Борьба с католицизмом при революционном правительстве. (1792—1795).
Народное восстание 10 августа 1792 года положило конец конституционной монархии и цензовому избирательному праву, т.-е. положило конец господству верхних слоев буржуазии. Под непреодолимым давлением народных низов Законодательное собрание сдвигается влево и сменивший его Конвент уже является — по крайней мере, формально — представительством всего французского народа. Провозглашается республика (22 сентября 1792 г.), и революция вступает в новую фазу своего развития.
Две партии, ведущие в Конвенте борьбу между собою — жирондисты и монтаньяры, несмотря на редкую противоположность интересов тех слоев буржуазии, которые они представляют, не проявляют значительного принципиального расхождения в своем отношении к религии и к церкви. Как среди жирондистов, бывших партией средней деловой буржуазии, так и среди монтаньяров — партии преимущественно мелкой буржуазии, замечаются индивидуальные отклонения в сторону атеизма и решительной борьбы с религией, но эти отклонения ни в чем не отражаются на общей линии поведения Конвента, которая направляется главным образом практическими соображениями реальной политики.
«Собрание философов, занятое приготовлением счастья всему миру», как называли жирондисты Конвент, сравнительно мало и лишь урывками занималось вопросами принципиального характера. Война с внешними врагами, контрреволюционное восстание в Вандее, ожесточенная партийная распря и многое еще поглощали все внимание законодателей. Однако, время от времени они вспоминали о своей обязанности установить основы нового государственного устройства, так как монархически-либеральная конституция 89-го года была отвергнута самой жизнью и нуждалась в замене. Декларация прав, в частности, явно была устаревшей.
И вот во время прений о декларации прав монтаньяры вносят предложение, чтобы попрежнему свободный французский народ поручил себя покровительству верховного существа, даже больше того, чтобы Конвент «признал формально» его существование. Это предложение было отвергнуто жирондистами, образовывавшими в то время большинство Конвента. Но жирондисты аргументировали при этом совсем не так, как на их месте аргументировал бы пламенный атеист Жак Нэжон. Они исходили даже не из соображений необходимости последовательного проведения идеи светского государства. Нет, они, повидимому, просто хотели этим доставить неприятность Робеспьеру, всегда носившемуся и с верховным существом, и с провидением. Вся их мотивировка сводилась к наивному утверждению, что «существование бога вовсе не зависит от того, будет ли оно провозглашено людьми». Робеспьер, правда, огульно обвинял жирондистов в атеизме: атеизм, с его точки зрения, был тягчайшим политическим преступлением. Но это обвинение не было заслужено жирондистами. Верньо, которому принадлежат слова о независимости существования бога от человеческих декретов, не раз в своих речах ссылается на «провидение». Бриссо и Лувэ в своих мемуарах беспрестанно говорят о «боге», «праведном боге», «провидении» и т. п.
Только один из членов Конвента математик Жакоб Дюпон имел достаточно мужества, чтобы с трибуны провозгласить себя атеистом в пику Робеспьеру, хотя по политическим взглядам он был ближе к Робеспьеру, чем к жирондистам. «Народ и разум — вот два божества человека, — говорил он, — вот мои божества. Забавно видеть, как проповедуется религия, в которой учат, что лучше повиноваться богу, чем людям. И я удивляюсь, как это находятся добрые люди, которые хоть капельку верят в вечные награды и наказания»… Он не спорит, но просто смеется, когда слышит из уст Дантона, что народ нуждается в священниках, чтобы испустить последний вздох.
Жирондисты аплодировали Дюпону, а монтаньяры возмущались его неприкрытым атеизмом. Как те, так и другие в этом случае, как и во множестве других, поступали так в угоду узким партийным интересам, потому что религиозные вопросы в данной обстановке казались им не основными и не принципиальными, а вопросами частной политики и политики дня.
Это чисто практическое отношение к вопросам религиозной политики еще более ясно сказывается в прениях по статье декларации, устанавливавшей свободу вероисповедания. В принципе все члены Конвента были, конечно, сторонниками свободы вероисповедания. Но, тем не менее, они вычеркивают свободу культа из декларации. И это отступление от принципов лицемерно мотивируется тем, что «законодательство не должно иметь влияния на отношения человека к божеству». Свобода вероисповедания, мол, подразумевается сама собою так же, как свобода ходить, есть или пить.
Однако, в высказываниях отдельных ораторов слышатся и другие мотивы. Один из членов Конвента (имя его неизвестно) заявил между прочим: «Если понимать под культом внешний культ, то я утверждаю, что ваша декларация не может санкционировать его свободу, ибо настанет, быть может, время, когда не будет другого внешнего культа, кроме культа свободы и общественной нравственности». Это — слова воинствующего атеиста, который, скрепя сердце, подчиняется политической необходимости скрывать свое истинное отношение к религии. Верньо тоже не видит необходимости в провозглашении свободы культов из соображений вражды к религии. В Декларации Учредительного собрания, говорил он, провозгласить эту свободу было необходимо, чтобы прекратить чудовищную нетерпимость и разрушить предрассудки, на которые нельзя было нападать открыто. «Но в настоящую минуту мы в другом положении: умы освободились от своих постыдных пут, наши оковы разбиты, и я не думаю, чтобы в декларации социальных прав мы могли санкционировать принципы, безусловно чуждые социальному строю». Другими словами, если сейчас мы вынуждены мириться с открытым распространением вредных для общества и государства предрассудков, то не будем закрывать себе возможности в благоприятный момент покончить с этим злом.
Но большинство собрания вычеркнуло статью о свободе культов не из этих соображений, а потому что духовенство тогда злоупотребляло свободой и разжигало, пользуясь ею, контрреволюционные движения. На этот мотив довольно прозрачно указывал в своей речи Дантон. «Если суеверие, — говорил он, — еще играет некоторую роль в движениях, волнующих республику, то это потому, что политика наших врагов всегда пользовалась им. Но заметьте, что повсюду, где народ не находится под влиянием злонамеренной агитации, он признает, что всякий желающий стать между ним и божеством — обманщик. Повсюду раздаются требования о ссылке фанатичных и мятежных священников… Устраните самый вопрос о священниках, и этим вы прославите себя в глазах ваших сограждан и потомства». Вычеркивая статью о свободе культов, Дантон, таким образом, имеет в виду развязать руки карательным органам республики: никто уже не будет иметь основания ссылаться на определенную статью декларации, если революционное правосудие обнаружит, что в том или ином проявлении религиозного усердия кроется преступление. Жирондист Саль эту мысль еще более подчеркивает, предложив непосредственно за этим редактировать декрет, «которым всякий гражданин, каково бы ни было его вероисповедание, обязывался бы подчиняться законам государства».
Свобода совести, как видим, подразумевалась сама собой только в тех случаях, когда она не противоречила интересам республики. Теория и принцип здесь приносились в жертву революционной практике. Иначе и быть не могло. Но в таком случае и Конвент уже оказывался не «собранием философов», а органом революционной борьбы, каким он и должен был быть.
Эти прения происходили 19 апреля 1793 года. Но уже 18 июня при обсуждении конституции вопрос о свободе культа снова был поставлен в порядок дня. И снова против нее выступали как жирондисты, так и монтаньяры, при чем практические соображения явно преобладали над принципиальными. Принципиальным противником свободы культа выступил Левассер. «Не упоминайте совсем о культе в конституции, — сказал он, — французский народ не признает никакого культа, кроме культа свободы и равенства». Робеспьер говорил о соображениях практических: «Я боюсь, чтобы заговорщики не извлекли из конституционной статьи, санкционирующей свободу культа, средства уничтожить общественную свободу; я опасаюсь, чтобы люди, которые пожелают составить анти-революционные сообщества, не замаскировывали их религиозными формами». Эти соображения показались большинству Конвента настолько убедительными, что при первом чтении проекта конституции упоминание о свободе культа было выброшено. Тем не менее оно было принято всего несколько дней спустя при втором чтении. Отчего такая непоследовательность? А. Олар, по книге которого здесь излагаются перипетии данного вопроса, отвечает: «Автором этой поправки был Комитет Общественного Спасения; под давлением Дантона он склонялся теперь к умеренности по отношению к вандейцам, которых убеждали их священники, что республика хотела уничтожить христианство». Следовательно, тот же самый Дантон, который в апреле требовал «устранения самого вопроса», чтобы иметь развязными руки в борьбе с контр-революционным духовенством, и те же самые якобинцы, вождь которых Робеспьер всего за несколько дней перед тем говорил об опасности провозглашения свободы культов, теперь резко меняют фронт, чтобы, ссылаясь на конституцию, убедить тех же самых вандейцев, против которых ранее они требовали уничтожения свободы культа, что республика отнюдь не враждует с христианством, с католицизмом. И действительно, эмиссары Конвента объявили от его имени вандейцам, что республика «основана на нравственности и евангелии».
История вопроса о свободе совести показывает с достаточной ясностью, что и Конвент, подобно двум первым национальным собраниями, готов был итти на компромисс с религией, хотя по существу он гораздо враждебнее к ней.
Те же самые колебания, ту же «тактичность» мы наблюдаем и в отношении Конвента к давно уже поставленному вопросу об отделении церкви от государства. Ранее мы видели, как постепенно развивалась эта идея и как все с большей решительностью выдвигалась она не только писателями, но и практическими деятелями революции. И казалось бы, действительно, неудача Гражданского положения о духовенстве, тот разрыв между духовенством в массе и революцией, который к моменту открытия Конвента был явным и бесповоротным фактом, должны были подготовить радикальные элементы к признанию необходимости немедленно положить конец этому незаконному сожительству. Однако, Конвент все еще торгуется и колеблется.
Застрельщиком идеи отделения церкви от государства выступает в Конвенте Жозеф Камбон — пламенный республиканец, философ и экономист. 13 ноября 1792 года он заявил, что финансовая комиссия, докладчиком которой он был, подготовляет проект финансовой реформы, основанной на отказе от расходов по культу, достигавших громадной суммы в 100 миллионов ливров. Отказ от расходов по культу предполагал сам собою отмену Гражданского положения о духовенстве. Эта мера, по словам Камбона, приносила ту выгоду революции, что она позволила бы, во-вторых, отменить налог на движимости и налог на патенты, исчислявшиеся — первый в 60 миллионов ливров, а второй — в 18 миллионов и ложившиеся преимущественно на городское население, и, во-вторых, на 40 миллионов ливров уменьшить поземельный налог, исчислявшийся в 240 миллионов.
Но одно только сообщение о подготовке такой меры, несмотря на ее экономическую выгоду, вызвало сильнейшее возмущение. Не только Конвент не поддержал Камбона, но ни одна из политических газет, ни один из клубов не стали на его сторону. Робеспьер объявил этот проект посягательством на народную нравственность. Находившийся всецело под его влиянием тогда клуб якобинцев, полагал, что народ еще недостаточно просвещен для этой меры и что она может вызвать недовольство не только среди духовенства, но и среди широких масс населения, все еще приверженных к католической религии. Один из выступивших там по этому поводу ораторов (Базир) говорил: «… Народ все еще привязан к религии. Принять проект Комитета — это значит возродить фанатизм. Как вы убедите старуху, что, уничтожив расходы на культ, вы не уничтожили католической религии?.. Декрет плох и плохим останется до тех пор, пока не перемрут все старые женщины». Другой оратор, тоже соглашаясь в принципе с тем, что «каждая секта должна сама оплачивать своих священнослужителей», выставлял следующее практическое предложение: «Будем обращаться со священниками, как с дикими зверями, которые хотят растерзать нас: чтобы успокоить их ярость, бросим им кусок хлеба»… Но как этот оратор, так и прочие его единомышленники упорно обходили молчанием подчеркнутый Камбоном факт, что «кусок хлеба», который революция бросила в пасть «диких зверей», был так велик, что государственное казначейство не знало, откуда взять нужную сумму.
Слухи о проекте Камбона в самом деле дали новую пищу… для контрреволюционной агитации духовенства и в одном из департаментов послужили даже поводом для народных волнений. Тогда Дантон потребовал, чтобы народ был успокоен, и Конвент принял обращение к населению, в котором заявлял, что он никогда не имел намерения лишить граждан тех священников, которых дало им Гражданское положение о духовенстве. И затем Конвент не только возобновляет это заявление, но еще постановляет специально, что «жалование священникам составляет часть государственного долга» (27 июня 1793 года).
И тем не менее, повторяем, разрыв между церковью и революцией в то время был уже совершившимся фактом, и только слепые могли этого не видеть. Конституционное духовенство, священники, принесшие присягу и выбранные на основе Гражданского положения, мирились еще с ограниченной монархией и цензовым избирательным правом. Они находили для себя известную выгоду в господстве либеральной буржуазии, не за страх, а за совесть поддерживавшей религию. Но они не могли примириться с демократической республикой, при которой фактическая власть все более стремительно передвигались к низам народа, к мелкой буржуазии, и при которой управление государством попадало в руки если не антирелигиозно, то антикатолически настроенных «анархистов». Это духовенство начинает своей агитацией питать монархические настроения, оно начинает восстанавливать население против республики.
Мэр города Парижа, жирондист Петион в своем докладе Конвенту (январь 1793 г.) прямо указывает на эту опасность. «Священники ведут против нас глухую борьбу, — говорил он. — Они смущают и запугивают одних, вводят в заблуждение других. Они внушают одним предательскую вражду, а в других — возбуждают безумную ненависть, святую ненависть, как уверяют они. Граждане законодатели, приходится говорить правду; многие из тех, которые заявили себя на первых порах самыми горячими патриотами, искали только доходных мест. Мы будем чистосердечны и правдивы до конца, так как интересы Республики не допускают умолчания: мы не колеблясь, должны заявить, что не так боимся неприсягнувших священников, как происков этих прелатов, приносящих публично, всенародно присягу, которую они отвергают в душе».
Но Конвент и не нуждался в этих указаниях! Если мы поближе присмотримся к его политике, то увидим, что все декларации его делались лишь для отвода глаз, а по существу он исподволь вел тактику дискредитирования даже легального духовенства, подкапыванья под его авторитет. Одной из таких антирелигиозных мер было постановление Конвента о том, чтобы гражданские чиновники оглашали «в местах народных собраний» рассылаемые Конвентом акты. Как указывает Олар, этим декретом собравшиеся в церковь верующие ставились в необходимость «выслушивать при случае чтение какой-нибудь петиции или «философского» адреса, полученного и разосланного Конвентом». А эти адреса, петиции и речи очень часто носили «кощунственный» характер. Церковь, таким образом, переставала быть «святилищем».
В дальнейшем события повелительно диктуют все более и более крутые меры. Окончательный разрыв между жирондистами и монтаньярами влечет за собой взрыв гражданской войны, в которой жирондисты возглавляют восстание ряда департаментов против диктатуры парижской мелкой буржуазии. По существу это была борьба за власть крупного торгового и промышленного калитала против мелких ремесленников, лавочников, низших служащих и рабочих, которые захватили большинство в парижском коммунальном совете и оттуда своим прямым давлением на Конвент проводили политику, явно враждебную зажиточным и богатым слоям. Духовенство же естественно тяготело к этим слоям и видело в федералистском движении свое кровное дело. Значительные кадры присягнувших священников примыкают в начавшейся борьбе к жирондистам, и поражение последних становится благодаря этому окончательным поражением идеи государственной католической религии. Республика отныне уже не могла опираться на церковь. В результате «подозрительными» объявляются все священники, как присягнувшие, так и неприсягнувшие, и против них издается терростический закон, согласно которому для ссылки священника довольно обвинения в недостаточном гражданском рвении, подписанного пятью гражданами.
Таким образом, созданы политические предпосылки для отделения церкви от государства. Это отделение, хотя и долго не провозглашается официально, практически проводится целым рядом мероприятий. Самым замечательным из них является введение республиканского летосчисления и замена григорианского календаря республиканским, светским.
На этом эпизоде революции, представляющем с точки зрения нашей темы исключительно большой интерес, мы остановимся здесь подробнее.
Среди тех мотивов, которые побудили Конвент внести в порядок дня вопрос о замене григорианского календаря, особенное значение имели соображения о необходимости создать новую единицу измерения времени, свободную от всех заблуждений религиозного порядка и согласованную с введенной уже тогда метрической системой, отметить начало новой эпохи в жизни Франции и в то же время установить светский и гражданский календарь, который годился бы одинаково для всех граждан без различия вероисповедания. Разработка этой реформы была поручена Комитету по народному образованию и специально занимались ею не только революционеры-политики, но и ряд атеистичеоки настроенных ученых, как Дюпюи, Лаланд, Гитон де-Морво, Монж, Лагранж. Главным творцом реформы был депутат из Пюи де-Дом Жильбер Ромм, который и выступил, перед Конвентом с обширным докладом 20 сентября 1793 г.
В проводимой реформе Ромм видел одну из величайших реформ, все значение которой для прогресса человеческого ума и культуры трудно даже охватить. Такая реформа возможна только во время революции. «Христианская эра, — говорит он, — была эрой жестокости, лжи, вероломства и рабства; она окончилась вместе с королевской властью, источником всех наших бедствий… Время открывает новую книгу истории и в своем новом величественном и простом, как равенство, шествии оно должно новым и мощным резцом начертать анналы возрожденной Франции»…
Примеры такого рода реформы в истории уже бывали, и Ромм называет их:
Жители Тира вели летоисчисление с завоевания своей свободы. Римляне вели летоисчисление с основания Рима.
До 1564 г. — говорит он дальше, — Франция начинала год с пасхи. Глупый и жестокий король Карл IX, тот самый, который устроил Варфоломеевскую резню, назначил началом года 1 января, не имея для этого иных оснований, кроме своего личного каприза. Эта дата не согласуется ни с временами года, ни с зодиакальными знаками, ни с историей летоисчисления.
Ход многочисленных событий Французской революции представляет собою поразительную, быть может, единственную эпоху по своему полному согласованию с небесными движениями, с временами года и с древними традициями.
21 сентября 1792 года народные представители, собравшись в Национальный Конвент, провозгласили упразднение королевской власти: это был последний день монархии, и он должен стать последним днем христианской эры и последним днем года.
22 сентября был декретирован первый день республики и в тот же день в 9 час. 18 мин. 30 сек. утра солнце встало на истинную точку осеннего равноденствия, вступив в зодикальный знак Весов.
Таким образом, равенство дней и ночей было отмечено на небе в тот самый момент, когда представителями французского народа провозглашено было гражданское равенство на земле.
Таким образом, солнце освещало одновременно оба полюса, а потом весь земной шар, в тот самый день, когда над французской нацией впервые запылал факел, который должен когда-нибудь озарить весь мир.
Таким образом, солнце перешло от одного полушария к другому в тот самый день, когда народ, одолев гнет королей, перешел от монархического правления к правлению республиканскому.
После четырехлетних усилий революция достигла зрелости, приведя нас к республике, как раз в то время года, когда достигают зрелости плоды…
По священным преданиям Египта, ставшим потом преданиями всего Востока, земля вышла из хаоса под тем же зодикальным знаком, как и наша республика, и с этим знаком предания связали начало вещей и времени.
Это совпадение стольких обстоятельств — заканчивает Ромм — придает религиозный характер дате 22 сентября, которая должна стать одним из торжественнейших праздников грядущих поколений».
Как мы видим, Ромм не удержался от того, чтобы не подпустить религиозного тумана туда, где в этом тумане никакой нужды не было. Его поверхностные и за волосы притянутые сближения в действительности, конечно, не служили выражением ни его собственному религиозному чувству, ни чувству кого-либо из членов той комиссии, органом которой он являлся. Все они были атеистами или крайними деистами, и тот «перст провидения», который Ромм пытается так старательно изобразить, и те «священные предания Египта», на которые он так авторитетно ссылается, играют в его докладе лишь роль смазочного материала, предназначены поразить воображение тех французов, мозги которых все еще были заполнены, употребляя выражение Нэжона, «предрассудочной материей» и которые могли принять революцию целиком лишь в религиозных одеждах.
Итак, летоисчисление французов должно было начаться, по предложению Ромма, с основания республики, то-есть 22 сентября 1792 г.
Продолжительность года оставлялась старая: она не была связана ни с христианством, ни с монархией, а установлена была астрономически еще в глубокой древности египтянами. Точно также были оставлены двенадцать месяцев, так как в основе этого деления лежат фазы луны. Кроме того, луной нельзя пренебречь и потому, что она полезна и моряку, и обитателю полей, а особенно жителям дальнего севера, которым она заменяет дневное светило в долгие зимние ночи! Но число дней было установлено равное для всех месяцев — тридцать.
Месяцам Ромм предлагал дать названия, напоминавшие о различных эпохах, принципах и главных событиях революции: республики, единства, братства, свободы, правосудия, равенства, возрождения, союза, зала игры в мяч {В этом зале депутаты третьего сословия 20-го июня 1789 г. собрались вопреки запрещению короля и принесли торжественную клятву не расходиться, пока не дадут Франции конституции.}, Бастилии, народа и Горы {Крайняя левая часть депутатов Конвента, занимавшая скамьи верхнего яруса («горы»).}. Деление месяца на недели было отвергнуто, так как семь дней недели не соответствует в точности ни фазам луны, ни месяцам, ни временам года, да и самое семидневное деление сохранилось с того времени, когда ему приписывалось особое каббалистическое значение. Поэтому комиссия приняла деление месяца на декады — десятидневия. Это деление имело ту выгоду, что являлось применением уже принятой десятичной системы.
Дни декады посвящались или орудиям труда (плуг, компас, уровень) или орудиям войны и революции (пика, пушка) или символам революции и свободы (кокарда, красный колпак). Десятый день декады просто назывался днем отдыха. Остающиеся вне месяцев пять дней простого года Ромм предлагает посвятить усыновлению, производительному труду, наградам, братству, старости, а шестой день високосного года в подражание древним именовался днем олимпийским и посвящался празднованию всего периода четырех республиканских лет — франспады.
Не обошлось в предложенном Роммом календаре и без «верховного существа», которому торжественно посвящался десятый день первого месяца. Впрочем, «верховное существо» эту честь делило с «природой», так что день этот мог одновременно и в полном согласии праздноваться и деистами, и атеистами. Такая уступка на две стороны — воинствующим безбожникам Конвента, приходившим в раж при одном только упоминании имени бога, и тем революционерам крайней левой, которые, хотя и порвали бесповоротно с традиционной религией, но, подобно Робеспьеру, находили, что идея о верховном существе и бессмертии души есть демократическая и социальная идея, потому что она учит высшей справедливости, — в сущности никого не удовлетворяла и нисколько не могла содействовать примирению между этими двумя лагерями. Что же касается истинных верующих, поклонников католического «милосердного бога», то удовлетворить их такими внешними уступками было нельзя: для них весь республиканский календарь был сплошным богохульством.
Наконец, попыткой последовательного применения метрической системы было предложенное Роммом деление на десять частей также и суток, при чем одна десятая суток в свою очередь делилась на десять и так далее. Эта последняя попытка хотя и подверглась законодательной санкции, но практического осуществления не имела.
Конвент без долгих разговоров принял первые пункты предложенного декрета — отмена христианского летоисчисления, установление новой эры и начало года 22 сентября. Но по поводу остальных пунктов разгорелись дебаты. Многим казалось, что полный разрыв с календарной традицией приведет к вредным политическим последствиям. Другие указывали, что предложенные докладчиком новые названия месяцев, дней и декад преждевременны и недостаточно ообснованы. Кто поручится, — говорил один из возражавших, — что сейчас мы можем с полной уверенностью дать наиболее совершенное выражение достижениям революции? «Не будем поступать, как римский папа: он набил свой календарь святыми, а когда появляются новые святые, не знает куда их всунуть».
На это Ромм возражал, что при простых числовых порядковых названиях делений времени новый календарь не будет носить «той нравственной и революционной печати, которая увековечила бы его на грядущие времена» — Совершенно верно, — отвечали ему. — Но можете ли вы утверждать, что потомство будет признавать нравственым то, что вы сейчас признаете таким? Где гарантии, что в один прекрасный день конституционные и непокорные священники не начнут по вашей канве расписывать свои благоглупости? Разве конституционные попы не пытались уже нарядить нашу революцию в религиозные одежды? — Указывали также и на смехотворность некоторых обозначений и празднеств. Все это не помешало тому, чтобы Конвент сгоряча декрет утвердил. Но очень скоро все неудобства и произвольность роммовских названий побудили его перейти на простую числовую систему. Ряд неудобств этим был устранен, но числовая система страдала чрезмерной сухостью, была абстрактна и не давала поэтому никакой опоры для памяти. Ею могли пользоваться только привыкшие к цифрам интеллигенты. Приходилось говорить, например: такое-то событие произошло в девятый день второй декады третьего месяца второго года. Такие обозначения ничего не говорили ни уму, ни сердцу среднего француза и для очень многих были практически совершенно неприемлемы. Поэтому, исправленная таким образом роммовская система очень скоро потребовала новых исправлений.
На помощь политикам и математикам пришел бывший актер, поэт и революционер Фабр д'Эглантин. Его речь на заседании Конвента обладает всеми характерными чертами тогдашнего революционного красноречия и, кроме того, весьма выразительно устанавливает те политические и антирелигиозные цели, которые лежали в основании проводимой реформы {Целиком приведена в книге Эльшингера «Les almanachs de la Rèvolution» P. 1884, p. p. 191—207.}. Поэтому мы приводим ее в подробных извлечениях.
«Возрождение французского народа и установление республики с необходимостью вызвали реформу общепринятой христианской эры. Те годы, когда цари угнетали нас, мы не могли уже больше считать временем нашей жизни. Каждая страница календаря, которым мы пользовались, была опоганена предрассудками и ложью, исходящими от трона и церкви. Вы преобразовали календарь, вы заменили его другим, в котором время исчисляется более точно и более симметрично. Но этого недостаточно. Долгая привычка к григорианскому календарю внедрила в память народа значительное число образов, которые он долго почитал и которые еще и ныне являются источником его религиозных заблуждений. Необходимо, следовательно, на место этих бредней невежества поставить утвержденную разумом действительность, а на место поповского обмана — истину природы. Все наше познание совершается только при посредстве образов: наша память находит точки опоры лишь в образных представлениях. И если вы хотите, чтобы как самая система, так и вся совокупность нового календаря с легкостью проникли в ум народа и с быстротой запечатлелись в его памяти, вы должны прибегнуть к методу образного изложения.
Но вы должны стремиться не только к этой цели. Поскольку это для вас возможно, вы должны стараться, чтобы в разум народа проникло только то, что отличается признаками общественной пользы. Вы должны воспользоваться счастливым случаем, чтобы с помощью календаря, как наиболее употребительной книги, вернуть французский народ к земледелию…
Если в каждый момент года, месяца, декады и дня взоры и мысль гражданина будут обращены к земледельческому образу, к благодеянию природы, к предмету сельского хозяйства, то — вы не должны в этом сомневаться — нация вступит на великий путь к земледельческой системе, а каждый гражданин воспылает любовью к действительным и необманным дарам природы, которыми он наслаждается. Ибо в течение веков народ любил только фантастические вещи, всяких выдуманных святых, которых он не видел и которых еще менее понимал. Я скажу больше того: попам удалось в такой мере придать значение своим идолам, потому что каждому из них они приписывали какое-либо прямое влияние на те предметы, которые больше всего связаны с действительными интересами народа. Так, например, от святого Иоанна зависел урожай, а св. Марк был покровителем виноградников.
Если бы мне понадобились аргументы, чтобы обосновать необходимость власти образов над человеческим умом, то, не вдаваясь в метафизические анализы, я нашел бы достаточно фактов в теории, учении и опыте духовенства. Например, священники, конечная цель которых всегда была и будет в том, чтобы покорить человеческий род и скованным держать его в своей власти, установили день поминовения усопших. Они внушают нам отвращение к земным и светским благам, чтобы самим более свободно наслаждаться ими; с помощью сказок и образов чистилища они подчиняют нас своему влиянию. И посмотрите, на какую хитрость пускаются они, чтобы пленить воображение людей и по своему произволу управлять ими. Свой фарс они разыгрывают не среди блещущей красками и свежестью радостной весенней природы. Нет, на могилы наших отцов они ведут нас второго ноября, когда уход светлых дней, печальное и серое небо, пожелтевшая трава и падающие листья наполняют нашу душу меланхолией и унынием».
И в этом духе Фабр д'Эглантин продолжает. Почему, спрашивает он, попы установили праздник «тела господня» с его исключительной торжественностью и пышностью в начале лета? Потому что именно в это время года удобнее всего подчинять молодые души религиозному рабству. Пылкие страсти расцветают в эти дни именно, а не зимой; и это самый благоприятный момент, чтобы заставить «вместе с удовольствием проглотить яд суеверия». Но особенно они заинтересованы в том, чтобы подчинить своему влиянию крестьянскую массу. И для достижения этой цели они умело пользуются человеческим легковерием и пускают в ход величайшие образы, связанные с самым насущным интересом земледельца. Не в знойные дни лета созывают они народ на поля: надежды крестьян близки тогда к осуществлению, в полной мере пустить в ход соблазн уже трудно. Молитвы о даровании урожая они приурочивают к ясному майскому утру, когда природа сияет во всем блеске своих творческих сил. Этим моментом, моментом расцвета надежд, пользуются они и говорят им: «Это мы, священники, покрыли зеленью эти нивы, это мы оплодотворяем эти поля столь прекрасной надеждой, благодаря нам наполняются ваши житницы. Верьте нам, почитайте нас, повинуйтесь нам, обогащайте нас. В противном случае град и грозы, которыми мы располагаем, накажут вас за ваше неверие, за непокорность и непослушание». И крестьянин, пораженный красою зрелища и богатством образов, верил, молчал, повиновался и без труда приписывал посредничеству обманщиков-попов чудеса природы.
«И вот комиссия, — продолжает Фабр д'Эглантин, — которую вы назначили, чтобы сделать новый календарь более доступным и легче запоминаемым, полагала, что она достигнет своей цели, если сумеет поразить воображение выразительными названиями и в то же время воспитывающе подействовать характером и последовательностью употребленных образов.
«Первая идея, легшая в основание нашего труда, состоит в том, чтобы, с помощью календаря освятить земледельческую систему и вовлечь в нее нацию. Чем больше память будет иметь точек опоры, тем, с большей легкостью, будет она действовать. Исходя из этого, мы решили каждому из месяцев года дать характеристическое имя, которое выражало бы свойственную ему температуру и характер его земледельческой продукции и которое в то же время сразу выражало бы то из четырех времен года, в коем этот месяц находится».
Для достижения последней цели Фабр прибегает к звуковому методу, использовывает «подражательную гармонию языка в композиции и слогоударении (просодии) слов и в механизме их окончаний».
Три осенних месяца представляют собою слова «с тяжким ударением и средней длительности»:
Вандемьер — месяц сбора винограда (сентябрь — октябрь);
Брюмер — месяц туманов (октябрь — ноябрь), когда происходит как бы «испарение природы»;
Фример — месяц холода и изморози (ноябрь — декабрь).
Три зимних месяца выражены словами, имеющими «тяжелый звук и протяжное произношение»:
Hивоз — месяц снега, покрывающего землю белым покровом в декабре и январе;
Плювиоз — месяц дождей (январь — февраль);
Вантоз — месяц ветров, осушающих землю (февраль — март).
Для весны дан «веселый звук с кратким произношением».
Жерминаль — месяц брожения и развития соков (март-апрель) ;
Флореаль — месяц, когда распускаются цветы (апрель — май);
Прериаль — месяц смеющегося плодородия и сенокоса (май — июнь).
Летние месяцы в своих названиях имеют «звучный тон и широкое произношение»:
Mессидор — месяц волнующихся колосьев и позлащенных нив (июнь — июль);
Термидор — месяц солнечного и земного зноя, раскаляющего воздух (июль — август);
Фрюктидор — месяц плодов, созревающих на солнце и позлащенных им (август — сентябрь).
Нельзя отрицать, что с поставленной им себе крайне сложной и трудной задачей Фабр д'Эглантин справился блестяще. Названия месяцев нового календаря для всякого культурного француза действительно были не сухими и абстрактно-символическими обозначениями, а красочно-яркими и гармоническими образами. Когда, например, он произносил жерминаль, то в его воображении рисовалось: по окончанию слова, что «весна начинается»; но конструкции и образу, что «творческие силы вступили в действие»; по значению, что «семена произрастают».
Переходя затем к делению месяцев, Фабр принимает установленный уже десятидневный период и обозначение его. Слово декада вполне подходит для описания периода, повторяющегося тридцать шес