Риторичность литературного языка

англ. RHETORICAL CHARACTER OF FICTIONAL LANGUAGE. Постмодернистское понимание языка провозглашает риторику основанием для всех семантических интерпретаций; при этом структура языка становится насквозь «тропологической», на первый план в качестве смыслопорождающих выдвигаются внутренние элементы языка, якобы имманентная ему «риторическая форма», освобождающая его от прямой связи с внеязыковой реальностью.

Самый авторитетный представитель американского деконст­руктивизма П. де Ман, как и Деррида, исходит из тезиса о «риторическом характере» литературного языка, что, якобы, в обязательном порядке предопределяет аллегорическую форму лю­бого «беллетризированного повествования». При этом литератур­ному языку придается статус чуть ли не живого, самостоятельного существа. Отсюда и соответствующее описание «жизни текста». По мере того, как текст выражает присущий только ему особый модус написания, он заявляет о необходимости делать это косвен­но, фигуральным способом, зная, что его объяснение будет непра­вильно понято, если будет воспринято буквально. Объясняя свою «риторичность», текст тем самым как бы постулирует необходи­мость своего собственного неправильного прочтения, т. е. он знает и утверждает, что будет понят превратно: «Он рассказывает исто­рию аллегории своего собственного непонимания» (De Мап:1971, с. 136). Он может рассказать эту историю только как вымысел, зная, что вымысел будет принят за факт, а факт за вымысел. Та­кова якобы неизбежно амбивалентная природа литературного языка. Ошибочность как таковая не только принципиально зало-

[256]

жена, по де Ману, в критическом методе, но и возводится в сте­пень его достоинства: «Слепота критика — необходимый корре­лят риторической природы литературного языка» (там же. с. 141).Отсюда логическое заключение американского исследователя:

«Поскольку интерпретация не что иное, как возможность ошибки, то, заявляя, что некоторая степень слепоты заложена в специфике всей литературы, мы также утверждаем абсолютную независи­мость интерпретации от текста и текста от интерпретации» (там же).

В результате критику де Ман рассматривает «как способ раз­мышления о парадоксальной эффективности ослепленного виде­ния, которое должно быть исправлено при помощи примеров ин­туитивной проницательности, представляющих это видение» (там же, с. 1 /б).

СИМВОЛИЧЕСКОЕ &&ПСИХИЧЕСКИЕ ИНСТАНЦИИ

СИМУЛЯКР

Франц., анг. simulacre (от лат. simulacrum — образ, подобие). Один из наиболее популярных в последнее время терминов по­стмодернистски ориентированной философской и просто теорети­ческой мысли, введенный в широкий обиходЖ. Бодрийаром.Обычно и создание этого термина приписывают Бодрийару, что не совсем верно — другое дело, что он дал ему наиболее приемле­мое для современного (разумеется, постмодернистского) сознания определение и довольно удачно его применял для характеристики самого широкого круга явлений: от общефилософских проблем современного сознания до политики и литературы. Но при этом сам Бодрийар опирался на уже довольно прочную философскую традицию, сложившуюся во Франции и представленную такими именами как Жорж Батай (собственно, он и ввел в современный обиход актуальное значение этого термина), Пьер Клоссовский и Александр Кожев. Но как и Батай, Бодрийар не был в этой об­ласти первопроходцем, а лишь дал новое истолкование старого термина Лукреция, который попытался перевести словом simulacrum эпикуровский eicon (т. е. отображение, форма, познава­тельный образ). Именно Эпикур и предложил ту классификацию симулякров, которая оказалась наиболее близкой нашей проблема­тике. В качестве критериев истины Эпикур указывает восприятия, понятия и чувства; при этом под восприятиями он понимает как чувственные восприятия, так и образы фантазии. И те и другие способствуют проникновению в нас образов вещей, но одни из них




[257]

проникают в наши органы чувств, в другие — «в поры нашего тела, и тогда возникают фантастические представления вроде хи­меры, кентавра и т.д.» (История греческой литературы:1960, с. 360). Восприятие для Эпикура всегда истинно, ложь же возни­кает в том случае, если мы прибавляем что-либо от себя в своем суждении к чувственному восприятию. Как настаивал Эпикур, «ложь и ошибка всегда лежат в прибавлениях, делаемых мыслью [к чувственному восприятию] относительно того, что ожидает подтверждения или неопровержения, но что потом не подтвер­ждается» (там же).

Подход Бодрийара заключается в том, что он попытался объ­яснить симулякры как результат процесса симуляции, трактуемой им как «порождение гиперреального» «при помощи моделей ре­ального, не имеющих собственных истоков и реальности» (Baudrillard:1981, с. 10). Под действием симуляции происходит «замена реального знаками реального», в результате симулякр оказывается принципиально несоотносимым с реальностью напря­мую, если вообще соотносимым с чем-либо, кроме других симу­лякров. Собственно в этом и заключается его фундаментальное свойство. Признавая симуляцию бессмысленной, Бодрийар в то же время утверждает, что в этой бессмыслице есть и «очарованная» форма: «соблазн», или «совращение». Совращение проходит три исторические фазы: ритуальную (церемония), эсте­тическую (совращение как стратегия соблазнителя) и политиче­скую. Согласно Бодрийару, совращение присуще всякому. &&дискурсу и всему миру (Гараджа:1989, с. 45).

Чтобы стать законченным, или, как предпочитает его называть Бодрийар «чистым симулякром», образ проходит ряд последова­тельных стадий:

«он является отражением базовой реальности;

он маскирует и искажает базовую реальность;

он маскирует отсутствие базовой реальности;

он не имеет никакого отношения к какой-либо либо реальности:

он является своим собственным чистым симулякром» (там же, с. 17).

В. результате возникает особый мир, мир моделей и симу­лякров, никак не соотносимых с реальностью, но воспринимаемых гораздо реальнее, чем сама реальность, — этот мир, который основывается лишь только на самом себе, Бодрийар и называет гиперреальностью.2y

Всем этим процессом правит симуляция, которая выдает отсут­ствие за присутствие и смешивает всякое различие между реаль-

ным и воображаемым. При этом симуляция обладает силой соблазна или совращения. Это «совращение, — отмечает иссле­дователь Бодрийара А. Гараджа, — проходит три исторические фазы: ритуальную (церемония), эстетическую (совращение как стратегия соблазнителя) и политическую. Согласно Бодрийару, совращение присуще всякому дискурсу» (Гараджа: 1991, с. 45).

Современность для Бодрийара — это эра тотальной симуля­ции, и он всюду обнаруживает симуляционный характер всех со­временных социальных и культурных феноменов: власть лишь си­мулирует власть, при этом столь же симулятивно и сопротивление ей; что же касается информации, то она не производит никакого смысла, а лишь «разыгрывает» его, поскольку подменяет комму­никацию симуляцией общения, что и порождает специфику миро­ощущения современного массмедиированного состояния общества и общественного сознания. В результате, по мнению Бодрийара, люди имеют дело не с реальностью, а с гиперреальностью2y, вос­принимаемой гораздо реальнее, чем сама реальность.

СИНГУЛЯРНОСТИ

Франц. singularites. Одно из многочисленных парных понятий, используемыхЖ. Делезом и Ф. Гваттари в их книге «Капитализм и шизофрения: Анти-Эдип»(1972) (Deleuze, Guattari:1972; русский перевод — Делез,Гваттари: 1990). Сингу­лярности фигурируют в составе оппозиции «агре­гаты/сингулярности», которая в свою очередь входит в ряд других оппозиций: «структуры/элементы, территориализации/детерриализации, пределы/потоки, порабощение/бегство, моляр­ный/молекулярный и т.д.». Вся эта система понятий служит для описания двух основных форм, или «полюсов» существования об­щества: либо укрепление его господства над индивидом, либо борьба последнего против общества.

Первый из этих полюсов представляет собой господство боль­ших агрегатов, или молярных структур, второй включает в себя микромножества, частные парциальные объекты, которые подры­вают стабильность структур (эти парциальные объекты и есть сингулярности). Делез и Гваттари определяют эти два полюса следующим образом: «один характеризуется порабощением про­изводства и желающих машин (&&желание) стадными совокупностями, которые они образуют в больших масштабах в условиях данной формы власти или избирательной суверенности; другой — обратной формой и ниспровержением власти. Первый — теми молярно структурированными совокупностями, которые подавля-

[259]

ют сингулярности...; второй — молекулярными множествами сингулярностей» (Deleuze, Guattari:1972, с. 366-367).

Из аргументации Делеза и Гваттари ясно следует, какое боль­шое, если не принципиальное значение они придавали понятию сингулярности. Сам термин может переводиться как «единичность», «оригинальность», «исключительность», «своеоб­разие неповторимости». Наиболее четкое описание сингулярности дал М. К. Рыклин, подчеркнувший, что Делез критикует «метафизику и трансцендентальную философию» за их понимание «произвольных единичностей (сингулярностей) лишь как персо­нифицированных в высшем Я. Будучи доиндивидуальными, не­личностными, аконцептуальными, сингулярности, по Делезу, ко­ренятся в иной стихии. Эта стихия называется по-разному — ней­тральное, проблематичное, чрезмерное, невозмутимое, но за ней сохраняется одно общее свойство: индифферентность в отношении частного и общего, личного и безличного, индивидуального и кол­лективного и других аналогичных противопоставлений (бинарных оппозиций). Произвольная единичность, или сингулярность, не­определима с точки зрения логических предикатов количества и качества, отношения и модальности. Сингулярность бесцельна, ненамеренна, нелокализуема» (Рыклин: 1991, с. 89).

Иными словами, в какой бы форме ни выступала «сингулярность», — в форме явления, события, реально-наличного или лишь только умопостигаемого феномена, — глав­ный смысл введения этого понятия заключается в замене концеп­ции субъекта «безличным и доиндивидуальным полем» (там же, с. 88). Здесь мы опять сталкиваемся с проблемой «теоретической смерти субъекта» как независимого, суверенного индивидуального сознания.

Сингулярности, образуя не подчиняющиеся жестким структу­рам «роевые» сообщества — «множества», противостоят обшир­ным совокупностям-агрегатам, управляемым по иерархическим, авторитарным законам. Обширные агрегаты, или молярные струк­туры, подчиняют себе «молекулы» общества, в то время как орга­низация общества на молекулярном уровне включает в себя мик­ро-множественности, или парциальные объекты, которые разру­шают, подрывают структуры.

СКЛАДКА

Франц. pli. В своих рассуждениях о барочном характере минув­шего десятилетия (&&необарокко) испанская исследовательница Кармен Видаль прибегает к метафизическому понятию

«складки» (изгибу, искривлению пространства) как символиче­скому обозначению материального и духовного пространства. В данном случае она отталкивалась от философских спекуляций Жиля Делеза в его книге «Складка: Лейбниц и барокко» (Deleuze:1988). В своем исследовании о Фуко Делез посвятил этой проблеме целую главу «Складки, или Внутренняя сторона мысли (субъективация)» (Делез:1998). В свое время идею «складки» пы­тался обосновать М. Мерло-Понти в «Феноменологии воспри­ятия» (Merleau-Ponty:1967), с помощью этого же понятия Хайдеггер описывал Dasein в «Фундаментальных проблемах феномено­логии» (Heidegger: 1982), Деррида ссылался на метафизическую «складку» в эссе о Малларме (Derrida:1974b).

В самом общем виде смысл этих рассуждений заключается в том, что материя движется сама по себе не по кривой, а следует по касательной, образуя бесконечную пористую и изобилующую пус­тотами текстуру без какого-либо пробела, где всегда «кавернавнутри каверны, мир, устроенный подобно пчелиному улью, с не­регулярными проходами, в которых процесс свертыва­ния-развертывания уже больше не означает просто сжатия-расжатия, сокращения-расширения, а скорее деграда­цию-развитие» (Vidal:1993. с. 184-185). «Складка, — утверждает Кармен Видаль, — всегда находится «между» двумя другими складками, в том месте, где касательная встречается с кривой... она не соотносится ни с какой координатой (здесь нет ни верха, ни низа, ни справа, ни слева), но всегда «между», всегда «и то, и другое» (там же, с. 185).

Исследовательница считает «складку» символом 80-х годов, объяснительным принципом всеобщей культурной и политической дезорганизации мира, где царит «пустота, в которой ничего не решается, где одни лишь ризомы, парадоксы, разрушающие здра­вый смысл при определении четких границ личности. Правда на­шего положения заключается в том, что ни один проект не облада­ет абсолютным характером. Существуют лишь одни фрагменты, хаос, отсутствие гармонии, нелепость, симуляция, триумф видимостей и легкомыслия» (там же).

ДляДелеза, развивавшего определенные положения Фуко, складка приобрела специфическое значение возможности сущест­вования «новой особой субъективности», для него — это «зона субъективации», хотя и не субъективности индивида в традицион­ном смысле этого слова. Останавливаясь на разъяснении понятия «субъективации», Делез подчеркивает: «Субъективация как про­цесс — это индивидуация, личная или коллективная, сводимая к

[261]

одному или нескольким. Следовательно, существует много типов индивидуации», и тут же категорически заявляет: «Нет никакого возврата к «субъекту», т.е. к инстанции, наделенной обязанностя­ми, властью и знанием» (Deleuze:1990, cc. 238, 53).

С точки зрения Делеза, нет субъекта, а лишь порождение субъективности, и для этого служат особые «складчатые зоны», четыре складки субъективации, имевшие место в истории. «Первая касается материального компонента нас самих, который окружается, охватывается складкой: у древних греков сюда отно­сились тело и его удовольствие, «афродисия»; у христиан это бу­дут уже плоть и ее вожделения, а вожделение это уже совершенно иная субстанциональная модальность. Вторая складка затрагивает соотношение сил в собственном смысле слова, потому что соотно­шения сил образует складку, чтобы превратиться в отношение к себе (...) Третья складка есть складка знания, или складка ис­тины, поскольку она образует отношение истинного к нашей сущ­ности и нашей сущности к истине, которая представляет собой формальное условие для всякого знания, для любого познания... Четвертая складка и есть складка самого внешнего, это складка последняя: именно ее Бланшо называл «интериорностью ожида­ния», именно от этого внешний субъект в своих различных моду­сах ожидает бессмертия или вечности, спасения или свободы, а то и смерти, отрешенности...» (Делез:1998, с. 136-137).

СЛЕД

Франц. trace. Термин &&постструктурализма, заимствованный Ж. Дерридой у французского философа Э. Левинаса и интерпре­тированный им в работах 1967 г. (прежде всего в «Письме и раз­личии», Derrida:1967b). Исходя из положения лингвиста Ф. де Соссюра о произвольном характере знака, т. е. о немотивирован -ности выбора означающего и отсутствии между ним и означаемым естественной связи, Деррида сделал вывод, что слово и обозна­чаемое им понятие никогда не могут быть одним и тем же, по­скольку то, что обозначается, никогда не присутствует, не «наличествует» в знаке. Исследователь утверждает, что сама воз­можность понятия «знак» как указания на реальный предмет предполагает его замещение знаком в той системе различий, кото­рую представляет собой язык, и зависит от отсрочки, от отклады­вания в будущее непосредственного «схватывания» сознанием читателя этого предмета или представления о нем (&&различение).

[262]

Интервал, разделяющий знак и обозначаемое им явление, с те­чением времени (в ходе применения знака в системе других зна­ков, т. е. в языке) превращает знак в «след» этого явления. В ре­зультате слово теряет свою непосредственную связь с обозначае­мым, с референтом или, как выражается Деррида, со своим «происхождением», с причиной, вызвавшей его порождение. Тем самым знак обозначает не столько сам предмет, сколько его отсут­ствие («отсутствие наличия»), а в конечном счете и свое «принципиальное отличие от самого себя». Как отмечает амери­канский критикВ. Лейч, подобная точка зрения привела к «деконструкции референциальной функции языка... Место рефе­рента занял след» (Leitch:1983, с. 121).

Иными словами, в постструктурализме проблема референции, т. е. соотнесенности языка с внеязыковой реальностью, подменя­ется вопросом взаимоотношений на чисто языковом уровне, или, в терминах Ю. Кристевой, вместо структуралистского «значения» (signification), фиксирующего отношения между означающим и оз­начаемым, приходит «означивание» (signifiance), выводимое из отношений одних означающих (Kristeva:1969b, с. 361).

Введение понятия следа подчеркивает прежде всего опосредо­ванный характер человеческого восприятия действительности и в конечном счете ставит под вопрос познавательные возможности человека. Если воспринимающему сознанию дан только «след» знака, обозначающего предмет, а не непосредственное обозначе­ние этого предмета, то тем самым предполагается, что получить о нем четкое представление невозможно. Более того, вся система языка в таком случае предстает как платоновская «тень тени» как система «следов», т. е. вторичных знаков, в свою очередь опосре­дованных условными схемами конъюнктурных культурных кодов читателя.

След — это пространственно-временная реализация &&различения. «След есть то, что всегда и уже включает и закре­пляет эту соотнесенность и различенность, а значит, и артикулированность поля сущего и поля метафизики; именно след дает в конечном счете возможность языка и письма. След не есть знак, отсылающий к какой-либо предшествующей «природе» или «сущности» — в этом смысле след немотивирован, т. е. не опре­делен ничем внешним по отношению к нему, но определен лишь своим собственным становлением... След есть то, что уже априори «записано». Так взаимосвязь «следа» и «различия» подводит к понятию «письма»... Письмо есть двусмысленное присутствие-отсутствие следа, это различение как овременение и опространс-

[263]

твливание, это исходная возможность всех тех альтернативных различий, которые прежняя «онто-тео-телео-логоцентрическая» эпоха считала изначальными и самоподразумевающимися» (Автономова:1977, с. 163).

Свою позицию Деррида обосновывает тем, что сама природа «семиотического освоения» действительности (т.е. освоение ее сознанием-языком, которые он фактически не разграничивает) настолько опосредована, что это делает невозможным непосред­ственный контакт с ней (как, впрочем, и со всеми явлениями ду­ховной деятельности, которые на уровне семиотического обозна­чения предстают лишь в виде следов своего бывшего присутст­вия).

СМЕРТЬ АВТОРА

Франц. mort d'auteur. Идея смерти автора — общая для &&структурализма и &&постструктурализма. И Фуко, и Ла­кан, и Деррида, и их многочисленные последователи в США и Великобритании писали о ней, однако именно в истолковании Барта она стала «общим местом», топосом постструктуралистской и деконструктивистской мысли. Любопытно при этом отметить, что хотя статья «Смерть автора» появилась в 1968 г. (Барт:1989),Мориарти считает ее свидетельством перехода Барта на позиции постструктурализма: «Смерть автора» в определенном смысле является кульминацией бартовской критики идеологии института Литературы с его двумя основными опорами: мимесисом и авто­ром. Однако по своему стилю и концептуализации статуса письма и теории, она явно отмечает разрыв со структуралистской фазой» (Moriarty:l991, с. 102).

Общая концепция смерти автора восходит, в своем первона­чальном-варианте, к структуралистской теории текстуальности, согласно которой сознание человека полностью и безоговорочно растворено в тех текстах, или текстуальных практиках, вне кото­рых он не способен существовать. Идея, что человек существует лишь в языке, или, если быть более корректным, способен себя выразить лишь через навязанный ему родителями, школой, сре­дой, а затем и идеологическими структурами общественных инсти­тутов стереотипы общепринятых словесных и мыслительных штампов, стала общепринятой навязчивой идефикс значительного большинства авангардно продвинутой творческой интеллигенции Запада.

Смерть автора как конкретного носителя специфического свое­образия приписываемого ему традицией авторского слова с точки

[264]

зрения эпистемного круга представлений постструктуралистского комплекса идей является частным аспектом общефилософской проблемы &&смерти субъекта.

СМЕРТЬ СУБЪЕКТА

Франц. mort du sujet. Один из основных теоретических постула­тов &&постструктурализма. Полемически направлен против представления о своевольном, своевластном индивиде «буржуазного сознания» — просветительской, романтической и позитивистской иллюзии, игнорировавшей реальную зависимость человека от социальных — материальных и духовных — условий его существования и от той суммы представлений — т. е. от идео­логии, — в которые эти условия жизни облекались, создавая бо­лее или менее реальную или совершенно мистифицированную кар­тину. Теория «смерти субъекта» была прежде всего направлена против этих представлений; другое дело, какую конкретную форму она принимала у различных исследователей и насколько рацио­нально (или иррационально) она ее объясняла. Но как бы то ни было, постструктуралистские теории субъекта несомненно претен­дуют на более сложное понимание природы человека, на более глубокий анализ его сознания. Их смысл заключается в том, что они пытаются обосновать социально-духовную зависимость субъ­екта прежде всего на уровне его мышления, причем последнее в первую очередь обуславливается действием &&коллективного бессознательного. Это, разумеется, лишь общая тенденция: и степень этой зависимости, и природа этого бессознательного раз­личными исследователями определяются по-разному.

В становление идеи смерти субъекта существенный вклад внес Л. Альтюссер с его утверждением, что человек — как феномен во всей сложности своих проявлений и связей с миром — в силу того, что он уже есть результат теоретической рефлексии, а не ее исходный пункт, не может быть объяснительным принципом при исследовании какого-либо «социального целого».

Подобная мировоззренческая установка прежде всего сказа­лась на принципах изображения человека в искусстве постмодер­низма и выразилась в полной деструкции персонажа как пси­хологически и социально детерминированного характера. Наибо­лее полно эту проблему осветила английская писательница и лите­ратуроведКристин Брук-Роуз в статье «Растворение характера в романе» (Brooke-Rose:1986). Основываясь на литературном опы­те постмодернизма, она приходит к крайне пессимистическим вы­водам о возможности дальнейшего существования как литератур­

[265]

ного героя, так и вообще персонажа, и связывает это прежде всего с отсутствием полнокровного характера в «новейшем романе».

Причину этого она видит в процессе «дефокализации героя», произошедшей в «позднем реалистическом романе». Этот техни­ческий прием преследовал две цели. Во-первых, он помогал избе­жать всего героического или «романного» (romanesque), что обеспе­чивало в традиционной литературе идентификацию читателя с главным персонажем в результате его постоянной фокализации, т. е. выдвижения его на первый план, в центр повествования. Во-вторых, он позволял создать образ (портрет) общества при помо­щи последовательной фокализации разных персонажей и создания тем самым «панорамного образа», социального среза общества.

Своей кульминации, по мнению исследовательницы, этот при­ем достиг в 30-е годы, например, в романе Хаксли «Контра­пункт»; с тех пор он превратился в избитое клише «современного традиционного романа» и основной прием киномонтажа. Его крайняя форма —телевизионная мыльная опера, где «одна пара актрис тут же сменяет другую, так что мы едва ли способны через полчаса отличить одну драму от другой, один сериал от следую­щего и, коли на то уж пошло, от рекламных клипов, когда две ак­трисы оживленно обсуждают на кухне то ли эффективность новых моющих средств, то ли проблему супружеской неверности» (там же, с. 185).

В современном представлении человек перестал воспринимать­ся как нечто тождественное самому себе, своему сознанию, само понятие личности оказалось под вопросом, социологи и психологи (и это стало общим местом) предпочитают оперировать понятиями «персональной» и «социальной идентичности», с кардинальным и неизбежным несовпадением социальных, «персональных» и био­логических функций и ролевых стереотипов поведения человека. И не последнюю роль в формировании этого представления сыг­ралЛакан.

Лакановская концепция децентрированного субъекта стала тем побудительным стимулом, который сначала еще в рамках структу­рализма, а затем уже и постструктурализма превратился в одну из наиболее влиятельных моделей представления о человеке не как об «индивиде», т. е. о целостном, неразделимом субъекте, а как о «дивиде» — фрагментированном, разорванном, смятенном, ли­шенном целостности человеке Новейшего времени. Естественно, Лакан не был здесь первым, но в сфере психоанализа его формула стала той рабочей гипотезой, которая активно содействовала раз­витию западной мысли в этом направлении.

[266]

Особый смысл в контексте лакановского учения о субъекте приобретает его критика теорий Эриха Фромма и Карен Хорни о существовании «стабильного эго», что, по Лакану, чистейшая ил­люзия — для него человек не имеет фиксированного ряда харак­теристик. Следуя во многом за экзистенциалистской концепцией личности в ее сартровском толковании, Лакан утверждает, что человек никогда не тождествен какому-либо своему атрибуту, его «Я» никогда не может быть определимо, поскольку оно всегда в поисках самого себя и способно быть репрезентировано только через Другого, через свои отношения с другими людьми. Однако при этом никто не может полностью познать ни самого себя, ни другого, т. е. не способен полностью войти в сознание другого че­ловека.

Кристева в своей трактовке субъекта во многом сохраняет лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпретацию субъекта как внутренне противоречивого явления: находящегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто преступаемой, своего краха, развала, психической деформации, вплоть до безу­мия, и судорожно пытающегося восстановить свою целостность посредством символической функции воображения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция. Может быть, одной их спе­цифических черт Кристевой является ее «теоретический акцент» на неизбежности и «профилактической необходимости» этого «царства символического» как обязательного условия существова­ния человека.

При таком видении мира, когда предметом исследования ста­новятся одни лишь «нестабильности» и само существование цело­стной личности ставится под вопрос, у многих теоретиков постмо­дернизма человек превращается в «негативное пространство» как у Розалинды Краусс (Krauss:1984) или «случайный механизм» как у Мишеля Серра (Serres:1982).

Парадокс постструктуралистского мышления заключается в том, что все попытки, и казалось бы весьма успешные, по теорети­ческой аннигиляции субъекта неизбежно заканчивались тем, что он снова возникал в теоретическом сознании как некая неуловимая и потому неистребимая величина.Деррида, по сравнению с Кри­стевой, гораздо позже — где-то в 80-х гг. придет к теоретическо­му признанию неизбежности субъекта.Фуко в свой последний период кардинально пересмотрел проблематику субъекта. Если раньше, в его структуралистско- археологический период, субъект «умирал» в тексте как его автор, и основной акцент делался на несамостоятельности автора, рассматриваемого лишь как место

[267]

«пересечения дискурсивных практик», навязывавших ему свою идеологию вплоть до полного стирания его личностного начала, то теперь как «носитель воли и власти» субъект и в роли автора тек­ста обретает некоторую, хотя и ограниченную легитимность (а заодно и относительную свободу) как активный «воспроизводитель дискурсивных и социальных практик» (Easthope:1988, с. 2/7).Кристева при всех своих яростных нападках на субъекта не смогла от него «избавиться» и в начале 70-х. Разуме­ется, речь может идти лишь о совсем «другом», глубоко нетради­ционном субъекте, лишенном целостности сознания, принципи­ально фрагментированном (morcele), &&дивиде (в противополож­ность классическому, по самому своему определению «неделимому» индивиду), и тем не менее, постоянно ощущаемая потребность в тематике субъекта у Кристевой — неопровержимое свидетельство неизбежного сохранения субъекта как константы всей системы ее теоретических построений.

СОВРАЩЕНИЕ &&СИМУЛЯКР

СОПРОТИВЛЯЮЩИЙСЯ ЧИТАТЕЛЬ

Англ. resisting reader. Термин американской феминистскиДжудит Феттерли, заявленный ей в исследовании «Сопро­тивляющийся читатель: Феминистский подход к американской литературе» (Fetterly:1978); связан с ее попыткой теоретически оправдать необходимость изменения практики чтения: «Феми­нистская критика является политическим актом, цель которого не просто интерпретировать мир, а изменить его, подвергая сомне­нию сознание тех, кто читает, и их отношение к тому, что они чи­тают» (там же, с. VIII). В соответствии с этими требованиями формулируется и главная задача феминистской критики — «стать сопротивляющимся, а не соглашающимся читателем и этим от­казом соглашаться начать процесс изгнания мужского духа, кото­рый был нам внушен» (там же, с. XXII).

Концепция «сопротивляющегося читателя» или, вернее, сопро­тивления читателя навязываемых ему литературным текстом структур сознания, оценок, интерпретаций является самым убеди­тельным показателем тождественности изначальных установок американской феминистской критики и постструктуралистских представлений. Разность целей, в данном случае эмансипации от мужского господства, а в общепостструктуралистском варианте — от господства традиции логоцентризма — лишь только подчерки­вает общность подхода. Об этом свидетельствуют все филиппики

[268]

постструктуралистов против невинного читателя, попадающего в плен традиционных представлений о структуре и смысле прочиты­ваемого им текста.

СОЦИАЛЬНЫЙ ТЕКСТ

Англ. social text. Ключевое понятие в работах ряда американских левых деконструктивистов, объединившихся вокруг журнала «Социальный текст» (Social text. — Michigan). Сторонники идеи социального текста существенно раздвинули границы &&интертекстуальности, рассматривая литературный текст в контексте общекультурного дискурса, включая религиозные, по­литические и экономические дискурсы. Взятые все вместе, они и образуют общий или социальный текст. Тем самым левые деконструктивисты напрямую связывают художественные произведения не только с соответствующей им литературной традицией, но и с историей культуры. Нетрудно заметить, что здесь они шли в ос­новном по пути, предложенном еще Фуко.

Так,Джон Бренкман в статье «Деконструкция и социальный текст» (Brenkman:1979) критиковал узость, ограниченность йельского представления о «Реальном», основанного, по его мне­нию, на устаревших понятиях об объектах восприятия как о ста­бильно зафиксированных в сознании воспринимающего. С его точки зрения, референт, или Реальное, является исторически по­рожденным и социально организованным феноменом. Традицион­ную для всех постструктуралистов проблему несоответствия (т. е. произвольный характер связи) между означающим и означаемым Бренкман, опираясь на Лакана, решает в духе психоаналитических представлений как «лингвистическую пробуксовку»: для многих высказывания содержат в себе неизбежные конститутивные смы­словые «провалы», которые сообщают своим адресатам нечто от­личное от того, что было изначально заявлено или констатировано. Бренкман объясняет этот феномен лингвистической пробуксовки специфической природой человеческой психики, якобы укоренен­ной в мире фантазмов.

Таким образом, американский исследователь стремится вос­становить утраченную в теории деконструктивизма связь лингвис­тической референции одновременно и с социальной реальностью, и с бессознательным, не отказываясь и от присущего этой теории представления о неадекватности данной связи. В то же время он разделяет деконструктивистский тезис о фикциональности и рито­ричности языка, что, по его мнению, лучшего всего выявляет спо­собность литературы и критиковать общество, не столько проти-

[269]

вопоставляя себя реальному, сколько осознавая свою известную отстраненность от него, и одновременно порождать утопические возможности, давая волю воображению, или, как предпочитает выражаться Бренкман, «высвобождая материал фантазии».

Как и все теоретики социального текста, он критически отно­сится к деконструктивистскому толкованию интертекстуальности, считая его слишком узким и ограниченным. С его точки зрения, литературные тексты соотносятся не только друг с другом и друг на друга ссылаются, но и с широким кругом различных систем репрезентации, символических формаций, а также разного рода литературой социологического характера, что, вместе взятое, как уже отмечалось выше, и образует социальный текст.

Одной из наиболее представительных книг леводеконструктивистского толка является работаМайкла Рьяна «Марксизм и деконструктивизм» (Ryan:1982). Подобно Бренкману, Рьян также предпринимал попытки связать понятия текстуальности и интер­текстуальности с теорией «социального текста», и своеобразие его трактовки заключается в переосмыслении концепции Дерриды «инаковости», или «отличности» (alterity): «Невозможно точно локализовать подлинную основу субстанции или субъективности, онтологически или теологически, бытия или истины, которая не была бы вовлечена в сеть отношений с другим (other-relations) или в цепь процесса дифференцирования» (там же, с. 14).

С точки зрения Рьяна все явления, объекты и концепции спо­собны функционировать исключительно во взаимосвязи, во вза­имном сцеплении, в общем переплетении отношений, конвенций, историй и институтов. Для него, как и для большинства постструк­туралистов, идеи и представления обладают таким же реальным бытием, как и объекты предметного мира, мира вещей, точно так же и сам мир представляется ему текстуализованным, хотя, в про­тивоположность йельцам, и наполненным социальным содержани­ем, поэтому любой литературный текст он рассматривает как не­избежно взаимосвязанный с социальным текстом.

Другой американский исследователь,Фредрик Джеймсон,приняв за основу текстуалистский подход к истории и реальности, попытался смягчить его, дав ему рациональное объяснение, на­сколько оно было возможно в пределах постструктуралистских представлений. Он подчеркивает, что «история — не текст, не повествование, господствующее или какое-либо другое, но, как отсутствующая причина, она недоступна нам, кроме как в тексту­альной форме, и поэтому наш подход к ней и к самому реальному неизбежно проходит через стадию ее предварительной текс

Наши рекомендации