М. Прогресс-Традиция, 2001. €

О лягушках и детях-волках

Все разнообразие лягушек и жаб питается мелкими животными, такими, как черви, муравьи и бабочки. Пищевое поведение лягушек и жаб всегда сходно: они прицеливаются к жертве, выбрасывают длинный липкий язык и затем молниеносно убирают его в рот вместе с прилипшей к нему жертвой. При этом поведение лягушек весьма эффективно. Как отмечает наблюдатель, лягушка всегда «выстреливает» языком точно в направлении жертвы.

С таким животным, как лягушка, можно проделать весьма поучительный эксперимент. Возьмем личинку лягушки – головастика и осторожной рукой хирурга надрежем край глаза так, чтобы не повредить зрительный нерв, а затем повернем глаз на 180 градусов; Предоставим прооперированному животному возможность завершить личинное развитие и, испытав метаморфоз, превратиться во взрослую лягушку. Теперь проделаем с ней эксперимент. Закроем лягушке «перевернутый» глаз и покажем ей червя. Последует «выстрел» языком, и лягушка попадет точно в цель. Повторим наш эксперимент, но на этот раз закроем лягушке нормальный глаз. Мы увидим, что лягушка «выстрелит» языком с отклонением от нужного направления ровно на 180 градусов, т.е. если жертва находится ниже лягушки прямо перед ней, то лягушка «выстрелит» языком вверх и назад. Сколько бы мы не повторяли испытание, лягушка всякий раз будет совершать одну и ту же ошибку: отклонение от направления на цель неизменно будет составлять 180 градусов, поэтому продолжать эксперимент не имеет смысла. Лягушка с перевернутым глазом никогда не изменит свой способ «стрельбы» языком с отклонением от истинного направления, равным углу, на который экспериментатор повернул глаз. Лягушка «выстреливает» языком так, как если бы тот участок сетчатки, на котором располагается изображение жертвы, находился в нормальном положении.

Этот эксперимент со всей наглядностью показывает, что для животного, в отличие от производящего эксперимент наблюдателя, не существует таких вещей, как «верх» и «низ», «спереди» и «сзади» по отношению к внешнему миру. Существует лишь внутренняя корреляция между местом, где сетчатая оболочка испытывает данное возмущение, и сокращениями мышц, приводящих в движение язык, рот, шею, а фактически – все тело лягушки.

У лягушки с перевернутым глазом, если поместить жертву спереди внизу, мы вызовем зрительное возмущение сверху и сзади, в той зоне сетчатой оболочки, которая обычно находится снизу и спереди. В нервной системе лягушки это вызывает сенсорномоноторную корреляцию между положением возмущенного участка сетчатки и движением языка, а не расчеты на карте мира, что казалось бы разумным с точки зрения наблюдателя.

Этот эксперимент[1], как и многие другие, выполненные с 1950-х годов, служит прямым подтверждением того, что функционирование нервной системы отражает ее связанность, или структуру связей, и что поведение определяется внутренними отношениями активности нервной системы. Позднее мы остановимся на этом подробнее, а теперь хотим обратить внимание читателя на размерность структурной пластичности, которую вносит в организм наличие нервной системы. Иначе говоря, мы покажем, что для каждого организма история его взаимодействий есть история структурных изменений, образующих конкретную историю преобразований начальной структуры, в которой нервная система принимает участие, расширяя множество возможных состояний.

Если новорожденного ягненка отнять а несколько часов от его матери, а затем вернуть его ей, то ягненок внешне будет развиваться нормально. Он будет расти, ходить, неотступно следовать за матерью. В поведении его не будет ничего странного до тех пор, пока мы не обратим внимание на его взаимодействие с другими ягнятами. Мы увидим, что все они любят бегать, играть, бодаться друг с другом, за исключением того ягненка, которого мы на несколько часов отняли у матери. Этот ягненок ничего такого делать не будет. Он не знает, как играть, и не учится играть. Он остается в одиночестве – сам по себе. Что случилось? Досконально ответить на этот вопрос мы пока не в состоянии, но из всего того, что было нами сказано до сих пор, мы уже знаем, что динамика состояний нервной системы зависит от ее структуры. Кроме того, мы знаем, что различие в поведении нашего ягненка и поведении других ягнят говорит о том, что вследствие временного отлучения от матери его нервная система стала отличаться от их нервной системы. Оказывается, что на протяжении нескольких первых часов после рождения мать непрерывно вылизывает все тело ягненка. Оторвав новорожденного от матери, мы вмешались в эти взаимодействия и во все, связанное с ними, в том числе в тактильную и визуальную стимуляцию, и, возможно, различного рода химические контакты. Наш эксперимент показывает, что эти взаимодействия имеют решающее значение для структурной трансформации нервной системы, что влечет за собой последствия, на первый взгляд весьма далекие от простого поведенческого акта – вылизывания.

Каждое живое существо появляется на свет из единственной специальной клетки, служащей отправным пунктом его развития, поэтому онтогенез каждого животного существа представляет собой непрерывный ряд структурных изменений. Этот процесс, который, с одной стороны, происходит без нарушения классовой принадлежности и структурного сопряжения между живой системой и окружающей средой с рождения системы до ее распада; с другой стороны, онтогенез следует определенным курсом, зависящим от последовательности структурных изменений, «запускаемых» взаимодействиями. Следовательно, все, что сказано выше о ягненке, не является исключением. Как и пример с лягушкой, этот случай представляется весьма очевидным потому, что мы имеем доступ к серии взаимодействий, которые можно было бы назвать «селекционерами», выбирающими определенную линию структурных изменений, которые в нашем случае привели к патологическому по сравнению с нормальным развитию.

Сказанное выше применимо и к людям, как видно из драматической истории двух индийских девочек, спасенных (или похищенных) в 1922 г. из волчьей семьи, в которой девочки жили на севере Индии.[2] Девочки воспитывались в полной изоляции от контактов с людьми. Одной из девочек было восемь лет, другой пять. Младшая умерла вскоре после того, как ее нашли, а старшая прожила еще десять лет в обществе других сирот, с которыми она воспитывалась. Когда девочек обнаружили, они не умели ходить на двух ногах, а быстро передвигались на четвереньках. Разумеется, они не говорили, а их лица были лишены выражения. Ели девочки только сырое мясо и вели ночной образ жизни. Они отказывались вступать в контакт с людьми и предпочитали общество собак или волков. Когда девочек нашли, обе были в прекрасной физической форме и не обнаруживали никаких признаков умственной отсталости или недоедания. Отрыв от волчьей семьи вызвал у девочек глубокую депрессию и привел их на грань смерти.

Девочка, прожившая после этого еще десять лет, постепенно изменила пищевые привычки и циклы активности. Она научилась ходить на двух ногах, хотя в экстренных случаях опускалась на четвереньки и бежала по-волчьи. Хотя она и освоила несколько слов, но так и не научилась хорошо говорить. Семья английского миссионера, которая приглядывала за ней, и все, кому довелось знать ее близко, никогда не чувствовали, что она стала полностью человеком.

Этот случай (а он не единственный) свидетельствует о том, что хотя по своей генетической конституции, анатомии и физиологии найденные девочки были человеческими детенышами, им так и не удалось до конца вписаться в человеческий контекст. Поведение, которое миссионер и его семья пытались изменить, поскольку оно считалось неприемлемым в человеческой среде, было совершенно естественным, пока девочки воспитывались в волчьей стае. Маугли, мальчик из джунглей, рожденный фантазией Киплинга, никогда не мог бы существовать в реальности, поскольку у Киплинга он с первого момента, когда столкнулся с человеческой средой, знал, как говорить и как вести себя «по-человечески». Мы, живые люди во плоти, не являемся чужаками в мире, в котором живем и который, живя в нем, создаем..

На лезвии бритвы.

Согласно наиболее распространенной и современной точке зрения на нервную систему, последняя представляет собой инструмент, посредством которого организм получает информацию из окружающей среды и использует ее для построения образа (репрезентации) мира, и на основе этого образа формирует адекватное поведение, позволяющее ему выжить. Такая точка зрения требует, чтобы окружающая среда оставляла в нервной системе свой характерный отпечаток и чтобы нервная система использовала этот отпечаток, строя свое поведение, примерно так, как мы, пользуясь картой, составляем схему маршрута.

Однако мы знаем, что нервная система как часть организма функционирует со структурной детерминированностью. Это означает, что структура окружающей среды не может определять те ли иные изменения нервной системы, а может только запускать их. Как наблюдатели мы имеем доступ и к нервной системе, и к структуре окружающей ее среды. Тем самым мы имеем возможность описать поведение организма так, как если бы оно возникало в результате оперирования его нервной системы с репрезентациями окружающей среды или как выражение некоторого ориентированного на достижение цели процесса. Но такие описания не отражают функционирования нервной системы как таковой. Они хороши только для коммуникации между нами как наблюдателями. Для научного объяснения такие описания неадекватны.

Поразмыслив над приведенными выше примерами, мы поймем, что во всех случаях мы склонны основывать наше описание происходящего на использовании в том или ином виде метафоры «получения информации» и образа окружающей среды внутри нас. Но из хода наших рассуждений следует, что использование метафоры такого типа противоречит всему, что мы знаем о живых существах. Мы сталкиваемся с труднопреодолимым препятствием, потому что единственной альтернативой точке зрения на нервную систему как систему, оперирующую с мысленными образами, кажется отрицание окружающей реальности. Действительно, если нервная система не оперирует (и не может оперировать) с образами окружающего мира, то что обусловливает необычайную функциональную эффективность человека и животных и их недюжинные способности к обучению и манипулированию окружающим? Если мы отрицаем объективность познаваемого мира, то разве мы не оказываемся в хаосе полнейшего произвола, ибо в таком случае возможно все?

Ситуация напоминает хождение по лезвию бритвы. С одной стороны – нас поджидает ловушка – мы не сможем понять феномен познания, если допустим существование информирующего нас мира объектов, поскольку сам механизм, делающий это «информирование» возможным, отсутствует. С другой стороны, нас подстерегает другая опасность – хаос и произвол необъективности, где все кажется возможным. Нам необходимо научиться выбирать среднюю дорогу – путь, проходящий прямо по лезвию бритвы.

В самом деле, мы не должны попадать в ловушку, уготовленную предположением о том, что нервная система оперирует образами мира. Это действительно ловушка, так как подобное предположение ослепляет нас, лишая возможности осознать, что нервная система все время функционирует как определенная, операционально замкнутая система. В этом мы убедимся в следующей главе.

Но мы должны избежать и другой опасности – отрицания окружающей среды в предположении, что нервная система функционирует в полном вакууме, где все верно и все возможно. В этом – другая крайность, а именно: абсолютное когнитивное одиночество, или солипсизм, классическая философская традиция, согласно которой существует только внутренняя жизнь каждого. Опасность же заключается в том, что подобная точка зрения не позволяет объяснить, каким образом существует надлежащая пропорция, или соизмеримость, между функционированием организма и окружающим его миром.

Эти две крайности, или ловушки, существовали с самых первых попыток понять познание. Ныне превалирует репрезентационалистская крайность, в другие времена предпочтение отдавалось противоположной точке зрения.

Теперь мы намереваемся изложить способ, позволяющий рассечь этот явный гордиев узел и найти естественный подход, позволяющий избежать бездн по обе стороны лезвия бритвы. Внимательный человек, наверное, уже догадался, что именно мы собираемся сказать, ибо это уже содержится в сказанном ранее. Ключ к решению в том, чтобы следовать точному логическому расчету. Это означает, что мы не должны терять из виду то, что утверждали в самом начале: все сказанное сказано кем-то. Решение, как и во всех случаях видимых противоречий, лежит в уходе от противопоставления и в изменении характера вопроса с тем, чтобы он охватывал более широкий контекст.

В действительности ситуация проста. Как наблюдатели мы можем рассматривать единство в различных областях, в зависимости от тех операций различения, которые мы проводим. Так, с одной стороны, мы можем рассматривать систему в той области, в которой действуют ее компоненты, в области ее внутренних состояний и структурных изменений. При таком подходе для внутренней динамики системы окружающая среда не существует – она не нужна. С другой стороны, мы можем рассматривать единство, которое взаимодействует также и со своей окружающей средой, и описывать историю его взаимодействий с этой средой. В этом случае, если наблюдатель может установить отношения между некоторыми свойствами окружающей среды и поведением единства, несущественной становится внутренняя динамика такого единства.

Ни один из этих двух вариантов описания сам по себе не является проблемой: оба описания необходимы для нашего понимания единства. Именно наблюдатель со своей внешней точки зрения коррелирует оба эти описания. Именно он осознает, что структура системы определяет ее взаимодействия, и выделяет те конфигурации окружающей среды, которые могут запускать структурные изменения в системе. Именно наблюдатель убеждается, что окружающая среда не определяет и не направляет структурные изменения системы. Проблема возникает, когда мы, сами того не замечая, переходим из одной области в другую и требуем, чтобы устанавливаемые нами соответствия между областями (поскольку мы видим обе области одновременно) в действительности были составной частью функционирования единства – в данном случае организма и нервной системы. Если мы будем неукоснительно следовать принципу логического расчета, то отмеченное осложнение исчезает; мы осознаем существование двух описанных выше подходов и объединяем их в один более широкий. В результате отпадает необходимость отступать на позиции репрезентационализма или отрицать, что система действует в окружающей среде, знакомой по истории структурного сопряжения.

Возможно, аналогия позволит лучше понять сказанное. Представим себе человека, который постоянно живет в подводной лодке. Он никогда не покидает ее и умеет обращаться со всеми устройствами и механизмами на ее борту. Мы стоим на берегу и наблюдаем за элегантно всплывающей подводной лодкой. Затем берем в руки микрофон и по радио передаем мореплавателю, находящемуся внутри субмарины: «Поздравляем! Вам удалось миновать рифы, а ваше всплытие выше всяких похвал. Вы действительно знаете как обращаться с подводной лодкой». Однако наша радиограмма вызывает у подводника недоумение: «О каких рифах и каком элегантном всплытии вы говорите? Я лишь передвигал определенные ручки, нажимал кнопки и, производя эти действия, устанавливал те или иные соответствия между показаниями приборов. Все свои действия я производил в заранее предписанной последовательности, как меня учили. Я не делал ничего особенного. А вы еще, сверх того, говорите мне о какой-то субмарине. Должно быть, вы шутите».

Для человека, обитающего внутри подводной лодки, существуют только показания приборов, кнопки, ручки и способы установления определенных соответствий между показаниями приборов и положениями ручек и кнопок. И только для нас, находящихся вне подводной лодки и наблюдающих за тем, как изменяются отношения между подводной лодкой и окружающей ее средой, существует поведение подводной лодки, которое в зависимости от последствий представляется более или менее адекватным. Если мы хотим следовать логическому расчету в описании происходящего, то мы не должны смешивать действия самой подводной лодки и динамику ее различных состояний с ее перемещениями и изменениями положения в окружающей среде. В динамику различных состояний подводной лодки с ее командиром, не знающем ничего о внешнем мире, никогда не входит оперирование с теми образами мира, которые видит внешний наблюдатель: сюда не входят ни «берега», ни «рифы», ни «водная поверхность», а только корреляции (в определенных приделах) между показаниями приборов. Такие сущности, как берега, рифы и водная поверхность, обладают реальностью только для внешнего наблюдателя, который действует как один из компонентов подводной лодки.

Все что действительно для подводной лодки в этой аналогии, действительно и для всех живых существ: для лягушки с повернутым глазом, для девочки-волка и для каждого из людей.

Милль Д.С.

Утилитаризм.

Учение, признающее основанием нравственности полезность или принцип величайшего счастья, оценивает поступки по отношению их к нашему счастью: те поступки, которые ведут к счастью, - хороши, а те, которые ведет к несчастью, - дурны. Под словом счастье оно разумеет удовольствие и отсутствие страдания; под словом несчастье - страдание и лишение удовольствия. Чтобы дать совершенно ясное понятие о нравственном принципе этого учения, необходимо было бы несколько более об этом распространиться и, в особенности о том, что разумеет оно под страданием и удовольствием и до какой степени оба эти понятия составляют открытый вопрос. Но мы теперь на этом не остановимся, так как все эти дополнительные объяснения не имеют непосредственного отношения к самому воззрению на жизнь, которое составляет основу утилитарианизма, - т.е. к тому воззрению, которое признает, что только удовольствие и отсутствие страдания желательны сами по себе, как цель, а что все прочее желательное ( которое столь же многочисленно и по утилитарианской системе, как и по всякой другой) желательно или потому, что заключает в себе удовольствие, или потому, что составляет средство для получения удовольствия и устранения страдания.

Это воззрение на жизнь возбуждает против себя глубокое отвращение во многих людях, и даже в таких, которые вполне заслуживают уважения и по своим чувствам, и по своим стремлениям. Утверждать, что жизнь не имеет более высшей цели, как удовольствие, что она не представляет другого более - прекрасного и более благородного предмета для желаний и стремлений, утверждать это - говорят они - и низко и подло. Такая доктрина, по их мнению, достойна только разве одних свиней, с которыми в древнее время обыкновенно и сравнивали последователей Эпикура. Даже в настоящее время сторонниками утилитарианской доктрины нередко делаются предметом подобных же вежливых сравнений со стороны их Германских, Французских и Английских противников.

На такое сравнение Эпикурейцы обыкновенно отвечали, что не они, а их противники унижают человеческую природу, потому, что предполагают человека неспособным иметь какие-либо другие удовольствия, кроме тех, какие свойственны свиньям - и что если это предположение справедливо, то, разумеется, нельзя ничего возразить против самого сравнения, но только оно в таком случае перестает уже быть обвинением, потому что, если источники наслаждения одни и те же и для людей, и для свиней, то и правила жизни, годные для одних, будут одинаково годны и для других. Сравнение жизни Эпикурейца с жизнью скота именно потому только унизительно, что скотские наслаждения не соответствуют человеческому представлению о счастье. Люди имеют потребности более возвышенные, чем простые скотские побуждения, и раз сознают их, не считают уже счастьем то, что не удовлетворяет этим потребностям. Я не утверждаю, конечно, чтобы эпикурейское учение представляло собой безукоризненное развитие утилитарианского принципа, - я признаю, что сколько-нибудь удовлетворительное выполнение такой задачи равно невозможно как без стоического, так и без христианского элемента, - но, однако, нельзя отрицать, что эпикурейское воззрение на жизнь всегда ставило выше чувственных наслаждений удовольствия умственные и нравственные, удовольствия воображения и чувства. Правда, - утилитарианские писатели основывали превосходство умственных наслаждений перед чувственными главным образом на том, что первые прочнее, надежнее, дешевле и пр., чем последние, т.е. не на внутреннем их достоинстве, а на преимуществах совершенно внешних; но хотя они с этой точки зрения вполне доказали справедливость своего учения, тем не менее я охотно соглашаюсь, что для предпочтения умственных наслаждений чувственным, они могли бы взять и другое основание, которое считается более возвышенным, и я не вижу никакого противоречия утилитарианскому принципу, - признать, что известного рода удовольствия более желательны и более ценны, чем удовольствия другого рода, а напротив это было бы, по-моему мнению, совершенной нелепостью утверждать, что удовольствия должны быть оцениваемы только по их количеству, тогда как при оценке всякого другого предмета мы принимаем во внимание и количество, и качество.

Если бы меня спросили, что имею я под различием удовольствий по качеству, или иначе: что кроме количества, может сделать одно удовольствие более ценным, чем другое, т.е. более ценным как удовольствие, отстраняя при этом, конечно, какие то ни было другие соображения, - то на это возможен только один ответ: если все или почти все, испытавшие два какие-либо удовольствия, отдают решительное предпочтение одному из них, и к этому предпочтению не примешивается чувства какой-либо нравственной обязанности, то это удовольствие и будет более ценное, чем другое; - если люди, вполне испытавшие два какие-либо удовольствия, отдают одному из них столь большое предпочтение, хотя и знают, что достижение его сопряжено с гораздо большими неприятностями, чем достижения другого, но все-таки предпочитают его даже и тогда, когда другое представляется им в самом большем количестве, в каком только возможно, то мы имеем полное основание заключить, что предпочитаемое удовольствие имеет перед другим столь значительное качественное превосходство, что количественное перед ними отношение теряет при этом почти всякое значение.

Бесспорно, что человек, равно испытавший два удовольствия и равно способный ценить и пользоваться обоими, отдаст всегда предпочтение тому из них, которое удовлетворяет высшим его потребностям. Мало найдется таких людей, которые бы, ради полной чаши животных наслаждений, согласились променять свою человеческую жизнь на жизнь какого-нибудь животного. Умный человек не согласится превратиться в дурака, образованный - в невежду, чувствительный и честный - в себялюбивого и подлого, хотя бы они и были убеждены, что дурак, невежда и плут гораздо более их довольны своей судьбой. Тот излишек потребностей, которые они перед ними имеют, никогда не согласятся они утратить ради более полного удовлетворения таких потребностей, которые у них с ними общие. Если же иногда и бывает, что они как будто желают этого, то разве только в минуту такого крайнего несчастия, что для избежания его готовы променять свою судьбу на всякую другую, как бы она по их собственному мнению, ни была незавидна. Чем большими способностями одарен человек, тем большего требуется для его счастья, тем сильнее чувствуются им страдания, и сами страдания его тем многостороннее, - но несмотря на все это, никогда не пожелает он, чтобы его судьба заменилась другою, которая по его собственному сознанию, составляет низшую ступень существования. Как бы мы не объясняли это чувство в человеке: - гордостью ли, к которой безразлично относятся и некоторые самые достойные уважения, и некоторые самые презренные чувства, к каким только способно человечество, - любовь ли к свободе и личной независимости, которое по мнению стоиков и составляют самый действительный мотив для поддержания в человеке этого чувства, - властолюбием ли, любовью ли к возбужденному состоянию, которые оба на самом деле ему присущи и подкрепляют его, - как бы мы не объясняли это чувство, но ему нет другого более соответственного названия, как чувство собственного достоинства, которое мы находим у всех людей в той или другой форме при том даже в некоторой пропорциональности, хотя и далеко неточной, с уровнем их потребностей. Удовлетворение этого чувства до такой степени составляет необходимое условие счастья, что те люди, в которых оно сильно, не могут даже пожелать ничего, что противоречит этому чувству, за исключением разве только какого-либо моментального ненормального состояния. Предполагать, что человек, отдавая предпочтение тому, что соответствует его чувству собственного достоинства, жертвует своим счастьем, что высшие натуры при равных обстоятельствах не более счастливы, чем низшие, предполагать это - значит, смешивать две совершенно различные вещи: счастье и довольство. Не может подлежать ни малейшему сомнению, что чем ниже у человека способность к наслаждению, тем легче он может достигнуть полного удовлетворения своих потребностей. Человек высоко одаренный, постоянно будет чувствовать, что при тех несовершенствах, которые его окружают, счастье его не может быть совершенно: но он может научиться сносить эти несовершенства, если только они вообще сносны, и никогда не позавидует он тому человеку, который их не сознает, но зато и не знает того наслаждения, которое обуславливается их сознанием. Лучше быть недовольным человеком, чем довольною свиньей, - недовольным Сократом, чем довольным дураком. Дурак и свинья думают об этом иначе единственно потому, что для них открыта только одна сторона вопроса, тогда как другим открыты для сравнения обе стороны.

Могут возразить, что люди, способные к высшим наслаждениям, меняют их в некоторых случаях, под влиянием страстей, на наслаждения низшего разряда. Я замечу на это, что такой факт нисколько не предполагает, чтобы в минуту его совершения утрачивалось и самое сознание о внутреннем превосходстве высших наслаждений. Люди часто, по слабости характера, отдают предпочтение тому наслаждению, которое им доступнее в данную минуту, но при этом не теряют сознания, что оно менее ценно, чем другие, и так поступают они часто не только при выборе между двумя чувственными наслаждениями, но даже и при выборе между наслаждениями умственными и наслаждениями чувственными; - предаваясь чувственности до такой степени, что от этого теряют свое здоровье, они в то же время не утрачивают сознания, что здоровье составляет благо, более драгоценное.

Могут также возразить, что часто люди которых в молодости одушевляет высокий энтузиазм ко всему благородному, с годами теряют его и делаются наконец апатичными и себялюбивыми. Я не могу допустить, чтобы те люди, с которыми совершается эта столь часто встречающаяся перемена, действительно оказывали предпочтение высшим наслаждениям перед низшими. Я убежден в том, что прежде, чем предаться исключительно низшим наслаждениям, они должны быть уже окончательно утратить всякую способность к высшим. Благородство чувств составляет у большей части людей растение весьма пышное, которое легко вымирает не только от враждебных влияний, но и просто по недостатку питания; у большинства молодых людей такое вымирание благородных чувств совершается весьма быстро, когда те занятия, на которые они вынуждены своим общественным положением, и та среда, в которой они вращаются, не благоприятны для длительного проявления этих чувств. Высшие стремления точно также утрачиваются, как и умственные способности, когда люди не имеют возможности употреблять их в дело. Если мы видим, что те люди, которых одушевляли высшие стремления, передаются наконец низшим наслаждениям, то это происходит не потому, чтобы они приходили к сознанию, что эти наслаждения заслуживают предпочтение перед высшими, а исключительно только потому, что это единственные наслаждения, которые им доступны, или наконец единственное наслаждаться которыми они еще не утратили способности. Мы знаем, что во все времена много людей гибло в тщетных усилиях, скомбинировать двоякого рода удовольствия, но мы не знаем, и можем в том усомниться, чтобы человек, одинаково способный к двоякого рода удовольствию, сознательно и свободно отдавал когда-либо предпочтение низшим удовольствиям перед высшими.

Итак, утилитарианская доктрина, как мы ее объяснили, признает, что все, что мы не желаем (будем ли мы при этом иметь в виду наше личное счастье или счастье других), для нас желательно потому, что или само заключает в себе конечную цель, или служит средством для достижения конечной цели, а эта цель есть существование, наивозможно свободное от страданий и наивозможно богатое наслаждениями как количественно, так и качественно, - и что мнения людей, которые поставлены в благоприятные условия для опыта, способны к самонаблюдению и к самосознанию, одним словом имеют наиболее средств для суждения, что мнение таких людей имеет силу окончательного решения в вопросе о качественном превосходстве одного наслаждения перед другим и о значении, какое имеет при этом количество. Определяя таким образом цель человеческих действий, утилитарианизм утверждает, что эта цель и есть основной принцип нравственности, и что, следовательно, нравственность может быть определена следующим образом: такие правила для руководства человеку в его поступках, через соблюдение которых доставляется всему человечеству существование наивозможно богатое наслаждениями, - и притом не только человечеству, но, на сколько это допускает природа вещей, и всякой твари, которая только имеет чувство.

Утилитарианская доктрина имеет еще один род противников, о которых мы до сих пор не говорили. Противники эти утверждают, что счастье, какое бы то ни было, ни в каком случае не может быть разумною целью человеческой жизни и деятельности, потому, во первых, что оно недостижимо, и при этом спрашивают презрительно: какое право имеешь ты на то, чтобы быть счастливым? а Карлейль еще добавляет к этому: имел ли ты, незадолго перед этим, право даже на то, чтобы существовать? А во вторых, потому говорят они, счастье не может быть разумною целью жизни, что люди могут жить и без счастья, как это всегда сознавали все благородные натуры; только через самоотвержение, утверждают они, человек и делается благородным, потому что самоотвержение есть начало и необходимое условие всякой добродетели.

Первое из этих возражений подкапывается под самый корень утилитарианской доктрины, потому что если счастье для людей недостижимо, то, конечно, и не может быть целью разумной человеческой жизнью. Но если бы даже мы и признали такое возражение основательным (чего, разумеется, нельзя признать), то и в таком случае мы могли бы сказать в защиту утилитарианизма, что признание пользы принципом предполагает не только стремление к счастью, но и стремление к устранению или уменьшению несчастия, и что если первая цель есть химера, то тем большее значение получает вторая цель и тем настоятельнее делается ее достижение, предполагая при этом, конечно, что человечество хочет еще жить и не решилось прибегнуть к самоубийству, как это при известных обстоятельствах рекомендует Новалис. Утверждать, что счастье недостижимо для человека, значит, если не играть словами, то, по крайней мере, впадать в крайнее преувеличение. Конечно, счастье не возможно, если под счастьем разуметь постоянство упоительных наслаждений. Такие наслаждения могут продолжаться минуты, а в некоторых случаях и с некоторыми промежутками - часы, дни, но не могут быть не только постоянны, но даже и очень продолжительны; состояние упоения не есть тот постоянный огонь, которым горит наслаждение, а только его кратковременная вспышка. Это одинаково хорошо знают, как те которые признают счастье целью человеческой жизни, так и те, которые их критикуют. Быть счастливым не значит находиться в состоянии постоянного экстаза. Минуты полного упоения среди существования, наполненного немногими преходящими страданиями, многочисленными и многоразличными наслаждениями, с решительным преобладанием актива над пассивом, и в довершение ко всему этому отсутствие таких требований от жизни, которых жизнь не в состоянии выполнить – вот жизнь, которая, по мнению всех те х, кому только она доставалась на долю, достойна, назваться счастьем. Даже и теперь она составляет удел многих в продолжении значительной части их существования, и только дурное воспитание и дурное общественное устройство препятствуют тому, чтобы она сделалась достижимой почти для всех.

Наши противники могут ответить на это сомнением, чтобы те люди, которые научились считать счастье целью своей жизни, удовольствовались столь умеренною его долей. Но разве большая часть человечества не довольствуется и гораздо меньшим. Жизнь, которая бы могла вполне удовлетворить человека, слагается, по-видимому, из двух главных элементов: спокойствия и возбуждения. Каждый из этих элементов и сам по себе, взятый в отдельности, нередко признается достаточным для полного довольства жизнью. Много таких людей, которые ради спокойствия готовы довольствоваться и самой незначительной долею наслаждений; много также и таких, которые ради возбуждения мирятся с значительною суммою страданий. Не представляется никакой возможности достичь даже того, чтобы жизнь всех людей заключала в себе соединение обоих этих элементов, тогда как они не только что совместимы один с другим, но и находятся между собой в такой естественной связи, что один служит как бы приготовлением к другому, спокойствие к возбуждению, и наоборот - один рождает желание другого. Только те люди, у которых апатия доходит до порока, могут не желать возбуждения, насладившись покоем; только те, у которых потребность возбуждения стала болезнью, могут не чувствовать, что покой доставляет наслаждение в такой же степени, в какой доставляло и предшествовавшее ему возбуждение, и могут не находить в нем ничего, кроме скуки и пустоты. Если люди, имеющие сколько-нибудь, что давало бы ей цену в их глазах, то это происходит обыкновенно от того, что они ни о чем ином никогда не думали, как только о самих себе. Для людей, которые не имеют никаких привязанностей, ни общественных, ни частных, сумма жизненных возбуждений значительно сокращается, и даже самая жизнь теряет для них всякий интерес, когда они видят, что смерть готовится уже положить конец всем их эгоистическим интересам; для тех же людей, напротив, которые оставляют после себя предметы личной привязанности, и в особенности для тех, которые развили в себе участие к коллективным интересам человечества, жизнь даже и на смертном одре не только не теряет своего интереса, но сохраняет его в той же силе, в какой имела для них во время их молодости и здоровья.

После себялюбия главная причина недовольства жизнью есть недостаток умственного развития. Развитие ума, - не говорю философское, но по крайней мере такое, которое бы раскрывало человеку источники знания и делало его способным к умственному труду, - такое развитие превращает в неистощимый источник интереса все окружающее, и предметы природы, и произведения искусства, и создания поэзии, и события истории, и прошедшие и настоящие и будущие судьбы человечества. Возможно, конечно, сделаться равнодушным и ко всему этому, не изведав даже и тысячной доли того, что заключается во всем этом, но это возможно только для такого человека, который никогда не принимал ни в чем никакого нравственного и человеческого участия, а искал только удовлетворения своему любопытству.

Природа вещей не представляет нам ни малейшего основания предполагать невозможным, чтобы такая степень умственного развития сделалась общим

Наши рекомендации