Атеисты и защитники религии в период революционного правительства.
Наиболее выдающимися из атеистов-практиков были Ребер, Клоотс, Шометт. Присмотримся поближе к ним и к их деяниям.
Жак-Ранэ Гебер (собственно Эбер — Hébert; 1757—1794) принадлежал к тем деклассированным элементам буржуазной интеллигенции, из которых рекрутировались большею частью сторонники крайнего якобинства, подвизавшиеся на административном поприще и в журналистике. Их неустойчивое социальное положение предрасполагало их к авантюризму в политике и в жизни и к крайним формам анархического индивидуализма в теории. Таким именно и был Гебер, человек без твердых правил и без ясных взглядов, больше плывший по течению революции, чем пытавшийся направлять ее к осознанной цели.
Его жизнь до революции — жизнь проходимца. Первоначальное образование он получил в иезуитском коллеже, потом где-то в провинции он изучал медицину. Любовные похождения отвлекли его от систематических занятий и понудили отправиться в Париж на поиски счастья. Однако, здесь ему не повезло. Начав жизнью литературной богемы, он опустился до службы лакеем. Его враги утверждали, что эту службу он был вынужден оставить, так как был уличен в воровстве. Позже он служит билетером в театре «Варьетэ», но и с этой должности его увольняют за неблаговидные поступки; говорили, за сокрытие выручки от проданных билетов. С началом революции он снова берет в руки перо и пишет на политические темы. Его произведения этого времени отнюдь не отличаются достоинствами. Они расплывчаты, бледны, умеренны. Но в них обращает на себя внимание подделка под народный разговорный жаргон, кажется, до того не встречавшийся в литературе.
С 1790 года в Париже начала выходить умеренно-конституционная газетка под названием «Самые простые письма отца Дюшена», «Добрый отец Дюшен» — это символическое обозначение парижского простолюдина, вроде английского «Джон Буля» или немецкого «Михеля». Успех газетки отца Дюшена побудил одного издателя предложить Геберу взять на себя редактирование новой газеты под тем же названием. Гебер согласился, и с этого момента (начало 1791 года) начинается его известность.
Ни издатель «Отца Дюшена», ни сам Гебер первоначально не ставили перед собой никаких политических задач. Газета издавалась для прибыли, а не для агитации. Поэтому она с самого начала приспособляется к изменчивым вкусам и настроениям тех читателей, для которых предназначалась.
По мере развития событий и параллельного революционизирования народных масс, газета становится все бойчей и задорней. Самый заглавный лист ее испытывает характерное преобразование. В первых номерах на нем изображался мирный и добродушный печник «отец Дюшен» с трубкой во рту и пачкой табаку в руке, а потом эти мирные аттрибуты исчезают, и перед нами кровожадный санкюлот с пистолетами за поясом и топором в руке, угрожающий священнику. В уголке написано: memento mori — помни о смерти. Статьи пишутся грубым стилем и неправильным языком и пестрят ужасающим количеством ругательств, бессмысленных проклятий, бестолковых жаргонных восклицаний. Политическая мысль в них почти отсутствует или представляет собой убогие заимствования из либеральной печати. В первый период своей журналистской деятельности Гебер выше литературного лакейства не поднимается; он только перекочевывает за своим читателем справа налево. Да и позже его мысль становится не столько более зрелой, сколько более самостоятельной и крайней: он пытался играть роль государственного человека и делает «Отца Дюшена» органом тех деятелей Парижской Коммуны, во главе которых становится и которые получают название гебертистов.
Добившись с помощью газеты влияния и денег, Гебер ведет широкую, разгульную жизнь. Бывший лакей обзаводится сам лакеями и экипажами, а в своей внешности подражает тем аристократам и богачам, против которых направлен топор «Отца Дюшена». Как только выясняется, что в борьбе Робеспьера против атеистов большинство патриотов не на стороне последних, Гебер бесстыдно отрекается от атеизма и нагло заявляет, что он «всегда проповедывал евангельскую мораль», что эта нравственная книга (евангелие) кажется ему превосходной и что нужно следовать ее поучениям, чтобы быть совершенным якобинцем. Будучи окончательно побежден и приговорен к гильотине, он не имеет мужества взглянуть в лицо смерти: его силой тащат на эшафот. Он — не герой и не мученик атеизма. Но он — распространитель его в массах и в то же время он — эхо атеистических настроений, пышно расцветших в этот бурный период революции. Только с этой точки зрения он и заслуживает внимания.
Как член коммунального совета и заместитель парижского прокурора, Гебер ведет линию на истребление религии. Закрытие церквей, аресты священиков, отмена религиозных похорон, запрещение ношения священнической одежды, уничтожение предметов католического культа и т. д., и т. п. — все это совершалось по его наущению и при его участии.
Как журналист, он вульгаризирует теории Гельвеция о себялюбии и воспитании, кладя их в основу своего практического анархизма. В своей проповеди атеизма он особенно смакует теорию происхождения религии из обмана жрецов и невежества народных масс. Вот образцы его антирелигиозных выступлений {Подробную характеристику Гебера и его газеты читатель найдет в книге Г. Кунова «Борьба классов и партий в Великой Французской Революции 1789—1794», 2-е издание под редакцией И. Степанова. Книгоиздательство «Коммунист», М. 1919. Оттуда же заимствованы выдержки из статей Гебера. См. также Луи Блан «История французской революции», СПБ, 1908, т. IX, стр. 384 и сл.}:
«Великое несчастье человечества в невежестве. Оно — причина почти всех низостей и всех преступлений, совершающихся на земле. Оно, чорт возьми, породило все то дурное, от чего мы теперь страдаем. Деспотизм — дело невежества, и фанатизм — его высочайшее творение. Ибо, дьявол побери, если бы у людей было больше здравого смысла, тогда они не дали бы провести себя всеми этими глупыми сказками мошенников и попов, тогда они не позволяли бы тем проходимцам, которые титулуют себя князьями, королями и императорами, связать себя и снабдить намордниками.
Первым жрецом был пролаза, несколько похитрее, чем остальные дикари, среди которых он жил. Он заметил, когда погода собирается перемениться, его кошка чешется или его осел прядет ушами. Гордясь этим открытием, он использовал его для того, чтобы обманывать и надувать других, рассказывая им, что «предвечный отец» или даже дьявол шепнул ему на ухо, что скоро пойдет дождь или наступит хорошая погода. И, как известно, всегда лиха беда лишь начать. Раз отыскав дураков, обманщик стал изобретать другие глупости, чтобы водить за нос простаков…».
Христос, по мнению Гебера, был якобинцем и санкюлотом, но, конечно, не был богом. Он, как Вольтер, отделяет учение христа от учения о христе. Христос был основателем первого революционного клуба, который состоял всего из двенадцати членов — сплошь бедные санкюлоты! «Однако, в их число протискался один фальшивый персонаж по имени Иуда, что на еврейском языке означает то же самое, как у нас Петион. Вместе с этими двенадцатью якобинцами Иисус учил подчиняться законам и проповедывал равенство, свободу, любовь к ближнему и братство. Уже он вел постоянную войну с жрецами и финансистами, уничтожая религию иудеев, — своего рода культ крови, — учил людей попирать богатства ногами, чтить старых, прощать оскорбления и так далее. Скоро вокруг него объединились все санкюлоты. Чем больше цари и императоры преследовали его учеников, тем больше росло их число. К несчастью, среди пшеницы замешались проклятые плевелы. За одним Иудой, который продал его, скоро последовали другие в том же роде. За распятием одного, едва он успевал умереть, быстро следовали новые распятья. Род Иудин сделался папами, кардиналами, епископами, аббатами, монахами и дьяконами. Эти богом проклятые мошенники обогащаются во имя того Самого божественного законодателя, который возлюбил бедность. Они грабят глупцов, рассказывая им о чистилище и аде и продавая дорогою ценой отпущения».
Такими сказками Гебер боролся с католицизмом. Впрочем, христос-якобинец, как две капли воды, похож на христа-социалиста, с помощью которого русские революционеры былых времен вели свою агитацию против богатых и попов. Легенда о христе-революционере и социалисте, вредная и цепкая легенда, и сейчас еще, пожалуй, не окончательно подорвана {Между прочим, в Брюссельском народном доме среди портретов предшественников и основоположников социализма еще накануне мировой войны красовалось изображение христа. «Социалист», заведывающий этим домом, объясняя посетителям присутствие христа среди изображений вождей пролетариата, говорил: «Он тоже наш. Он ведь проповедывал социализм, только капиталисты исказили его учение».}.
Совсем другой социальный тип представляет собой основатель культа Разума и прокурор Парижской Коммуны Пьер-Гаспар Шометт (1763—1794). Это — простолюдин с элементарным образованием, до революции — рулевой на одном из судов, плававших по Луаре. Он фанатически предан революции. Он — подлинный вождь парижских народных масс, трибун с громовым голосом и ясной, детской чистой душой. Правда, проявления его чувств грубы и некультурны: он не надевал на свои рабочие руки перчаток, когда делал черное дело революции. Он уничтожал врагов республики, потому что видел в этом священный долг патриота. И так же, творя новую жизнь, он с неведением ребенка уничтожал драгоценные памятники искусства, видя в них лишь материальные звенья той цепи лжи и суеверий, которою религия опутала народ. Можно ли ставить ему в вину как одно, так и другое? Над его невежеством издеваются профессора. Фр. Маутнер, например, указывает, как велика была «ученость» Шометта: этот простак, подражая моде, заменил свое скромное христианское имя именем греческого мудреца Анаксагора, потому что, — говорил он, — этот богоборец был мученик, повешенный за свой атеизм. Действительно, ляпнул не по-ученому. Но разве недостаток познаний в истории древней философии не искупался в нем той пламенной ненавистью к христианству, которая побудила его заменить имя, данное ему при крещении, звучным именем безбожника? К этому «обвинению» Маутнер прибавляет, что Шометт был пьянила. Может быть, правда, а может быть, и нет. Он в святые не метил. Но уже во всяком случае, неправда, что он грабил церковные ценности. Бедняком он был, бедняком поднялся на эшафот, а юный сын его после этого физическим трудом снискивает себе пропитание.
Шометт — выразитель пролетарских течений в революции, поскольку вообще можно говорить о тогдашнем пролетариате, как активной величине. Но, во всяком случае, он — представитель тех мелкобуржуазных низов, которые по своим настроениям сливались с тогдашним пролетариатом. Он еще не коммунист, каким был в то время Бабеф, но идеи социального равенства близки и дороги ему. Эти идеи, может быть, питает в нем его друг Сильвен Марешаль, будущий автор «Манифеста Равных» и сподвижник Бабефа (см. ниже). Впрочем, он совсем не теоретик, и его приверженость к мелкой собствености, равномерно распределенной между всеми гражданами, не есть принципиальная защита права собствености. От анти-капитализма до социализма всего один шаг, и возможно, что Шометт этот шаг сделал бы в 1796 году, если бы он не погиб под ножом гильотины в 1794 году.
Шометт в коммунальном совете был вдохновителем того социального строительства, которое отличает это учреждение. Программа возглавляемой им группы — в нее входили Паш, парижский мэр, Моморо, Любен — резюмируется в следующих требованиях: свобода от обложения низших ступеней дохода, прогрессивный подоходно-поимущественный налог на богатых, снабжение населения хорошим дешевым хлебом, «хлебом равенства», устройство больниц, учреждений для слепых, госпиталей, приютов и школ, организация общественных работ для безработных, самоуправление Парижской Коммуны, избирательное право независимо от уплачиваемого налога. Кроме того, Шометт и другие члены этой группы отстаивали раздел части национальных имуществ и передачу их в аренду неимущим и требовали решительной борьбы со спекуляцией продовольствием и с «узурпацией рынков» монополистами и торговыми кликами.
«Революцию сделал бедный в несравненно большей мере, чем богатый, — говорил Шометт в одной из своих речей. — Но в то время, как все вокруг него изменилось, он находится в прежнем положении. Он ничего не приобрел через революцию, кроме права жаловаться на свою нищету… Революция, давшая свободу богатому, принесла ему выгоды. Правда, она и бедным дала свободу и равенство. Но, чтобы жить свободно, надо иметь вообще возможность существовать. А если нет разумного соответствия между той ценой, которую рабочий получает за свой труд, и ценами необходимых продовольственных продуктов, он не может существовать». Правда, из этих трезвых мыслей делался утопический вывод: поставьте рабочего в такое положение, чтобы у него была надежда самому стать мелким собственником. Но этот вывод без труда мог быть изменен. Глубокое же понимание социальной природы революции, просвечивающее в этих словах, оставалось незыблемым фундаментом, способным выдержать и более солидную постройку.
Из этого понимания революции исходил Шометт в своей практической деятельности. Он поглощен новыми планами, проектами реформ. Общее благо — его единственная цель. Он поражает своим трудолюбием. Но на современный взгляд он страдает чрезмерной сантиментальностью и пафосом, похожим на актерство. В этом уж виноваты те вожди революции, которые ввели в моду и сантиментальность и пафос и которым Шометт добросовестно подражал, виноват и общий тон тогдашней литературы, далекой от простоты и естественности. Устраняя же из облика Шометта эти наносные черты, мы видим в нем редкого организатора просвещения и социальной помощи {Он сам разрабатывал проекты устройства больниц, приютов, убежищ, помощи бедным, ему в значительной мере Париж обязан учреждением консерватории, открытием публичных библиотек в будничные дни; он намечал реформу школьного дела и добился отмены телесного наказания в воспитательных заведениях.}, проповедника «республиканских добродетелей» {Он вел крайне энергичную борьбу с проституцией, закрывал публичные дома, кабаки, игорные притоны. Отрицая церковный брак, защищая незарегистрированный брак, заключенный «перед лицом солнца», он требовал в то же время правильной семейной жизни.} и, наконец, борца за атеизм.
Шометт еще меньше, чем Гебер, теоретизирует. Его заслуга — в проведении в жизнь атеистических учений, в практической борьбе с религией. Яркий пример этой стороны его деятельности представляет вышеприведенная резолюция Коммуны о закрытии церквей, об ответственности духовных лиц за смуты, происходящие на религиозной почве, и т. д. Его роль, как организатора празднества в честь Разума 10 ноября 1793 года, неоднократно описывалась. В своей речи, связанной с этим празднеством, он говорил: «Фанатизм с позором уступил свое место разуму, справедливости, истине, его косые глаза не могли вынести блеска света. Народ Парижа, собравшийся здесь (в Соборе Парижской Богоматери), впервые присутствует при том, как готические своды, столь долго отражавшие глас заблуждения, звучат кличем истины. Нет больше попов! Нет больше других божеств, кроме тех, которые являет нам природа. Из храма разума мы отправляемся в храм закона, чтобы еще раз отпраздновать торжество свободы. И мы обращаемся к Конвенту с требованием, чтобы бывший кафедральный собор Парижа был отныне посвящен разуму и свободе».
Видя поражение своей политики воинствующего атеизма, Шометт, подобно Геберу, отступает. Однако, это вынужденное отступление не носит характера отречения от своих взглядов. На заседании Парижской Коммуны 28 ноября 1793 г. он выступает с предложением отменить известное уже нам постановление совета Коммуны о закрытии церквей и пр. Это постановление он считает «бесполезным в той части, где оно предписывает меры, уже принятые самими гражданами», т.-е. в части, гласящей именно о закрытии церквей. Он, кроме того, считает это постановление опасным, потому, что «оно может вызвать фанатизм, озлобить недоверчивых (?) граждан». Он, наконец, вспоминает и о том, что Декларация Прав гарантирует свободу слова, а статья 122 Конституции провоглашает свободу культов. Внимательное наблюдение убедило его в том, что «воля народа не за атеизм». Но известная доля лицемерия слышится в его утверждении, что он высказывается так не по политическим соображениям. Нельзя сомневаться в том, что этот отход с позиций воинствующего атеизма продиктован именно тактическими соображениями.
Шометт поднялся на эшафот в результате поражения диктатуры Коммуны, как один из вождей ее. Его антирелигиозная политика была лишь частью той политической и социальной линии, которую он и его единомышленники проводили. Однако, революционный трибунал особенно подчеркивал обвинение в том, что Шометт хотел «истребить всякую мысль о божестве и построить французское правительство (то-есть, государственый строй) на атеизме». Частным пунктом обвинения, между прочим, было и то, что, заперев в ночь под Рождество церкви, Шометт помешал служению полуночной мессы в 1792 г.
Анахарсис Клоотс (1755—1794), одна из живописнейших фигур революции, также был бого- и тираноборцем и горячим приверженцем культа Разума. Собственно, звали его Жан-Батист Клоотс, и, кроме того, он обладал титулом барона Валь-де-Грас. Но от имени христианского он отрекся, как безбожник, заменив его греческим именем Анахарсиса, а от титула барона — как республиканец, заменив его громким званием «оратора человеческого рода». Еще он отрекся от прусского подданства, удостоившись почетного французского гражданства вместе с другими «чужеземными философами, защищавшими с мужеством дело свободы и послужившими на благо человечества». Происходил же он от родителей голландской национальности. Воспитание он получил, во всяком случае, французское и имел полное основание говорить о себе: «У меня французское сердце, а душа санкюлота». Эти слова были им сказаны, когда он произносил перед Законодательным собранием присягу «быть верным универсальной нации, равенству, свободе и верховной власти человеческого рода». Анахарсис Клоотс — человек громких слов и театральных поступков.
В ранней молодости он вращался в философских кругах и писал антирелигиозные сочинения, которые особой славы ему не создали, но вызвали правительственное преследование. Он вынужден скитаться в разных странах. «Я мог спастись от тиранов, духовных и светских, — говорил он в одной из своих речей, — лишь непрерывными путешествиями. Я был в Риме, когда меня хотели засадить в тюрьму в Париже, и укрывался в Лондоне, когда меня хотели сжечь в Лиссабоне. Только перебрасываясь, подобно ткацкому челноку, из одного конца Европы в другой, я спасался от полицейских альгвазилов, от всех господ и всех лакеев».
Но он очень богат — его ежегодный доход равен ста тысячам франков — и лишений материального порядка он не испытывает. В революции он остается тем же барином и продолжает жить в довольстве и роскоши. Его театральные выступления создают шум и доставляют ему известность. Особенно нашумело его появление перед Национальным собранием 19 июня 1790 года во главе делегации из разноплеменных иноземцев, в том числе арабов и негров. Он требовал допущения этой «депутации человеческого рода» к участию в торжестве 14 июля. Другое выступление его, 9 сентября 1792 года, было от имени типографщиков. Он требовал почестей Пантеона для изобретателя книгопечатания Гутенберга. В речи, произнесенной им по этому поводу, развивается та же идея всемирной республики, блестящим выразителем которой в литературе был Вольней.
«Хотите ли вы одним взмахом истребить всех тиранов? — говорил Клоотс. — Провозгласите торжественно, что верховная власть — это общий и солидарный патриотизм всех людей, входящих в состав единой нации. Такое широкое понимание тем более естественно, что ни одна из статей нашей Декларации Прав не применяется исключительно к Франции. Вечные принципы не измеряются меркой преходящих имен, мимолетных местных интересов, человекоубийственного соперничества. Французы, англичане, немцы и все составные элементы верховного повелителя (то-есть народы, образующие человеческий род) утратят свои готические этикетки, свою варварскую обособленность, свою относительную, спорную, воинствующую и разорительную независимость. Они утратят, говорю я, воспоминание о всех политических бедствиях, слившись во всемирное братство, в неизмеримо громадное государство Филадельфии (то-есть братской любви)… Первый из соседних народов, слившийся с нами, подаст сигнал ко всемирной федерации… Мы обретем в единой нации наилучшее из правительств с наименьшими издержками… Универсальную республику французов ожидает более быстрый и счастливый успех, чем универсальную церковь христиан. Католичество вечного катехизиса (основанного на природе) одержит победу над католичеством, основанным на священстве… Вселенная, разбитая на тысячу равноправных департаментов, забудет о своих прежних названиях и национальных соперничествах, чтобы вечно сохранять братский мир под эгидой единого закона…».
Идея вселенского государства, универсальной республики многим тогда казалась осуществимой, и Анахарсис Клоотс, как проповедник этой возвышенной мечты, встречал большое сочувствие. При выборах в Конвент он получил депутатские полномочия сразу от двух департаментов.
Но эта идея сочеталась у него с довольно глубоко продуманным теоретическим анархизмом. Современные анархисты с полным правом могут чтить в нем своего предшественника. «Он пришел к требованию уничтожения всякого правительства. Все функции государственного управления должны перейти к автономным свободным общинам; для выполнения задач, выходящих за пределы отдельных коммун, они могут составить братское объединение» {Генрих Кунов «Борьба классов и партий», стр. 474—475.}.
Это социальное устремление Клоотса неразрывно связывается с пылким богоборчеством. Говоря о своем участии в революции, он, между прочим, так рисует свою роль в ней и одушевляющие его идеалы:
«… В Париже было место оратора человеческого рода. Я не уезжал отсюда с 1789 г. С этого момента я удвоил свое рвение против мнимых владык неба и земли. Я стал во всеуслышание проповедывать, что нет бога, кроме природы, нет владыки, кроме рода человеческого, народа-божества. Народ сам довлеет себе, он будет вечно жить. Природа не преклоняет колен сама перед собой. Судите о величии свободного рода человеческого по французскому народу, который есть часть его. Судите о непогрешимости целого по разумности части, которая одна уже заставляет трепетать порабощенный мир. Комитету надзора за всемирною республикою будет меньше дела, чем теперь комитету самой малой из парижских секций. Общее доверие заменит всеобщую подозрительность. В моей республике будет мало присутственных мест, мало налогов, палача не будет вовсе. Разум объединит всех людей посредством одной группы представителей, без иной связи, кроме письменных сношений… Единственное препятствие к осуществлению этой мечты — религия. Настало время уничтожить ее».
В Конвенте Клоотс примкнул сначала к жирондистам, увлеченный повидимому, идеей федеративной республики. Но скоро он перекочевывает к монтаньярам и даже председательствует одно время в Якобинском клубе. Во время суда над Людовиком XVI он требует казни тирана «во имя человеческого рода». Этот вечный припев его о человеческом роде крайне раздражал Робеспьера, и одним из мотивов исключения Клоотса из Якобинского клуба было именно то, что он говорит всегда не от имени французского народа, а от лица всего человечества.
Неоднократно Клоотс выступает с антихристианским и атеистическими речами и предложениями. Между прочим, он предложил поставить памятник священнику-атеисту Жану Мелье, «первому священнику, имевшему мужество и честность отречься от религиозных заблуждений». Он принимает горячее участие в распространении культа разума и может считаться одним из его основателей. Любопытно, что у него понятие «универсального разума» совпадало с понятием «человеческого рода».
Вот еще ряд собственных высказываний Клоотса в интересующей нас области {Луи Блан «История французской революции», т. IX, стр. 390—392.}:
«Все, что есть в природе, вечно и неистребимо, как она сама. Великое все совершенно, несмотря на видимые или относительные недостатки его видоизменений. Мы никогда не умрем; будем вечно перемещаться в бесконечном воспроизведении существ, которых природа пригревает на своем лоне и питает бесчисленным множеством своих сосцов. Эта доктрина немного веселее доктрины отца сатаны, и дамы приспособятся к ней, как и мы. Нам нужно только слово cosmos (вселенная), чтобы стеречь в порошок аристократию… — Другого вечного, кроме мира, нет. Прибавляя непостижимого theos (бога) к непостижимому cosmos (миру), вы удваиваете затруднение, не разрешая его. Они говорят: «Всякое произведение указывает на существование работника». Да, но я отрицаю, что вселенная — произведение, и утверждаю, что она — существо вечное. Но вселенная чудесна! О, ваш создатель еще чудеснее! Меньшее чудо нельзя объяснить большим… — Точка опоры, которую тщетно искал Архимед, чтобы сдвинуть землю, и которую духовенство, по словам Юма, нашло в небе, вы, братья мои, найдете во Франции, чтобы опрокинуть троны».
Из этих положений отнюдь нельзя сделать того заключения, которое делает Луи Блан, а именно, что Клоотс «признавал бога лишь в совокупности всех существ» и что, следовательно, он был не атеистом, а пантеистом. Атеизм никогда не бывал голым отрицанием или полным отсутствием «веры». Весь вопрос лишь в том, в чем заключается его утверждение, и куда направлена одушевляющая его вера. В атеизме Клоотса утверждается природа в противопоставлении богу, а вера его обращена не к небу, а к земле и совершенно свободна от всякого мистицизма. Поэзии, правда, в нем сколько угодно, но в периоды социальных кризисов и поэзия неизбежно теряет свои мистические-корни и сливается с земной человеческой практикой, одевая ее в приманчивые наряды. Кажущийся мистицизм Клоотса был, в сущности, лишь поэтической оболочкой его социального энтузиазма.
Клоотс в тюрьме и вплоть до эшафота не изменяет своему воинстующему атеизму. Он «старался искоренить из своих товарищей последние остатки деизма и до конца проповедывал им учение о природе и разуме с пламенным усердием и непостижимым презрением к смерти». Он улыбался и шутил на пути к месту казни, а когда подошла его очередь подставить свою шею под нож гильотины, он пожелал быть казненным последним, чтобы, наблюдая, как валятся головы его товарищей, установить еще несколько принципов для подтверждения своего атеизма.
Клоотс был арестован еще в декабре 1793 года, но гильотинирован в один день с Гебером — 24 марта 1794 года. Основным преступлением его была признана пропаганда универсальной республики. Но больше всего ненависть Робеспьера и его сподвижников питалась атеизмом Клоотса, публично заявлявшего, что религия есть величайшее препятствие для осуществления его идеалов.
Диктатура революционной мелкой буржуазии в Париже была моментом наивысшего подъема революции. Разгром Коммуны и гибель ее вождей знаменуют начало торжества подлинно буржуазных групп, победу тех течений, которые полагали, что революция с учреждением республики осуществила все свои задачи. В то же самое время и антирелигиозное движение неизбежно должно было пойти на убыль, так как атеизация Франции явно не соответствовала ни интересам промышленной и средней буржуазии, ни настроениям крестьянства и огромной массы мелкой буржуазии. Короткий расцвет атеистического культа разума был реакцией против измены духовенства делу революции гораздо в большей степени, чем результатом пропаганды относительно небольшой группы крайних революционеров — сознательных и воинствующих атеистов.
Присматриваясь ближе к тем политическим группировкам, которые вели борьбу против крайних, мы видим, что отрицательное отношение к атеизму в этот период сопутствует защите экономических и политических интересов состоятельных слоев. Самый непримиримый враг атеизма — Робеспьер — соединяется с дантонистами, чтобы раздавить «анархистов». Дантонисты же после победы над жирондистами направляют главные свои усилия против Парижской Коммуны именно потому, что Коммуна стремилась перенести центр власти к низам народа, тогда как дантонисты хотели, чтобы полнота власти принадлежала образованным и обеспеченным слоям. «С дантонистскими воззрениями на свободу, — говорит Кунов, — совсем не мирились возрастающий перевес радикальных мелкобуржуазных элементов в парижском городском управлении, их атеистическая пропаганда и — еще более — их налоговая политика, все сильнее обременявшая состоятельных».
Сам Дантон не был особенно ревностным сторонником религии. Высказывались даже предположения, что в своих личных взглядах он склонялся к атеизму {В своих речах Дантон употреблял выражения: «божество вселенной», «верховное существо», но это могло быть только «способом выражаться» или же, как предполагает Олар, речь в этих случаях идет о «расширенном» представлении Дидро о боге. В Революционном трибунале, говоря о своей смерти, он сказал: «Моим жилищем скоро будет ничто».}. Но со свойственным ему оппортунизмом он был сторонником сохранения религии для народа, был, поэтому, противником отделения церкви от государства и до конца защищал Гражданское положение о духовенстве, полагая, что оно достаточно обезвреживает священиков, но в то же время оставляет неприкосновенным их положительное значение в государственной жизни.
В разгар атеистического движения он выступает в Конвенте (26 ноября 1793 г.) решительным сторонником Робеспьера. «Я требую, — говорил он, чтобы не происходило больше антирелигиозных маскарадов в стенах Конвента. Пусть лица, желающие сложить на алтарь отечества останки церквей, не делают из этого забавы, ни триумфа… Есть границы всему, даже поздравительным манифестациям. Я требую, чтобы был положен предел». В той же речи, высказывая мысль о желательности единой государственной религии для всех французов, он предлагает, — может быть, по подсказке Робеспьера, — учредить культ верховного существа. «У народа будут празднества, — говорит он, — во время которых он будет возносить фимиам верховному существу природы. Ибо мы не для того хотим уничтожить суеверие, чтобы установить господство атеизма». И неблагодарный Робеспьер, посылая Дантона на эшафот, обличал его, как атеиста!
Камилл Демулен, по существу, занимает ту же позицию, когда выступает совместно с Дантоном и Робеспьером против крайних. В своем «Старом Кордельере», журнале, созданном специально для борьбы с диктатурой Парижской Коммуны, он не стесняется в средствах, чтобы подорвать авторитет Гебера и Шометта. Он утверждает, что эксцессы «крайних» оплачиваются английским золотом. Он называет их «патриотическими контр-революционерами», стремящимися своими крайностями в угоду подкупившим их подорвать дело свободы. Вознося до небес Робеспьера, он, между прочим, говорит: «К стыду для попов он выступил на защиту того бога, которого они трусливо покинули». И тут же обрушивается на парижского епископа Гобеля, сложившего с себя сан, хотя и не отрекшегося от христианской религии. Этим Демулен подчеркивает, что отречение от священнического звания является в глазах его и его сторонников политическим преступлением. В последнем номере «Старого Кордельера» Демулен бесстыдно рекомендует религию, как средство для управления народом {Некоторые факты заставляют думать, что Демулен, вообще равнодушный к религии, был чужд сознательного лицемерия, когда защищал религию, как одно из средств политического воздействия. По поводу атеистического похода и в частности праздника разума он высказал следующие мысли, производящие полное впечатление искренности: «Больному духу человеческому нужна постель, порождающая сладкие сны. Эта постель — суеверие. Глядя на учреждаемые празднества и процессии, мне сдается, что больного только перекладывают на другую постель, да вынимают у него из-под головы подушку — надежду на другую жизнь».}.
Как Дантон, так и Демулен выступали против атеизма не из принципиальной и исходящей из глубокого убеждения враждебности к нему, а отчасти из соображений практической политики, отчасти же, подчиняясь настроениям тех слоев общества, которые за ними стояли. О Робеспьере этого сказать нельзя. Религия — составная часть его мировоззрения. Убежденная защита религии красной нитью проходит от начала до конца его политической карьеры. Можно думать, что мысль стать основателем новой положительной религии владеет им издавна, что она зародилась в нем еще с юности под влиянием чтения Ж.-Ж. Руссо. Как и для женевского гражданина, для него бог, провидение, бессмертие души — не холодные философские измышления, а жгучая внутренняя потребность, продукт созданного воспитанием мистического выверта ума. Склад его характера — подозрительного, нетерпимого, властолюбивого, при всей его революционной искренности, делает его страшным, беспощадным, не стесняющимся в средствах врагом, почти инквизитором в деле борьбы с атеизмом и вполне фанатиком в деле распространения его собственной религии, так называемого культа верховного существа. Его искренность можно подвергнуть сомнению во многих случаях, но он безусловно искренен, когда подозревает своих политических врагов-атеистов в самых черных преступлениях против революции. Атеизм, по его убеждению, не может не порождать самых гнусных пороков. Поэтому так огульны его обвинения в атеизме всех тех, с кем он борется за политическое влияние или кого он сразил уже в беспощадной партийной борьбе. Логика революции во многих случаях стояла на его стороне. Он был великим революционером. Но его борьба с атеизмом за утверждение религиозного начала отнюдь не была «борьба просвещения против атеизма», как это утверждает Фр. Маутнер. Здесь наши симпатии на стороне побежденных не только потому, что они были атеисты, но потому, что их атеизм органически был слит со стремлением преодолеть тот буржуазный республиканизм, в котором при активном участии Робеспьера увязла французская революция.
Еще в период борьбы Робеспьера с жирондистами, один из них, — может быть, Кондорсэ, — дал ему следующую ядовитую, но в основном не лишенную меткости и предвидения, характеристику: «У него все отличительные черты не главы религии, но главы секты; он создал себе репутацию из ригоризма, претендующего на святость; он становится на пьедестал; он говорит о боге и провидении; он называет себя другом бедных и слабых; он создает себе свиту из женщин и людей со слабою головою, он с важностью принимает от них обожание и почести; он прячется перед опасностью и появляется вновь, когда опасность уже миновала. Робеспьер — это жрец и всегда останется только им». Робеспьер, действительно, дает поводы для подобных суждений. Он не боится казаться смешным или, может быть, в своем увлечении не замечает, что далеко переходит границы смешного. Известна его ссора с жирондистом Гюадэ.
26 марта 1792 года в проекте одного адреса, предложенном им Якобинскому клубу, он говорит, что провидение «бодрствует над нами гораздо больше, чем наша собственная мудрость». С точки зрения людей, воспитавшихся на идеях просветителей, подобные мысли были чудовищны. И Гюадэ дал Робеспьеру достойную отповедь. «В этом адресе, — раздраженно сказал он, — часто повторяется слово «провидение». Мне кажется даже, что там сказано, что провидение спасает нас помимо нашей воли. Я признаюсь, что не вижу в этих словах никакого смысла, и никогда не подумал бы, чтобы человек, с таким мужеством стремившийся в течение трех лет извлечь народ из рабства деспотизма, мог содействовать тому, чтобы снова ввергнуть его затем в рабство суеверия». Робеспьер поднял перчатку со всем красноречием человека, оскорбленного в своих религиозных чувствах, и потребовал, чтобы собрание заявило, что политика якобинцев основана на идеях бога, пров<