развитием и историческим изменением и определяется прежде всего отношением к государственному управлению.
Турен А. Возвращение человека действующего // Кравченко А. И. Социология: хрестоматия для вузов. – М.: Ак. Проект, 2002. – 720-728.
Фрейд О ПСИХОАНАЛИЗЕ
О возникновении и развитии психоанализа.— Истерия.— Случай д-ра Брейера.— „Talking cure" .— Происхождение симптомов от психических травм.— Симптомы как. символы воспоминаний.— Фиксация на травмах.— Разрядка аффектов.— Истерическая конверсия.— Раздвоение психики.— Гипноидные состояния
Уважаемые дамы и господа! Я смущен и чувствую себя необычно, выступая в качестве лектора перед жаждущими знания обитателями Нового Света. Я уверен, что обязан этой честью только тому, что мое имя соединяется с темой психоанализа, и потому я намерен говорить с вами о психоанализе. Я попытаюсь дать вам в возможно более кратком изложении исторический обзор возникновения и дальнейшего развития этого нового метода исследования и лечения.
Если создание психоанализа является заслугой, то это не моя заслуга. Я не принимал участия в первых начинаниях. Когда другой венский врач д-р Йозеф Брейер1 в первый раз применил этот метод к одной истерической девушке (1880—1882), я был студентом и держал свои последние экзамены. Этой-то историей болезни и ее лечением мы и займемся прежде всего. Вы найдете ее в подробном изложении в „Studien iiber Hysterie"2, опубликованных впоследствии Брейером совместно со мной.
Еще только одно замечание. Я узнал не без чувства удовлетворения, что большинство моих слушателей не принадлежит к врачебному сословию. Не думайте, что для понимания моих лекций необходимо специальное врачебное образование. Некоторое время мы пойдем во всяком случае вместе с врачами, но вскоре мы их оставим и последуем за д-ром Брейером по совершенно своеобразному пути.
Пациентка д-ра Брейера, девушка 21 года, очень одаренная, обнаружила в течение ее двухлетней болезни целый ряд телесных и душевных расстройств, на которые приходилось смотреть очень серьезно. У нее был спастический паралич обеих правых конечностей с отсутствием чувствительности, одно время такое же поражение и левых конечностей, расстройства движений глаз и различные недочеты зрения, затруднения в держании головы, сильный нервный кашель, отвращение к приему пищи; в течение нескольких недель она не могла ничего пить, несмотря на мучительную жажду; нарушения речи, дошедшие до того, что она утратила способность говорить на своем родном языке и понимать его; наконец, состояния спутанности, бреда, изменения всей ее личности, на которые мы позже должны будем обратить наше внимание.
Когда вы слышите о такой болезни, то вы, не будучи врачами, конечно, склонны думать, что дело идет о тяжелом заболевании, вероятно, мозга, которое подает мало надежды на выздоровление и должно скоро привести к гибели больной. Но врачи вам могут объяснить, что для одного ряда случаев с такими тяжелыми явлениями правильнее будет другой, гораздо более благоприятный взгляд. Когда подобная картина болезни наблюдается у молодой особы женского пола, у которой важные для жизни внутренние органы (сердце, почки) оказываются при объективном исследовании нормальными, но которая испытала тяжелые душевные потрясения, притом, если отдельные симптомы изменяются в своих тонких деталях не так, как мы ожидаем, тогда врачи считают такой случай не слишком тяжелым. Они утверждают, что в таком случае дело идет не об органическом страдании мозга, но о том загадочном состоянии, которое со времен греческой медицины носит название истерии и которое может симулировать целый ряд картин тяжелого заболевания. Тогда врачи считают, что жизни не угрожает опасность и полное восстановление здоровья является весьма вероятным. Различение такой истерии и тяжелого органического страдания не всегда легко. Но нам незачем' знать, как ставится подобный дифференциальный диагноз; с нас достаточно заверения, что случай Брейера таков, что ни один сведущий врач не ошибся бы в диагнозе. Здесь мы можем добавить из истории болезни, что пациентка заболела во время ухода за своим горячо любимым отцом, который и умер, но уже после того, как она, вследствие собственного заболевания, должна была оставить уход за отцом.
До этого момента нам было выгодно идти вместе с врачами, но скоро мы уйдем от них. Дело в том, что вы не должны ожидать, что надежды больного на врачебную помощь сильно повышаются от того, что вместо тяжелого органического страдания ставится диагноз истерии. Против тяжких заболеваний мозга врачебное искусство в большинстве случаев бессильно, но и с истерией врач тоже не знает, что делать. Когда и как осуществится полное надежд предсказание врача,— это приходится всецело предоставить благодетельной природе21.
Диагноз истерии, следовательно, для больного мало меняет дело; напротив, для врача дело принимает совсем другой оборот. Мы можем наблюдать, что с истеричным больным врач ведет себя совсем не так, как с органическим больным. Он не выказывает первому того участия, как последнему, так как страдание истеричного далеко не так серьезно, а между тем сам больной, по-видимому, претендует на то, чтобы его страдание считалось столь же серьезным. Но тут есть и еще одно обстоятельство. Врач, познавший во время своего учения много такого, что остается неизвестным дилетанту, может составить себе представление о причинах болезни и о болезненных изменениях, например, при апоплексии или при опухолях мозга — представление до известной степени удовлетворительное, так как оно позволяет ему понять некоторые детали в картине болезни. Относительно понимания деталей истерических явлений врач остается без всякой помощи; ему не помогают ни его знания, ни его анатомо-физиологическое и патологическое образование. Он не может понять истерию, он стоит пред нею с тем же непониманием, как и дилетант. А это всякому неприятно, кто дорожит своим знанием. Поэтому-то, истерики не вызывают к себе симпатии; врач рассматривает их как лиц, преступающих законы его науки, как правоверные рассматривают еретиков; он приписывает им всевозможное зло, обвиняет их в преувеличениях и намеренных обманах, в симуляции, и он наказывает их тем, что не проявляет к ним никакого интереса.
Этого упрека д-р Брейер у своей пациентки не заслужил: он отнесся к ней с симпатией и большим интересом, хотя и не знал сначала, как ей помочь. Может быть, она сама помогла ему в этом деле благодаря своим выдающимся духовным и душевным качествам, о которых Брейер говорит в истории болезни. Наблюдения Брейера, в которые он вкладывал столько любви, указали ему вскоре тот путь, следуя которому можно было оказать первую помощь.
Было замечено, что больная во время своих состояний абсанса2, психической спутанности бормотала какие-то слова- Эти слова производили впечатление, как будто они относятся к каким-то мыслям, занимающим ее ум. Врач просил запомнить эти слова, затем поверг ее в состояние своего рода гипноза и повторил ей снова эти слова, чтобы побудить ее сказать еще что-нибудь на эту тему. Больная пошла на это и воспроизвела перед врачом то содержание психики, которое владело ею во время состояний спутанности и к которому относились упомянутые отдельные слова. Это были глубоко печальные, иногда поэтически прекрасные фантазии,— сны наяву, можем мы сказать,— которые обычно начинались с описания положения девушки у постели больного отца. Рассказав ряд таких фантазий, больная как бы освобождалась и возвращалась к нормальной душевной жизни. Такое хорошее состояние держалось в течение многих часов, но на другой день сменялось новым приступим спутанности, который, в свою очередь, прекращался точно таким же образом после высказывания вновь образованных фантазий. Нельзя было отделаться от впечатления, что те изменения психики, которые проявлялись в состоянии спутанности, были результатом раздражения, исходящего от этих в высшей степени аффективных образований. Сама больная, которая в этот период болезни удивительным образом говорила и понимала только по-английски, дала этому новому способу лечения имя ,,talking cure" (лечение разговором) или называла это лечение в шутку „chimney sweeping" (прочистка труб).
Вскоре как бы случайно оказалось, что с помощью такого очищения души можно достичь большего, чем временное устранение постоянно возвращающихся расстройств сознания. Если больная с выражением аффекта вспоминала в гипнозе, по какому поводу и в какой связи известные симптомы появились впервые, то удавалось совершенно устранить эти симптомы болезни. «Летом, во время большой жары, больная сильно страдала от жажды, так как без всякой понятной причины она с известного времени вдруг перестала пить воду. Она брала стакан с водой в руку, но как только касалась его губами, тотчас же отстраняла его, как страдающая водобоязнью. При этом несколько секунд она находилась, очевидно, в состоянии абсанса. Больная утоляла свою мучительную жажду только фруктами, дынями и т. д. Когда уже прошло около 6 недель со дня появления этого симптома, она однажды рассказала в гипнозе о своей компаньонке, англичанке, которую она не любила. Рассказ свой больная вела со всеми признаками отвращения. Она рассказывала о том, как однажды вошла в комнату этой англичанки и увидела, что ее отвратительная маленькая собачка пила воду из стакана. Она тогда ничего не сказала, не желая быть невежливой. После того как в сумеречном состоянии больная энергично высказала свое отвращение, она потребовала пить, пила без всякой задержки много воды и проснулась со стаканом воды у рта. Это болезненное явление с тех пор пропало совершенно»1.
Позвольте вас задержать на этом факте. Никто еще не устранял истерических симптомов подобным образом и никто не проникал так глубоко в понимание их причин. Это должно было бы стать богатым последствиями открытием, если бы опыт подтвердил, что и другие симптомы у этой больной, пожалуй, даже большинство симптомов, произошли таким же образом и так же могут быть устранены. Брейер не пожалел труда на то, чтобы убедиться в этом, и стал планомерно исследовать патогенез других, более тяжелых симптомов болезни. Именно так и оказалось: почти все симптомы образовались как остатки, как осадки, если хотите, аффективных переживаний, которые мы впоследствии стали называть «психическими травмами». Особенность этих симптомов объяснялась их отношением к порождающим их травматическим сценам. Эти симптомы были, если использовать специальное выражение, детерминированы известными сценами, они представляли собой остатки воспоминаний об этих сценах. Поэтому уже не приходилось больше описывать эти симптомы как произвольные и загадочные продукты невроза. Следует только упомянуть об одном уклонении от ожиданий. Одно какое-либо переживание не всегда оставляло за собой известный симптом, но по большей части такое действие оказывали многочисленные, часто весьма похожие повторные травмы. Вся такая цепь патогенных воспоминаний должна была быть восстановлена в памяти в хронологической последовательности и притом в обратном порядке: последняя травма сначала и первая в конце, причем невозможно было перескочить через последующие травмы прямо к первой, часто наиболее действенной.
Вы, конечно, захотите услышать от меня другие примеры детерминации истерических симптомов, кроме водобоязни вследствие отвращения, испытанного при виде пьющей из стакана собаки. Однако я должен, придерживаясь программы, ограничиться очень немногими примерами. Так, Брейер рассказывает, что расстройства зрения его больной могли быть сведены к следующим поводам, а именно: «Больная со слезами на глазах, сидя у постели больного отца, вдруг слышала вопрос отца, сколько времени; она видела циферблат неясно, напрягала свое зрение, подносила часы близко к глазам, отчего циферблат казался очень большим (макропсия и strabismus conv.)2; или она напрягалась, сдерживая слезы, чтобы больной отец не видел, что она плачет»3. Все патогенные впечатления относятся еще к тому времени, когда она принимала участие в уходе за больным отцом. «Однажды она проснулась ночью в большом страхе за своего лихорадящего отца и в большом напряжении, так как из Вены ожидали хирурга для операции. Мать на некоторое время ушла, и Анна сидела у постели больного, положив правую руку на спинку стула. Она впала в состояние грез наяву и увидела, как со стены ползла к больному черная змея с намерением его укусить. (Весьма вероятно, что на лугу, сзади дома, действительно водились змеи, которых девушка боялась и которые теперь послужили материалом для галлюцинации.) Она хотела отогнать животное, но была как бы парализована: правая рука, которая висела на спинке стула, онемела, потеряла чувствительность и стала паретичной. Когда она взглянула на эту руку, пальцы обратились в маленьких змей с мертвыми головами (ногти). Вероятно, она делала попытки прогнать парализованной правой рукой змею, и благодаря этому потеря чувствительности и паралич ассоциировались с галлюцинацией змеи. Когда эта последняя исчезла и больная захотела, все еще в большом страхе, молиться,— у нее не было слов, она не могла молиться ни на одном из известных ей языков, пока ей не пришел в голову английский детский стих, и она смогла на этом языке думать и молиться»1. С воспоминанием этой сцены в гипнозе исчез спастический паралич правой руки, существовавший с начала болезни, и лечение было окончено.
Когда через несколько лет я стал практиковать брейеровский метод исследования и лечения среди своих больных, я сделал наблюдения, которые совершенно совпадали с его опытом. У одной 40-летней дамы был тик, а именно — особый щелкающий звук, который она производила при всяком возбуждении, а также и без видимого повода. Этот тик вел свое происхождение от двух переживаний, общим моментом для которых было решение больной теперь не производить никакого шума. Несмотря на это решение, как бы из противоречия, этот звук нарушил тишину однажды, когда она увидела, что ее больной сын наконец с трудом заснул, и сказала себе, что теперь она должна сидеть совершенно тихо, чтобы не разбудить его, и в другой раз, когда во время поездки с ее двумя детьми в грозу лошади испугались и она старалась избегать всякого шума, чтобы не пугать лошадей еще больше2. Я привожу этот пример вместо многих других, которые опубликованы в „Studien uber Hysteric"3.
Уважаемые дамы и господа! Если вы разрешите мне обобщение, которое неизбежно при таком кратком изложении, то мы можем все, что узнали до сих пор, выразить в формуле: наши истеричные больные страдают воспоминаниями. Их симптомы являются остатками и символами воспоминаний об известных (травматических) переживаниях. Сравнение с другими символами воспоминаний в других областях, пожалуй, позволит нам глубже проникнуть в эту символику. Ведь памятники и монументы, которыми мы украшаем наши города, представляют собой такие же символы воспоминаний. Когда вы гуляете по Лондону, то вы можете видеть невдалеке от одного из громадных вокзалов богато изукрашенную колонну в готическом стиле, Чаринг-Кросс.
Один из древних королей Плантагенетов в 18 ст., когда препровождал тело своей любимой королевы Элеоноры в Вестминстер, воздвигал готический крест на каждой из остановок, где опускали на землю гроб, и Чаринг-Кросс представляет собой последний из тех памятников, которые должны были сохранить воспоминание об этом печальном шествии4. В другом месте города, недалеко от Лондон-Бридж, вы видите более современную, ввысь уходящую колонну, которую коротко называют Монумент (The Monument). Она должна служить напоминанием о великом пожаре, который в 1666 г. уничтожил большую часть города, начавшись недалеко от того места, где стоит этот монумент. Эти памятники служат символами воспоминаний, как истерические симптомы; в этом отношении сравнение вполне законно. Но что вы скажете о таком лондонском жителе, который и теперь бы стоял с печалью перед памятником погребения королевы Элеоноры вместо того, чтобы бежать по своим делам в той спешке, которая требуется современными условиями работы, или вместо того, чтобы наслаждаться у своей собственной юной и прекрасной королевы сердца? Или о другом, который перед монументом будет оплакивать пожар своего любимого города, который с тех пор давно уже выстроен вновь в еще более блестящем виде? Подобно этим двум непрактичным лондонцам ведут себя все истерики и невротики, не только потому, что они вспоминают давно прошедшие болезненные переживания, но и потому, что они еще аффективно привязаны к ним; они не могут отделаться от прошедшего и ради него оставляют без внимания действительность и настоящее. Такая фиксация душевной жизни на патогенных травмах представляет собой одну из важнейших характерных черт невроза, имеющих большое практическое значение.
Я вполне согласен с тем сомнением, которое у вас, по всей вероятности, возникнет, когда вы подумаете о пациентке Брейера. Все ее травмы относятся ко времени, когда она ухаживала за своим больным отцом, и симптомы ее болезни могут быть рассматриваемы как знаки воспоминания о его болезни и смерти. Они соответствуют, следовательно, скорби, и фиксация на воспоминаниях об умершем спустя столь короткое время после его смерти, конечно, не представляет собой ничего патологического; наоборот, вполне соответствует нормальному чувству. Я согласен с этим; фиксация на травме не представляет у пациентки Брейера ничего исключительного. Но в других случаях, как, например, в случае моей больной с тиком, причины которого имели место 10 и 15 лет тому назад, эта особенность ненормального сосредоточения на прошедшем ясно выражена, и пациентка Брейера, наверное, проявила бы эту особенность точно так же, если бы вскоре после травматических переживаний и образования симптомов не была подвергнута катартическому лечению.
До сих пор мы объясняли только отношение истерических симптомов к истории жизни больной; из двух других моментов брейеровского наблюдения мы можем получить указание на то, как следует понимать процесс заболевания и выздоровления. Относительно процесса заболевания следует отметить, что больная Брейера должна была почти при всех патогенных положениях подавлять сильное возбуждение вместо того, чтобы избавиться от этого возбуждения соответствующими выражениями аффекта, словами или действиями. В небольшом событии с собачкой своей компаньонки она подавляла из вежливости свое очень сильное отвращение; в то время, когда она бодрствовала у постели своего отца, она непрерывно была озабочена тем, чтобы не дать заметить отцу своего страха и своего горя. Когда она впоследствии воспроизводила эти сцены перед своим врачом, то сдерживаемый тогда аффект выступал с необыкновенной силой, как будто он за это долгое время сохранялся в больной. Тот симптом, который остался от этой сцены, сделался особенно интенсивным, когда приближались к его причинам, и затем после прекращения действия этих причин совершенно исчез. С другой стороны, можно было наблюдать, что воспоминание сцены при враче оставалось без всяких последствий, если по какой-либо причине это воспоминание протекало без выражения аффекта. Судьба этих аффектов, которые могут быть рассматриваемы как способные к смещению величины, была определяющим моментом как для заболевания, так и для выздоровления. Напрашивалось предположение, что заболевание произошло потому, что развившемуся при патогенных положениях аффекту был закрыт нормальный выход, и что сущность заболевания состояла в том, что эти ущемленные аффекты получили ненормальное применение. Частью эти аффекты оставались, отягощая душевную жизнь, как источники постоянного возбуждения для последней; частью они испытывали превращение в необычные телесные иннервации и задержки (Hemmungen), которые представляли собой телесные симптомы данного случая. Для этого последнего процесса мы стали использовать термин «истерическая конверсия». Известная часть нашего душевного возбуждения и в норме выражается в телесных иннервациях и дает то, что мы знаем под именем «выражение душевных волнений». Истерическая конверсия утрирует эту часть течения аффективного душевного процесса; она соответствует более интенсивному, направленному на новые пути выражению аффекта. Когда река течет по двум каналам, то всегда наступит переполнение одного, коль скоро течение по другому встретит какое-либо препятствие.
Вы видите, мы готовы прийти к чисто психологической теории истерии, причем на первое место мы ставим аффективные процессы. Другое наблюдение Брейера вынуждает нас при характеристике болезненных процессов приписывать большое значение состояниям сознания. Больная Брейера обнаруживала многоразличные душевные состояния: состояния спутанности, с изменением характера, которые чередовались с нормальным состоянием. В нормальном состоянии она ничего не знала о патогенных сценах и о их связи с симптомами; она забыла эти сцены или во всяком случае утратила их патогенную связь. Когда ее приводили в гипнотическое состояние, удавалось с известной затратой труда вызвать в се памяти эти сцены, и благодаря этой работе воспоминания симптомы пропадали. Было бы очень затруднительно истолковывать этот факт, если бы опыт и эксперименты по гипнотизму не указали нам пути исследования. Благодаря изучению гипнотических явлений мы привыкли к тому пониманию, которое сначала казалось нам крайне чуждым, а именно, что в одном и том же индивидууме возможно несколько душевных группировок, которые могут существовать в одном индивидууме довольно независимо друг от друга, могут ничего «не знать» друг о друге, и котор<