Литературный кружок «Дерзание»

Кружок для детей, занимающихся литературным и поэтическим творчеством, возник во Дворце пионеров с момента его открытия в 1937 году. Однако пора наибольшей активности и известности кружка пришлась на период позднего социализма, на 1960–1970-е годы, когда в нем особенно поощрялись открытые дискуссии по вопросам культуры, литературы и общества. Бывшие воспитанники кружка сравнивают свободолюбивую атмосферу, царившую в кружке в те годы, с «литературным салоном», а занятия — со спонтанными «импровизациями», в которых практически любые темы были открыты для обсуждения и любая позиция подвергалась сомнению234. Один из выпускников кружка вспоминает:

Главным клубным действом были литературные субботы… Самыми интересными из наших «Литературных суббот» были диспуты. Одни готовились заранее, другие больше походили на импровизации. Спорили обо всем, резко, свободно. Собрали учителей и устроили разговор о преподавании литературы в школе. Говорили о культе личности и высоких идеалах, о стихах, о научной фантастике. Споры вели на равных и педагоги, и сами ребята. В диспутах никогда не делалось различий — кто говорит, и авторитет наших учителей строился не на том, что только они знают истину. В этом каждый из нас сомневался, уверенный, что истина принадлежит только ему, и никому другому235.

Советскую систему как таковую никто не критиковал — не только потому, что этого не следовало делать по идеологическим причинам, но и потому, что это казалось неинтересным. Однако критические высказывания и споры о некоторых периодах советской истории — например, о сталинском терроре или культе личности — были, по воспоминаниям членов кружка, в норме. Историческая удаленность сталинского периода, а также распространившаяся в более ранний период «оттепели» идея о том, что сталинизм был отклонением от идей коммунизма, а не их воплощением, делали разговоры на такие темы возможными и интересными. Также было возможно дискутировать на тему эстетических канонов советской литературы, при условии, что аргументы не будут антисоветскими, но будут серьезными и искренними, без насмешки и неприязни. Как вспоминает другой участник кружка:

Сюда ходили люди, писавшие замечательные стихи. Когда я их слушала, казалось, что происходит что-то имеющее смысл. Элементы советской эстетики там тоже присутствовали, но в максимально смягченном варианте. Ценно также, что и те, кто выходил за рамки просвещенного советского либерализма[121], не отторгались остальными. В клубе ценили талант, стремились к интеллектуальной честности и, все ж таки, относились к литературе как к служению. Там была нормальная творческая атмосфера, а это помогает жить, когда такой атмосферы нет236.

Еще одна участница кружка вспоминает, что благодаря кружковскому преподавателю поэзии, Нине Алексеевне Князевой, она познакомилась с произведениями Солженицына, которые на тот момент, в середине 1970-х годов, были в Советском Союзе запрещены237. Другая участница рассказывает о поездках по старым городам России, которые организовывали преподаватели кружка. В этих вполне «официальных» поездках ученики узнавали множество фактов советской истории и литературы, о которых обычная школьная программа не упоминала:

Та же атмосфера творческого содружества и свободы сохранялась во всех клубных поездках. В разные годы дворцовцы ездили в Яблоневку, Кузьмолово, Пушкинские Горы, летом путешествовали по средней полосе России. В походах мы знакомились не только (и не столько) с достопримечательностями того или иного места, сколько с носителями той, уходящей культуры, следы которой еще можно было обнаружить в разных затерянных уголках. В Тарусе[122]мы встречались с дочерью Марины Цветаевой Ариадной Эфрон, бывали в доме Константина Паустовского, кто-то из нас беседовал с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Вместе с Полиной Беспрозванной мы ходили к Василию Витальевичу Шульгину, который, выйдя из лагеря, поселился вместе с женой во Владимире. Он расспрашивал нас о нашей жизни и очень удивлялся, что его знают и помнят дети из Дворца пионеров. Во время поездки по «Золотому кольцу» мы бывали во многих храмах, на День святого Сергия Радонежского ездили в Загорск — в Троице-Сергиеву лавру. Не помню, обсуждались ли в клубе вопросы, связанные с религией. Пропаганды атеизма не было — это точно. Отношение к вере прививалось уважительно-молчаливое238.

Благодаря особому вниманию, которое уделялось в кружке критическому анализу культуры, откровенности дискуссий, высказыванию мнений, отличающихся от общепринятых, а также доступу к знаниям, недоступным большинству, кружок постепенно преобразовался в сплоченную общность, основанную не только на дружбе и общих интересах, но и на разделяемом всеми участниками ощущении своего отличия от «обычных» советских людей. Именно это было главным объединяющим началом. По словам еще одного участника, кружок «не был завязан на литературе, сюда ходили разные люди, не только пишущие, а всякие, кто принимал здешнюю иерархию ценностей». Культура отношений здесь представляла собой некий «искусственный микроклимат», в котором ребята «дышали чистым воздухом», тогда как «снаружи шла другая жизнь, в которой невозможно было существовать по клубным законам»239.

И хотя общение в кружке не было основано на откровенной оппозиции идеям и задачам, провозглашенным в советском авторитетном дискурсе, смысл этого общения, очевидно, отличался от буквального смысла авторитетных высказываний. Кружок был неотъемлемой, хотя и исключительной частью советской ценностной системы, в которой с особой яркостью отразилась парадоксальность этих ценностей. Официальное название кружка, «Дерзание», оказалось вполне оправданным во всех смыслах.

Археологический кружок

Среди знакомых Инны и просто людей этого круга были и те, кто посещал в школьные годы другой знаменитый кружок Дворца пионеров — археологический. Археологический кружок открылся в 1972 году. К концу 1980-х несколько сотен школьников прошло в нем обучение в качестве археологов-любителей. Воспитанники кружка представляли собой разные социальные слои советского общества — многие были из интеллигентных семей, но было немало ребят и из семей рабочих240. Большинство из них привело в кружок детское романтическое увлечение приключениями и путешествиями. Однако благодаря руководителю кружка историку Алексею Владимировичу Виноградову занятия по археологии здесь всегда сопровождались беседами о литературе, поэзии, истории, религии. Участники кружка ездили в археологические экспедиции по разным областям Советского Союза — от Ленинградской области до Тувы, Сибири и Кавказа. Сидя вокруг костра, ребята читали стихи Мандельштама, Ахматовой, Гумилева, которые почти не публиковались в Советском Союзе по идеологическим соображениям, пели песни Галича и Высоцкого. Как и в случае литературного кружка «Дерзание», участие в археологическом кружке способствовало образованию сплоченной социальной среды, объединенной дружбой, общими интересами и особыми ценностями — независимостью суждений, терпимостью ко мнениям других, неодобрительному отношению к политизированным точкам зрения любого толка и ощущению своей отличности от «обычных» советских граждан. Как отмечает один из бывших участников кружка, в нем существовало «представление о том, что есть мы, а есть… советский обыватель и важно было, чтобы свой человек, он… осознавал тоже это отличие, он осознанно был не массой, а как бы получалось, что вне… Был другим. Да, осознанно другим»241. В отличие от тех, кто занимал откровенно антисоветскую позицию или же, напротив, был сторонником советской системы, члены кружка ощущали себя людьми другими, несоветскими. Политические и идеологические темы воспринимались ими как неинтересные, по крайней мере до наступления перестройки[123].

Многие из бывших членов кружка продолжали ходить в археологические экспедиции в течение долгих лет и после окончания школы и Дворца пионеров. Инна была одной из них. По ее словам, целью этих поездок была не столько археология, сколько развитие самостоятельности мышления: «В этих экспедициях было особенно важно… чтобы каждый двигался в своем собственном направлении и никто не стоял у него на пути и не мешал ему думать и ощущать по-своему. Это было крайне важно… Это было как медитация»242, Метафора медитации хорошо передает принцип существования в подобных пространствах своих, основанных на тесном дружеском общении и нескончаемых дискуссиях на интересные для всех темы. Практика медитации также указывает на особое отношение с окружающим миром — хотя человек продолжал существовать в той же системе, что и все, он старался как можно меньше вникать в смысл ее высказываний, существуя в отношении вненаходимости к ней, одновременно внутри и за ее пределами.

Повторимся, что подобный образ жизни и вид социальности стал возможен благодаря парадоксальной культурной политике Советского государства — благодаря вниманию, которое государство уделяло образовательной системе, а также благодаря постоянно повторяющимся в государственной риторике тезисам о важности высокой культуры, коллективизма и нематериальных ценностей. Члены кружка, даже в большей степени, чем «нормальный» советский субъект, считали постыдным стремление к денежной выгоде, а деньги называли «презренным металлом»243. Такое отношение к деньгам, довольно распространенное в то время, усиливалось среди участников кружка общением с преподавателями, принадлежащими к поколению шестидесятников или старой интеллигенции. Проявлялось оно и в том презрении, с которым участники подобных сообществ относились, например, к фарцовщикам. Этика, лежащая в основе подобных нематериальных отношений, взглядов и оценок, возникла не в пику официально заявленным ценностям социалистического государства, а, напротив, благодаря существованию этих ценностей, благодаря их постоянной циркуляции в высказываниях государства. Кроме того, она была возможна благодаря экономической системе, в которой государство поддерживало всевозможные внешкольные организации, включая подобные кружки, и брало на себя обеспечение базового минимума жизненных нужд, о которых можно было почти не заботиться. По словам одного из членов кружка:

Честно говоря, на зарабатывание каких-то больших денег никто ориентирован не был. По тем временам это было и не нужно. Любой зарплаты, более или менее стабильной, хватало на то, чтобы с голоду не умереть, ну я не знаю, быть худо-бедно одетой244.

Будучи неотъемлемой частью советской системы, эти кружки и другие среды подобного типа смещали смыслы советского существования. В них часть советской молодежи училась существовать в состоянии «вненаходимости» по отношению к системе. И велось это обучение благодаря самому государству.

Физики-теоретики

Важно еще раз подчеркнуть, что существование по принципу вненаходимости не ограничивалось только тем, что сегодня принято не слишком точно называть советской «неофициальной культурой». Напротив, этот принцип существования распространялся в тот период на все контексты советской жизни, независимо от их «официальности», «неофициальности», гибридности и так далее.

Состояние вненаходимости по отношению к авторитетному дискурсу возникло также и в тех группах и сообществах, которые, без сомнения, были частью государственной системы, были институционально оформлены и пользовались государственным финансированием и привилегиями, — например, инженеров, научных сотрудников, ученых. Характерным примером такой социальной среды были физики-теоретики, работавшие в научных институтах, получавшие неплохие зарплаты и имевшие значительный престиж в обществе. Теоретической физикой можно было заниматься в условиях относительной независимости от идеологических ограничений государства и даже относительной свободы от контроля над тематикой (в отличие от прикладной науки). Исследователи Ниири и Брейденбах (Nyiri и Breidenbach), изучавшие сообщества физиков-теоретиков в эпоху позднего социализма, отмечают: «Пользуясь доводом о том, что успехи физической науки зачастую основаны на неожиданных открытиях, [советским] ученым-физикам, как правило, удавалось убедить руководство позволить им проводить те исследования, какие им хочется»245. Борис Альтшулер, являвшийся научным сотрудником Ленинградского института ядерной физики (ЛИЯФ) с 1978 по 1989 год, так сравнивает условия, в которых работали физики-теоретики этого института, с условиями работы ученых в университетах США, где он работает с начала постсоветского периода:

У нас [в ЛИЯФе] не было особых обязанностей. Нам не надо было преподавать, и мы, в принципе, могли свободно выбирать предмет исследования. Здесь в США трудно себе представить такую свободу.

Здесь приходится тратить уйму времени на составление заявок на гранты, которые ты можешь получить, а можешь и не получить. А в Ленинграде, если тебе хотелось, скажем, переключиться с физики твердого тела на физику частиц, проблем не было. Единственное, что требовалось, — это перейти в другую группу246.

Подобно предыдущим примерам, среда физиков-теоретиков создавалась благодаря тесному интеллектуальному и культурному общению, обмену научными идеями, дружбе, а также совместным интересам, не всегда связанным с физикой, — всему тому, что было организовано по принципу совместного поиска «глубоких истин» (в отличие от «ясных истин»), к которым проблемы теоретической физики, безусловно, относились. Научные исследования, отмечают ученые, предполагали:

напряженную мыслительную работу… и постоянный диалог с коллегами… Проблемы, поднимавшиеся на семинарах, совместно обсуждались со всех возможных точек зрения. Таким образом, идеи, касавшиеся наиболее «горячих» тем, стремительно распространялись среди всех; идеи каждого в отдельности строились на базе идей многих247.

В самоописаниях этой среды, подобно предыдущим примерам, подчеркивается не просто ее уникальность и отличие от «обычных» советских сообществ, но и важность внутренних принципов терпимости и неполитизированности. Научные дискуссии в ней «строились в духе равноправия и общего дела, в соответствии с которыми каждому позволялось высказывать свою критику»248. В этом смысле коллективные исследования, общая интеллектуальная увлеченность, схожие культурные интересы и даже проводимые совместно летние каникулы — все это было, как и в предыдущих примерах, звеньями одной неразрывной цепи. От научного общения и занятий физикой невозможно было отделить практику совместных походов и экспедиции, пения под гитару, чтения стихов, изучения археологии, сочинения музыки и так далее:

Летние и зимние школы по теоретической физике превращались в настоящие «оргии» чистейших занятий физикой. Мероприятия Ленинградского физико-технического института (позднее переименованного в ЛИЯФ) проводились на загородных дачах, принадлежащих Академии наук. Юрий Докшитцер, которого отец обрек на строжайшее музыкальное образование в детстве, играл на гитаре песни Окуджавы, Высоцкого и Галича. А Алексей Кайдалов из ИТЭФа[124]пел. Образ жизни физиков-теоретиков включал в себя совместные занятия альпинизмом и походы на байдарках, чтение самиздатовских копий стихов Мандельштама и прозы Солженицына, а также романов Агаты Кристи и Ирвинга Стоуна, купленных во время зарубежных поездок. На квартирах физиков проходили актерские чтения и бардовские концерты Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого, представителей альтернативной культуры, зарождавшейся на фоне тоталитарного единообразия культуры тех лет249.

Приведенный комментарий хорошо иллюстрирует важность в этой социальной среде творческих, коллективных и относительно независимых профессиональных и культурных интересов и видов деятельности. Однако то как Ниири и Брейденбах интерпретируют эти интересы и виды деятельности в конце вышеприведенной цитаты — говоря о них как об «альтернативной культуре, зарождавшейся на фоне тоталитарного единообразия», — выдает идеологизированный подход этих исследований, основанный на знакомой бинарной модели социализма, в которой последний сведен к противостоянию репрессивного государства и героических групп сопротивления. В этой интерпретации игнорируется тот факт, что само существование творческих, динамичных и относительно независимых социальных сред ученых-теоретиков (и культурных производителей в других областях знания) являлось неотъемлемой, хотя и парадоксальной частью культурного проекта Советского государства, а не его антиподом[125]. Условия, сделавшие возможным существование и процветание относительно привилегированных интеллектуальных сред, типа среды физиков-теоретиков, были теми же условиями, которые позволили им культивировать состояние вненаходимости. Как и в предыдущих примерах, многие из этих условий были обеспечены самим государством: начиная от престижа, которым наделялись ученые в советском обществе, господдержки академических институтов, в которых ученые были освобождены от преподавательских обязанностей, относительной финансовой и политической независимости и относительной свободы выбора исследовательских направлений и заканчивая государственным дискурсом о важности фундаментальных наук, научных и культурных знаний вообще, всестороннего развития личности, знания литературы и музыки и тому подобное. Без всех этих противоречивых задач и действий Советского государства успешное существование подобных сред было бы невозможно. Среда физиков-теоретиков не просто формировалась в результате их общего участия в различных видах деятельности, являющихся частью единого и нескончаемого процесса общения, — главным, что объединяло ее в общее социальное пространство, было положение вненаходимости по отношению к авторитетному дискурсу (воспроизводство его авторитетных форм с изменением их смысла). Эта среда формировалась одновременно и благодаря авторитетному дискурсу, и как реакция на этот дискурс, то есть она представляла собой одну из публик авторитетного дискурса. Выше мы назвали подобные публики публиками вненаходимости или публиками своих.

«Сайгон»[126]

Приведенные выше примеры показывают, как принцип вненаходимости функционировал в контекстах, которые были частью государственных институтов. Однако данный принцип действовал и в контекстах, которые были гораздо менее связаны с такими институтами. Примером тому могут служить всевозможные «тусовки» — жаргонный термин, возникший в период позднего социализма для обозначения социальных сред, которые не были оформлены в государственные институциональные и профессиональные формы, но были организованы по принципу относительной общности интересов и более-менее постоянного общения их членов. Подобных социальных сред возникло особенно много в период позднего социализма, и частично они тоже формировались как публики авторитетного длискурса.

В начале 1960-х годов, в период хрущевской «оттепели» во многих больших городах СССР зародилось социальное явление, которое, будучи незначительным в количественном смысле, имело колоссальное культурное значение. Говоря об этом явлении применительно к Ленинграду, поэт Виктор Кривулин назвал его «великой кофейной революцией»[127]. Революция эта заключалась в возникновении нескольких скромных кафетериев в центре города, которые не просто продавали крепкий кофе и выпечку, но предоставляли новый пространственно-временной контекст для общения небольших групп (в основном молодежи, но не только ее). Общение в таких местах в некоторой степени напоминало общение в кружках, клубах и профессиональных коллективах, описанных выше, — как и эти последние, такие сообщества могли пользоваться определенными государственными ресурсами (помещением кафе, его оборудованием и другими видами финансового субсидирования подобных заведений, что делало, например, цену на кофе и выпечку довольно низкой), однако в отличие от клубов и кружков, описанных выше, эти сообщества не имели государственного институционального статуса и связанной с ним обязательной регистрации членов, что также способствовало большей непредсказуемости обсуждаемых тем и более открытому и меняющемуся характеру участия.

Хотя на официальном языке большинство этих заведений называлось просто «кафе», многие из них быстро обзавелись жаргонными наименованиями. Чаще всего они образовывались из «западных» географических топонимов — в Ленинграде к ним относились кафе с такими названиями: «Лондон», «Ливерпуль», «Тель-Авив», «Рим», «Ольстер», «Европа» и другие. К концу 1960-х годов одно из них, получившее имя «Сайгон»[128], стало основным местом подобного общения. Кафе открылось 18 сентября 1964 года (многие из его бывших завсегдатаев до сих пор отмечают эту дату) в центре Ленинграда на углу Невского и Владимирского проспектов. Жаргонное название этого и других кафе отсылало к иному дискурсу, существующему в отношениях вненаходимости[129]к авторитетному дискурсу, подобно дискурсу экспериментальной поэзии, древних языков или теоретической физики. Означаемое «Сайгон» было крайне удобно благодаря его легкой узнаваемости, созданной постоянным критическим освещением в советской прессе «империалистической войны» США во Вьетнаме. Однако смысл этого означающего в новом контексте изменился: негативные политические коннотации[130]отошли на второй план, а на первый вышли ассоциации с экзотическим, восточным и одновременно коллониальным западным городом, в котором развлекаются американские солдаты. Возможно, также, что смесь отрицательного ореола, созданного советской прессой, с декадентской экзотикой придало имени «Сайгон» тон завуалированной ироничной издевки над авторитетным дискурсом, сделав это имя еще более привлекательным для молодых посетителей кафе. Однако в открытую никто из посетителей этого смысла не обсуждал, ведь политические вопросы воспринимались в этих средах как «неинтересные».

Литературный кружок «Дерзание» - student2.ru

Рис. 12. Ленинградское кафе «Сайгон», 1979 г. Рисунок художника Михаила Петренко, завсегдатая кафе в 1970-х гг., ныне живущего в Сан-Франциско. Сам Петренко изображен на рисунке справа, с усами и в берете

«Сайгон» довольно быстро приобрел завсегдатаев, которые начали заходить в него, чтобы поболтать со знакомыми и незнакомыми и выпить крепкого кофе, а иногда и портвейна, принесенного с собой тайком250. Отличие завсегдатаев кафе от случайных посетителей с улицы состояло в том, что для первых «Сайгон» был не просто местом, где можно выпить кофе с пирожком, но, по выражению одного из них, «местом для самоидентификации, понимания того, кто ты и какое место занимаешь среди сверстников, и источником информации, книг, идей, территорией, где завязывались контакты с противоположным полом, и убежищем от опостылевших родительских нотаций, и защитой от мерзкой ленинградской непогоды»251.

Внутри этой особой и достаточно открытой среды «Сайгона» появилось множество групп, некоторые из которых между собой почти не смешивались. В разные периоды эти группы были разными. Виктор Топоров так описывает обстановку, царившую в «Сайгоне» конца 1960-х — начале 1970-х: «У нас была компания поэтов, с нами была связана компания художников, рядом была компания наркоманов, рядом компания спекулянтов обувью, фарцовщиков»252. В начале 1970-х годов, вспоминает другой завсегдатай «Сайгона», одной из наиболее значимых в кафе «была компания поэтов, познакомившихся в литературном клубе “Дерзание” при Дворце пионеров. Это были Евгений Вензель, Виктор Топоров и ставший позже театральным режиссером Николай Беляк»253. Их привлекала возможность общаться с публикой, которая, с одной стороны, напоминала членов кружков Дворца, но с другой — была гораздо более разношерстной, расслабленной и непредсказуемой. Топоров вспоминает:

Я до сих пор не люблю ходить в гости и у себя принимать гостей именно из-за предсказуемости всего происходящего. В «Сайгоне» была открытая ситуация. Приходя туда, я не знал — то ли вечер будет безумно скучным, то ли захватывающе веселым, кого встретишь, закончишь вечер в милиции или в баре «Европы». Я твердо знал, что, придя туда, в два часа ты нужного тебе человека непременно встретишь, потому что он тоже зайдет. Там были свободные люди, которые выпивали, беседовали. Одни писали стихи, другие — картины, мастерских практически ни у кого не было254.

Свободное и неограниченное во времени общение, а также определенная открытость и переменчивость сред, в которых это общение велось, выражались в сленге, который возник среди завсегдатаев кафе. Например, можно было встретиться и «в Сайгоне» (в физическом месте), и «на Сайгоне» (среди знакомых завсегдатаев)255. По словам Топорова, людей из его компании (так же как и людей из круга Инны, которых мы встречали ранее) чисто «политические» вопросы не интересовали и они молчаливо держались в стороне от диссидентов:

…[хотя в Сайгоне также] крутились диссиденты, у них была своя компания. Мы здоровались за руку, всякое такое, но это было неинтересно, у нас был свой круг. Достал кто-нибудь западное издание Гумилева или Мандельштама — пришел в «Сайгон» тут же и пропил его. Кому-нибудь продал, у кого есть 30–40 рублей. А реальными диссидентскими делами в нашем кругу не занимались256.

С другой стороны, само присутствие в «Сайгоне» близких к диссидентам людей, хотя они и не представляли значительной группы, а также деятельность других групп, ведших нескончаемые беседы, обменивающихся тамиздатовскими и самиздатовскими книгами, делали кафе идеальным местом для оперативников КГБ, старающихся следить за общей атмосферой в подобных средах советской молодежи. Отчасти именно из-за удобства оперативного наблюдения, считает Виктор Кривулин, кафе не закрывали и не давали милиции тревожить его слишком часто, что позволило многочисленным социальным средам «Сайгона» существовать и развиваться. Однако время от времени Кривулина и его приятелей вызывали «в органы» на беседы. Однажды в конце 1960-х годов в человеке, пьющем кофе за соседним столиком, Кривулин признал оперативника КГБ, которого встречал ранее. Завсегдатаи, безусловно, осознавали, что в кафе в любой момент может находиться законспирированный оперативник КГБ. Однако, замечает Кривулин, большинство постоянных посетителей кафе не особенно беспокоилось по поводу присутствия КГБ именно потому, что «политическими» разговорами и действиями они не занимались: «Страха не было… Была даже какая-то романтика — опасности, приключения»257. Подобные взаимоотношения с государством в лице органов безопасности и милиции вновь демонстрируют, что во многом государство способствовало возникновению и развитию подобных сред, но до конца контролировать их было не в состоянии. По этой же причине большинство их представителей не слишком беспокоилось по поводу тайного государственного наблюдения.

В конце 1970-х годов Инна, с которой мы встречались выше, тоже стала частой посетительницей «Сайгона». Знакомые из ее круга, вспоминает она,

…сидели в «Сайгоне» на подоконниках, пили кофе, разговаривали о разных вещах… Там всегда можно было найти с кем поговорить. Если ты приходил днем в «Сайгон», ты обязательно находил кого-то для общения. Общение было основным занятием… Кроме того, мы там читали всякие книги, которых нельзя было нигде купить. Читали много русской поэзии начала XX века. Читали французскую поэзию. Читали старославянские тексты… Читали научные книги, например, старые книги по классической физике. Читали Беккета и Ионеско258.

Хотя этот круг чтения может показаться беспорядочным — от Беккета до старославянских текстов и классических трудов по физике, — в действительности все эти тексты имели одну общую черту: их пространственные, временные и тематические параметры ставили их в отношение вненаходимости к авторитетному дискурсу Советского государства. Не будучи антисоветскими, эти тексты — своими образами, идеями, темами, алфавитами (старославянским или иностранными), местом и временем издания и так далее — выпадали из пространства буквального смысла авторитетного дискурса.

К тому времени (конец 1970-х — начало 1980-х годов) многие художественные и поэтические книги, которые эти люди читали, не публиковались в Советском Союзе десятилетиями, одни из советских авторов этих книг были репрессированы, другие находились у государства в немилости или эмигрировали. Тем не менее, в полном соответствии с парадоксом советской культурной политики, большинство этих книг так и не было полностью запрещено, а к некоторым из них даже существовал официальный, хотя и ограниченный доступ. Например, студенты университета имели доступ к некоторым ранним советским или досоветским изданиям посредством научных библиотек. Инна работала в библиотеке Ленинградского университета, и это давало ей такую возможность: «Мы могли прийти в читальный зал библиотеки и читать там книги, которые больше нигде достать было нельзя. Там мы читали ранние издания Гумилева, книги которого давно не переиздавались, и в магазинах их купить было невозможно»259. Несмотря на постоянный обмен подобной литературой, Инна и ее круг тоже не особенно беспокоились по поводу КГБ. Она рассказывает:

У нас всегда сумки были набиты книгами. То есть мы немного рисковали, конечно. Но в то же время мы прекрасно понимали, что никто нами особенно не интересуется. А что было в нас интересного? Самое страшное, что у нас могло быть, — это перепечатка песни Галича или стихотворения Бродского. И мы, естественно, ими обменивались. Но арестовывать нас за это? Кому это было нужно? То, что мы делали, было несерьезно. А вот подписывать письма диссидентов или заниматься другой подобной деятельностью — нет, в это мы никогда не верили260.

Историк культуры Лев Лурье, сам когда-то бывший представителем литературной среды «Сайгона», вспоминает, что в этих компаниях также довольно широко циркулировали книги Андрея Платонова, Михаила Булгакова, Марселя Пруста, Джеймса Джойса и Артура Миллера261. По этой причине, замечает Лурье, в те годы в «Сайгоне» можно было получить литературное и философское образование лучше, чем на факультетах филологии и истории Ленинградского университета. Как стало очевидно много позже, «Сайгон» действительно сыграл важную роль в подготовке тех, кто в постсоветские 1990-е стали основателями, редакторами, переводчиками и потребителями продукции новых независимых издательств262.

С первого взгляда феномен социальных сред, сформировавшихся вокруг таких мест, как кафе «Сайгон», мог бы показаться классическим примером того, что Юрген Хабермас назвал «публичной сферой». Публичная сфера, согласно определению Хабермаса, возникла в эпоху раннего капитализма, в процессе общения на политические и социальные темы, происходившего в свободных публичных местах, например кафетериях и салонах263. То, что «Сайгон» являлся кафетерием, может напомнить это определение Хабермаса, и в некоторых исследованиях эта аналогия проводилась264. Однако у этой аналогии имеется очевидная проблема. Понятие «публичной сферы» подразумевает бинарную модель политической системы, поскольку дискуссии в таком определении публичной сферы ведутся на «политические и социальные темы» — то есть, в случае позднего социализма, являются критическими обсуждениями буквального смысла авторитетного дискурса системы. Однако в этом описании дискурса подобных социальных сред скрывается важный факт того, что они осознанно дистанцировались от буквального смысла как политических высказываний государства, так и контрвысказываний тех, кто противоставлял себя государству. Общение в большинстве подобных сред не касалось обсуждения того, что в рамках авторитетного дискурсивного режима системы являлось «политическими и социальными темами». Напротив, оно чаще всего строилось на избегании подобных тем, как «неинтересных». По этой причине понятие публичной сферы при описании подобных сред скорее затуманивает реальную картину, чем делает ее более прозрачной. Подобно другим социальным средам 1960–1970-х годов, в «Сайгоне» формировалась не некая единая «публичная сфера», а многочисленные «публики вненаходимости»[131].

Как мы видели выше, отношения этих публик с авторитетным дискурсом и ритуалами советской системы строились не на принципах заинтересованного, критического или некритического обсуждения буквальных смыслов авторитетного дискурса, а на принципе вненаходимости — одновременном существовании внутри дискурсивных и ритуальных форм системы и за пределами ее буквальных смыслов.

Как уже говорилось, условия такого существования были во многом обеспечены ресурсами самой системы — от субсидируемого ею базового уровня существования, в котором забота о материальной стороне могла быть отодвинута на задний план, до поддерживаемых ею нравственных ценностей, в основе которых лежал, например, не либерализм, а социализм — где ценностями считались не замкнутость частной жизни, не «прайваси» частного пространства и частной собственности, а, напротив, процесс непрерывного, нерегламентированного, коллективного общения, часто непредсказуемого в плане времени, участников и тем; сфокусированность не на направленном вовнутрь «я», а на «я», строящемся в пространстве своих, в процессе общения с другими и более-менее презрительного отношения к деньгам. Отношения вненаходимости позволяли членам этих публик игнорировать буквальный смысл авторитетных высказываний и ритуалов системы, но в то же время быть вовлеченными во многие культурные ценности, практики и интересы, которые система поддерживала и делала возможными.

Неудивительно, что для представителей этих публик участие в контрдискурсе, организованном как критика советской политической системы, было занятием неактуальным и, по их выражению, «неинтересным». Не случайно также и то, что важную роль в этих публиках играл дискурс беззаботности или веселости. Резюмируя атмосферу «Сайгона» Кривулин замечает: «Мы весело жили»265. Эта фраза напоминает приведенные выше слова Инны об атмосфере в кругу ее знакомых — «мы жили легко» и мы «вели очень веселую жизнь». Повторимся, что эти высказывания говорят не о бездумности существования, а об активном включении субъекта в создание иной (существенной, интересной) реальности. Эта «веселая жизнь», являющаяся эквивалентом понятия «нормальная жизнь», распространенного в тот период (см. его анализ в главе 3), была наполнена непредсказуемыми, открытыми, творческими формами существования, появлению которых способствовало Советское государство, во многом этого не осознавая.

Музыкальная «тусовка»

В среде ленинградских рок-музыкантов и любителей рок-музыки, которая к началу 1980-х годов была довольно большой, разговоры «на политические темы» тоже считались «неинтересными»[132], апериодическая критика государством этой среды и ее интересов чаще всего не ассоциировалась со слишком серьезной опасностью. Как обнаружил социолог Томас Кушман, в этой среде в конце 1970-х — начале 1980-х годов

приобретение музыкальных записей, обмен ими и их проигрывание происходило без какой-либо мысли о том, что такая деятельность может быть расценена как политически неблагонадежная. Хотя [государство] временами пыталось ограничить рок-музыку, рок-музыканты [и любители рок-музыки] либо не обращали на эту деятельность государства особого внимания, либо воспринимали ее просто как неудобство… Поражает не только отсутствие [в этой среде] разговоров о политике как таковой, но и почти полное отсутствие среди рок-музыкантов боязни как государства в широком смысле, так и того, что государство может действительно вмешаться в их жизнь266.

&nbs

Наши рекомендации