Ручных тигров не существует»

До сих пор из нашего изложения и тех представлений, которые были изложены Фрейдом в статье «Verneinung», следовало, что отрицательное суждение является чем-то более фундаментальным по сравнению с утвердительным. Между тем с логической точки зрения это как будто бы не так. Во всяком случае, если представить себе существование «элементарных пропозиций» в духе «Логико-философского трактата», то есть таких пропозиций, которые содержат простое имя и простой предикат и не зависят от других пропозиций, то в этом случае отрицание любой элементарной пропозиции само не будет элементарной пропозицией, поскольку само отрицание является знаком логической операции, или оператором, преобразующим элементарные пропозиции в неэлементарные. С этой точки зрения получается, что отрицание менее фундаментально, чем утверждение, и производно от него. «Возможность отрицания, – говорится в „Трактате“ – уже заключена в утверждении» (5.44). Но далее говорится: «Положительная Пропозиция предполагает существование отрицательной Пропозиции и наоборот». А в «Философских исследованиях» утверждается следующее: «Возникает чувство, будто отрицательное предложение для того, чтобы отрицать некоторое предложение, должно сначала сделать его в определенном смысле истинным» ([FIXME] 447). Это уже вовсе в духе фрейдовского Verneinung.

В чем же дело? Кажется, что дело в том, что, как ни странно, отрицание в логике существует только на бумаге. То есть с логической точки зрения отрицать ничего нельзя, любое отрицание является утверждением. Как это понять? Я хочу сказать, что, отрицая, мы тем не менее всегда утверждаем некий позитивный факт, а не некий отрицательный факт. Отрицательных фактов не существует. Если я говорю: «Я не хочу есть», то я не отрицаю факт своего желания есть, а скорее утверждаю факт своего нежелания есть. Потому что «нежелание есть» не является негативной сущностью, как может показаться. Это позитивная сущность, которая объясняется либо моей сытостью, либо болезнью, либо диетой, или же, наоборот, желанием приберечь силы для вечерней трапезы в кругу друзей. Когда я говорю «Я не люблю Сервантеса», это означает, что чтение книг Сервантеса наводит на меня скуку, или я предпочитаю ему Кальдерона, или я вообще считаю испанскую литературу не заслуживающей внимания.

Когда Магритт под картиной, на которой изображена курительная трубка, делает подпись «Это не трубка», то, как мне кажется, он исходит именно из такого позитивно-образующего понимания отрицания (как известно, все сюрреалисты были чрезвычайно внимательны к психоанализу). То есть художник понимает, что первый вопрос, который возникает при отрицании очевидного – что это не трубка, – будет заключаться в следующем: «А что это такое?», «Что он этим хочет сказать?», то есть нечто утвердительное по своей сути.

Но что из того, что каждое отрицание – это по сути утверждение чего-то другого, как правило, вовсе не противоположного, но смежного? Для понимания статьи Фрейда это означает следующее. Отрицание «Это точно не была моя мать» в общем-то означает не «Это точно была моя мать», но скорее нечто вроде: «Мое бессознательное уверено, что это была моя мать, но я предпочитаю думать иначе. Я предпочитаю думать, что это другая женщина, которую зовут так-то и так-то». То есть если мы возвратимся к нашему примеру с отречением Петра, то получится, что, когда Петр отрекся и сказал «Я не знаю этого человека», он не просто имел в виду «Я знаю этого человека», но нечто более сложное. Нечто вроде:

«Мое бессознательное утверждает, что я знаю этого человека, но я предпочитаю думать иначе. Мое „собственное я“ противится признанию этого человека. Я здесь просто так, пришел погреться. Я хочу жить!» Итак, «Я не знаю этого человека» означает «Я хочу жить». Разве не смерти боялся Петр, боясь признаться, что он является учеником Иисуса? И разве не жизнь он утверждает в своем отречении в причастности к ученикам Иисуса?

Но какую жизнь он утверждает? Он утверждает жизнь вне Иисуса. А что утверждают своим отрицанием клиенты психоаналитика? Они утверждают свое желание продолжать, так сказать, жизнь-внутри-болезни, потому что (как и Петр), если они признают, что «это была их мать», они невольно сделают шаг к выздоровлению-через-смерть, чего, естественно, их сознание не хочет.

Итак, что же скрывает Verneinung? Он скрывает подлинную скрытую реальность здоровья-смерти под покровом мнимой реальности болезни-жизни. Отрицание отрицает подлинную смертную реальность (я не хочу есть – на самом деле я хочу есть, потому что иначе я умру, но я не хочу умирать, поэтому лучше не думать о еде (сексе, труде, …). «Это не моя мать – и на самом деле это моя мать, но я не хочу думать о своей матери, потому что это значит думать о смерти».

В сущности любое отрицание отрицает, тщится отрицать существование чего-либо. Невозможность последнего показывает всю тщетность отрицания как борьбы за жизнь и противостояния смертной истине.

Невозможность логически отрицать существование (конечно, смерти) была известна давно. Известный любитель поотрицать Уиллард Куайн писал по этому поводу:

«Это старая загадка Платона о небытии. Небытие должно в некотором смысле быть, в противном случае получается, что есть то, чего нет. Эта запутанная доктрина получила прозвище бороды Платона; исторически она оказалась стойкой, частенько затупляя острие бритвы Оккама. […] Возьмем, к примеру. Пегаса. Если бы Пегаса не было, то употребляя это слово, мы бы говорили ни о чем. Следовательно, было бы нелепо даже говорить о том, что Пегаса нет» [Quine 1953: 2 ].

А вот что писал на этот счет Дж. Э. Мур:

«Но значение предложения „Некоторые ручные тигры не существуют“, если оно вообще тут есть, конечно, не является вполне ясным. Это еще одно сомнительное и загадочное выражение. Имеет ли оно вообще значение? А если имеет, то в чем оно состоит? Если оно имеет какое-то значение, то понятно, что оно должно означать то же самое, что „Имеются некоторые ручные тигры, которые не существуют“. Но имеет ли это предложение какое-либо значение? Возможно ли, чтобы имелось некоторое количество ручных тигров, которые бы не существовали?» [Moore 1959 ].

И наконец:

«Если объект, удовлетворяющий свойству Ф, есть объект, удовлетворяющий свойству Ф, тогда имеется нечто, которое есть объект, удовлетворяющий Ф» [Целищев 1976: 2(5[FIXME] ].

Другими словами, если крылатый конь является крылатым конем, то существует такой объект, как крылатый конь.

Итак, отрицать небытие бесполезно. Поэтому Verneinung всегда – лишь временное средство, некоторый привал на пути к осознанию смертной жизни. «Бессознательное никогда не говорит нет», – замечает Жан Ипполит, подводя итоги своему комментарию фрейдовской статьи [Ипполит 1998: 404 ]. Бессознательное всегда говорит: «Да!» (как Молли Блум). В бессознательном всегда одно и то же – могила, утроба, запоздалый инцест с матушкой (которая, конечно, не что иное, как мать-сыра-земля), в бессознательном ты всегда (наконец-то!) убиваешь своего отца, и желанная Смерть приходит к тебе в образе Марии Казарес, и ты не знаешь, как с ней натешиться.

Это не я убил»

Универсальность Verneinung'a обусловлена его несомненной связью с Эдиповым комплексом. Фрейд не пишет об этом в эксплицитной форме. Однако в неявном виде эта связь обнаруживается им на каждом шагу, например при выявлении динамики соотношения Эдипова комплекса и комплекса кастрации. Так, в работе «Достоевский и отцеубийство» Фрейд пишет следующее:

«В определенный момент ребенок начинает понимать, что попытка устранить отца как соперника угрожала бы ему кастрацией. Стало быть, из-за страха кастрации, то есть в интересах сохранения своего мужского начала, ребенок отказывается (отрекается. – курсив мой. – В. Р. ) от желания обладать матерью и устранить отца. Насколько это желание сохраняется в бессознательном, оно образует чувство вины» [Фрейд 1995 f: 288 ].

От того, насколько сильно это чувство вины, оно преображается в невротический отказ от реальности в пользу фантазии или психотическое отрицание реальности в пользу символической реальности бреда. Если чувство вины сильно, но при этом личность, которая эту вину испытывает, является творчески одаренной, то, пройдя через испытания и наказания со стороны символического отца (например, как в случае с Достоевским, царя), она, эта личность, проецирует свое чувство вины на свое творчество, как это произошло с романом «Братья Карамазовы».

Как известно, в «Братьях Карамазовых» в убийстве отца замешаны все четыре брага. Непосредственным исполнителем был Павел (Смердяков); идейным вдохновителем – Иван; покушавшимся на убийство – Дмитрий; и Алексей, по планам Достоевского, долженствующий соединиться с народовольцами и убить царя (что для Достоевского – как и для Фрэзера – то же самое, что отца). Алексей получался самым главным затаенным убийцей. В общем все хотят смерти отца, и это понятно. Интереснее другое. Что в романе точно до конца не известно, кто на самом деле убил отца. Ведь кроме свидетельства почти помешанного Смердякова совсем помешанному Ивану Карамазову, после чего первый покончил с собой, а второй окончательно сошел с ума, ничего нет. В романе господствует неопределенность по вопросу убийства отца, такая же неопределенность и неизвестность господствует в сознании человека по поводу Эдипова комплекса. Даже если человеку приходит мысль о том, что он хочет убить отца, он скорее всего отгоняет ее как чудовищную и не соответствующую нормам морали, даже если этот человек – 3-летний ребенок. И в конце концов ребенок отрекается от этого желания, отрицает его. Примерно такую картину всеобщей неопределенности и намеков, замешанных на Verneinung'e, мы видим и в романе Достоевского. Достаточно вспомнить, например, следующую знаменитую сцену:

«– Я одно только знаю, – все так же почти шепотом проговорил Алеша. – Убил отца не ты .

– „Не ты“! Что такое не ты? – остолбенел Иван.

– Не ты убил отца, не ты! – твердо повторил Алеша.

С полминуты длилось молчание.

– Да я и сам знаю, что не я, ты бредишь? – бледно и искривленно усмехнувшись, проговорил Иван. Он как бы впился глазами в Алешу. Оба опять стояли у фонаря.

– Нет, Иван, ты сам себе несколько раз говорил, что убийца ты.

– Когда я говорил?.. Я в Москве был… Когда я говорил? – совсем потерянно пролепетал Иван.

– Ты говорил это себе много раз, когда оставался один в эти страшные два месяца, – по-прежнему тихо и раздельно продолжал Алеша. Но говорил он уже как бы вне себя, как бы не своею волей, повинуясь какому то непреодолимому велению. – Ты обвинял себя и признавался себе, что убийца никто, как ты. Но убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты!»

В этой сцене демонстрируется утверждение через отрицание, то есть Verneinung. Неудача речевого акта Алексея Карамазова заключается в том, что говорить человеку, что не он сделал что-либо, можно только, подразумевая, что он это и сделал потому, что в противном случае не имеет смысла говорить об этом вообще. Как ребенок, которого застигают на месте «преступления», обычно говорит: «Это не я сделал», что означает в сущности первый шаг к признанию того, что это сделал именно он. Как в сцене между Раскольниковым и Порфирием Петровичем, когда Порфирий впервые напрямую обвиняет его в убийстве старушки. Раскольников реагирует словами «Это не я убил», что является прелюдией к дальнейшему признанию и покаянию.

В процитированной же сцене смысл речевого акта Алеши Карамазова, учитывая то, что говорилось выше о том, что все братья причастны к убийству отца, состоит в том, что он своим обращением-в-отрицании в сущности не больше и не меньше, как признается в своем собственном соучастии в убийстве отца. Потому что ведь что может означать, что отца убил «не ты»? Не ты, потому что тебе и так плохо, и не Смердяков, он просто (твой) инструмент, и не брат Дмитрий, он слишком глуп. Тогда кто же остается? Я. Потому что я слишком добренький и на меня (кроме Шерлока Холмса) никто не подумает.

Сравним это с гораздо более прозрачной сценой посещения Иваном Смердякова, когда последний демонстрирует, как будто пародируя предшествующую встречу с братом Алексеем, откровенный ход – вначале отрицание, но тут же вслед за ним утверждение:

«– Говорю вам, нечего вам бояться. Ничего на вас не покажу, нет улик. Ишь руки трясутся. С чего у вас пальцы-то ходят? Идите домой, не вы убили .

Иван вздрогнул, ему вспомнился Алеша.

– Я знаю, что не я… – пролепетал было он.

– Знаете? – опять подхватил Смердяков. […]

– Ан вот вы-то и убили, коль так, – яростно прошептал он ему».

Если бы мы преподавали в школе малолетних психоаналитиков, мы бы рассказали эту историю так. Жили-были четыре брата. У них был Эдипов комплекс. Все они хотели убить своего папу, но не знали, как это сделать. Самый глупый брат Дмитрий просто набросился на папу и стал его избивать. Его посадили в тюрьму. Самый социально неполноценный брат Смердяков страдал от эпилепсии, что бывает, если детки неправильно переносят комплекс кастрации. Вот он и упал в погреб, а самому умному брату Иванушке, сказал, что это он папу замочил. Думал-думал брат Иванушка, и тут у него окончательно полетела цепочка означающих и совсем съехала крыша. И сошел Иванушка с ума. А самый хитрый брат Алексей Федорович и в тюрьму не попал, и с ума не сошел, и не повесился, а спокойно дожил до генитальной фазы, женился на Лизе Хохлаковой, но, как это обычно и бывает у интеллигентных людей, старые комплексы ожили, он стал революционером и завалил царя-батюшку. Так кто же убил отца, дети? Правильно, вы и убили-с. Но не менее интересна ситуация, состоящая в том, что сам ребенок, находящийся в Эдиповой стадии, не сознает этого и тем самым отрицает ее, придумывая взамен нелепые истории про жирафов, как пятилетний Ганс из знаменитой статьи [Фрейд 1990 ], в которых моделирует непонятные ему самому влечения. Но именно потому, что отрицание – это первая и главная стадия на пути к принятию чего бы то ни было, мы вообще можем отмечать такие вещи, какие аналитик замечает в своей практике у невротиков, или такие, которые мы отмечаем в художественных произведениях. Если бы невротик или писатель не отрицали бы этих «ужасных вещей», мы бы не смогли их зафиксировать. (Аналогичным образом, когда взрослый человек отрицает, отвергает психоанализ, выражая твердую убежденность, что не верит в него, это, по всей видимости, означает, что он-то скорее всего больше других в нем нуждается.)

Если же мы возьмем ситуацию самого царя Эдипа, как она описана Софоклом, то можно задать вопрос, имеется ли здесь Verneinung? Мы безусловно можем сказать, что следующие два предложения правильно отражают положение дел, которое имело место до развязки трагедии Эдипа:

(1) Эдип не знал, что человек, которого он убил на дороге, и был его отец.

(2) Эдип не знал, что царица Фив Иокаста, на которой он женился, и есть его мать.

Можно ли сказать, что Эдип отрицал эти утверждения? Эксплицитно он их не отрицал. У него не было повода их отрицать. Но если бы у него спросили, знает ли он, что человек, которого он убил на дороге, был его отец, а Иокаста его мать, он бы отрицал не только свое знание, но и само содержание этих высказываний. В сущности, дальнейшее узнавание страшной правды и выкалывание себе глаз (закономерная с точки зрения психоанализа смена Эдипова комплекса комплексом кастрации) и было заменой отрицания, представленного в форме неведения, утверждением, являющимся в форме знания.

Можно высказать предположение, в соответствии с которым в основе всякого художественного и бытового сюжета, то есть в основе любой интриги как смены полярных модальностей (неведения – знания, запрещенного – должного, дурного – хорошего, невозможного – необходимого, прошлого – будущего, здесь – нигде) (см. раздел «Повествовательные миры»), лежит Verneinung. Предположение это будет выглядеть тем менее рискованным, чем скорее мы вспомним, что сам Фрейд, а за ним его комментатор Жан Ипполит считали, что Verneinung – основа всякого мышления.

В основе любой рассказываемой истории (story, но возможно, что и history) лежит некий отказ: в сказке это отказ не нарушать запрет, в трагедии отказ верить тому, что очевидно, в комедии отказ признать в переодетой девушке своего сына, в романе – впрочем, роман уже сам по себе настолько психоаналитический жанр, что вряд ли имеет смысл на нем останавливаться. Первый же из известных романов – «Дафнис и Хлоя» – построен на отказе понимать различие между полами и на дальнейшем мучительном принятии этого различия. Интересно, что отрицание играет большую роль в поэзии. Сама фигура отказа «Нет, я не…» или просто «Я не…» представляет собой locus communis начала лирического стихотворения.

Нет, я не Байрон, я другой…

Нет, нет, напрасны ваши пени…

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу…

Нет, никогда средь бурных дней… Нет, поздно, милый друг, узнал я наслажденье… Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем… Нет, я не льстец, когда царю… Нет, не тебя так пылко я люблю… Нет, не могу я видеть вас… Я не ценю красот природы… Я не ищу гармонии в природе… Я не увижу знаменитой Федры… Нет, никогда ничей я не был современник… Я тебя никогда не увижу… Я не искал в цветущие мгновенья… Я не поклонник радости предвзятой… Я не хочу средь юношей тепличных… Я не люблю жестокой бани… Нет, все-таки у них там нет… Я не хочу в угоду русским…

(Примеры из Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Заболоцкого, Мандельштама и Пригова.)

Почти в каждом из этих примеров обнаруживается в той или иной мере эксплицитности фигура речи, в соответствии с которой то, что вначале отрицается, потом не просто утверждается, но в детальнейших подробностях, или скорее то, о чем поэт вроде бы даже и говорить не хочет, об этом он именно и говорит. В наиболее явном виде это содержится в стихотворении «Я не увижу знаменитой Федры…». После данного заявления поэт объясняет, как именно он ее не увидит – «с прокопченной высокой галереи / При свете оплывающих свечей», он не услышит «обращенный к рампе / Двойною рифмой оперенный стих / Как эти покрывала мне постылы…» и так далее.

Поэзия имеет две особенности в ряду других художественных родов и жанров. Во-первых, она неглубока, во-вторых, она гораздо ближе к обыденной речи, чем, например, художественная проза. Первое не нуждается в доказательстве, второе мы пытались обосновать в [Руднев 1996b ]. Благодаря этому второму свойству поэзия повторяет обычный прием полубытовой-полуторжественной риторики Verneinung'a, когда говорится «Об этом мы говорить не будем», а затем говорится именно об этом. Нечто вроде «Мы уже не будем говорить о том, что NN совершил то-то и то-то (далее подробно говорится о том, что совершил NN), и уж тем более не станем распространяться о тех замечательных книгах, которые написал NN (далее идет подробнейший рассказ о каждой книге, написанной NN), и т. д.». Здесь Verneinung проявляется на таком мелководье, что мы не станем анализировать этот материал, а лучше вернемся к Эдипову комплексу и зададим такой вопрос: всякое ли отрицание автоматически представляет собой Verneinung? Предположим, кому-то говорят:

– Я сегодня в метро видел твою мать с молодым незнакомым мужчиной.

На что следует ответ:

– Ты ошибся, это не могла быть моя мать!

Сравним это с другим обменом репликами, когда один говорит:

– Я сегодня был в кино с твоей матерью.

А другой ему отвечает:

– Это не могла быть моя мать, она весь день была дома.

И в первом, и во втором случаях возможна ошибка (тот, кто говорил, что видел мать в метро, мог обознаться; наоборот, во втором случае ошибиться мог сын – мать могла делать вид, что смотрит в спальне телевизор, а сама улизнула в кино – зарождение детективной интриги). В первом случае – классическое отрицание, кроющееся в нежелании допустить возможность, что мать была где-то с молодым мужчиной. Это отрицание опирается не на факты, но лишь на эмоции. Это и есть фрейдовское отрицание-отбрасывание, построенное на ревности к матери. Во втором случае отрицание опирается на факты. Но велика ли цена этим фактам? Не есть ли они, эти факты, просто желание сына, чтобы мать была всегда рядом, была дома? Не принимает ли сын, подобно любому невротику, желаемое за действительное, воображаемое за реальное?

Ведь каждый невротик отрицает реальность в пользу воображаемого, поэтому чаще всего именно невротик, то есть человек, не уверенный в себе, дефензивный, «закомплексованный», и говорит: «Не знаю». Человек, уверенный в себе, авторитарный или истерический скорее что-нибудь придумает в ответ на какой-либо вопрос, чем скажет: «Не знаю». Есть, правда, одно исключение, ситуация, при которой уверенный человек скорее ответит отрицанием, а невротичный не решится на отрицание. Это тот случай, когда нас спрашивают нечто вроде «Ну ты, разумеется, видел этот знаменитый фильм?». В этом случае невротик скорее кивнет, а «Нет, не видел» ответит человек, уверенный в себе. Но в ответе невротика все равно скрывается отрицание, отречение от правды по принципу: «Я не могу признаться в своем невежестве, я буду отрицать свое невежество». Невротики всегда чего-то не могут, чего-то не хотят, через что-то не в состоянии перешагнуть и т. д. и т. п. Поэтому невротик должен пройти порой через целый каскад отрицаний, прежде чем что-то примет.

Таким образом, очевидно, что на вопрос, бывает ли отрицание, которое не является Verneinung'ом, нельзя ответить в отрыве от контекста (в духе виттенштейновских теорий языковых игр и значения как употребления). Допустим, я говорю: «Я никогда не был в Париже». Предположим, что это правда. Ну и что с того? Определить, является ли это отрицание Verneinung'ом, можно только в зависимости от того, что это за разговор, что за «базар» и как он пойдет дальше. Допустим, дальше меня спрашивают: «А в Мюнхене тебе доводилось бывать?» «Нет, не доводилось и в Мюнхене». Далее пытливый собеседник выясняет, что я не бывал ни в Нью-Йорке, ни в Бремене, ни в Эдинбурге, что я вообще никогда не бывал за границей. Конечно, в этом случае мои ответы представляют собой Verneinung. Я как бы отбрасываю от себя идею поездки за границу, негативистски оставаясь на одном месте.

Но попробуем представить себе менее тривиальную ситуацию, когда ответ «Я никогда не бывал в Париже» не является явным Verneinung'ом. Допустим, я говорю:

«Нет, я никогда не бывал в Париже, но я так мечтаю об этом!» Здесь я не скрываю своего сожаления о том, что никогда не бывал в Париже, и, возможно, с гордостью прибавлю, что зато я бывал в Лондоне и в Вене.

Является ли в этом случае мой ответ Verneinung'ом? В определенном смысле все же «Да». Здесь скрытым утверждением является то, что в своих фантазиях я давно был в Париже, но в реальности не могу туда поехать (из-за отсутствия денег, времени, здоровья и т. п.).

А если человек утверждает, что он никогда не был в Париже, в то время как на самом деле он там неоднократно бывал? Как соотносится Verneinung с ситуацией лжи и обмана? Допустим, этот человек не хочет, чтобы другие знали о том, что он был в Париже, из-за того, что пребывание в Париже было у этого человека связано с какими-то преступными махинациями.

Здесь вспоминается типовой разговор на уроке между учительницей и бездельником-учеником.

Учительница: Сидоров!

Ученик: Что? Я ничего не делаю.

Учительница: Вот это-то и плохо, что ты ничего не делаешь.

Ученик отрицал наличие каких-то дурных действий со своей стороны, но благодаря оборотническому действию отрицания он на самом деле подтвердил лишь отсутствие каких-либо позитивных действий.

Когда человек, «наследивший» в Париже, говорит, что он там вовсе не был, он как бы говорит: «Я ничего не делаю». Что означает: «Я-таки был в Париже и провернул там хорошее дельце».

Таким образом, Verneinung выступает и как своеобразный детектор лжи, от которого не уйдешь, как ни старайся. Единственная возможность – это вообще не открывать рта. Но там, где нет речи, нет и психоанализа.

4. «Когда б я был безумец…»

В заключение рассмотрим особую обращенную форму отрицания, которая до такой степени является воплощением сути Verneinung'a, что, кажется, отрицает его самое. Рассмотрим следующие примеры.

В конце первого тома «Войны и мира», после того, как Наташа Ростова зарекомендовала себя, по понятиям автора, как последняя шлюха, Пьер Безухов, утешая ее, употребляет следующий оборот:

«Если бы я был не я, а красивейший и достойнейший, то на коленях просил бы руки вашей».

Здесь налицо обращенное отрицание, которое остается в пресуппозиции: «Я не достойнейший и не красивейший, поэтому не могу просить руки вашей». Налицо здесь также Verneinung – на самом деле Пьер хочет просить ее руки. И самое главное, что впоследствии это обращенное отрицание превращается в прямое утверждение – Пьер в конце романа действительно просит руки Наташи, и они становятся мужем и женой. Это редкий случай счастливого Verneinung'a.

Следующий пример, построенный по такой же риторической схеме, – начало сказки Пушкина о царе Салтане:

Три девицы под окном

Пряли поздно вечерком.

«Кабы я была царица, –

Говорит одна девица, –

То на весь крещеный мир

Приготовила б я пир».

«Кабы я была царица, –

Говорит ее сестрица, –

То на весь бы мир одна

Наткала я полотна».

«Кабы я была царица, –

Третья молвила сестрица, –

Я б для батюшки-царя

Родила богатыря».

В отличие от Наташи Ростовой у царя, который, как известно, подслушивал этот обмен репликами, был выбор. По сути здесь не что иное, как брачный тест: «Что бы ты сделала, если бы была царицей?» Но в пресуппозиции все то же отрицание: «Я – не царица». Естественно, царь выбирает девушку, которая обещает родить богатыря, и отрицание переходит в утверждение.

Третий пример – самый трудный. Он тоже из Пушкина – маленькая трагедия «Каменный гость». Когда Дона Анна (разговор происходит неподалеку от места захоронения Дона Альвара – Командора) в ответ на слова Дон Гуана, что он хочет умереть, а она будет топтать ногами уже место его захоронения, говорит: «Вы не в своем уме». Дон Гуан отвечает следующее:

Иль желать

Кончины, Дона Анна, знак безумства?

Когда б я был безумец, я б хотел

В живых остаться, я б имел надежду

Любовью нежной тронуть ваше сердце;

Когда б я был безумец, я бы ночи

Стал провождать у вашего балкона,

Тревожа серенадами ваш сон,

Не стал бы я скрываться, я напротив

Старался быть везде б замечен вами;

Когда б я был безумец, я б не стал

Страдать в безмолвии…

Здесь опять-таки обращенное отрицание: «Я не безумец, потому что вместо всего перечисленного я предпочитаю, чтобы вы затаптывали место моего захоронения». И так же, как в двух предыдущих случаях, отрицание оборачивается утверждением очень скоро, правда, в отличие от этих случаев, чрезвычайно трагически. В том-то и дело, что Дон Гуан действительно безумец, психотик, приглашающий статую в гости (разве нормальный человек может так поступить?), более того, статуя соглашается прийти к нему в гости и, более того, действительно приходит (разворачивание психотического бреда). Как убедительно показал И. Д. Ермаков, все эти печальные и отчасти сверхъестественные события произошли оттого, что любовь Дон Гуана к Доне Анне носила безусловный инцестуальный характер, поскольку Командор воплощает мертвого Отца (предваряя Лакана, Ермаков называет статую Командора «imago отца»; подробнее о Ермакове и Лакане см. [Кацис-Руднев, 1999 ]), а Дона Анна соответственно мать [Ермаков 1999 ]. Выбирая жизнь и Дону Анну, Дон Гуан как психотик, зачеркивающий жизнь (отрицающий реальность), закономерно получает смерть. То есть его просьба о смерти искренна.

Но ведь любой психотик найдет вам тысячу доводов, весьма убедительных и логичных, что он не сумасшедший. Дон Гуан же поступает в соответствии с установками Виктора Франкла, который советовал обсессивному пациенту, беспрестанно мывшему руки, помыть их еще раз. Раз налицо психотические симптомы, надо их усилить:

Статуя.

Брось ее,

Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан.

Дон Гуан.

Я? нет. Я звал тебя и рад, что вижу.

(«Дрожал ли он? О нет, о нет!»).

Обретая свое бытие-к-смерти, Дон Гуан теряет Дону Анну, но зато в смертной истине избывает свое безумие.

И еще один пример оттуда же. (Вообще этот оборот пронизывает всю трагедию.)

Когда б я вас обманывать хотел,

Признался ль я, сказал ли я то имя,

Которого не можете вы слышать?

Где ж видно тут обдуманность, коварство?

Пресуппозиция – «Я не хотел вас обманывать, потому что в противном случае, я не открыл бы, что я и есть убийца вашего мужа Дон Гуан». На самом деле, конечно, он именно хотел обманывать, во всяком случае, «пудрить мозги», только наиболее утонченным способом. И Дона Анна это понимает, недаром в ответ на этот монолог она задумчиво говорит: «Кто знает вас?» Есть такое психологическое правило, в соответствии с которым самым надежным видом вранья является правда. Именно этим правилом воспользовался сумасшедший Дон Гуан со своем психозом и со своим влечением к смерти, Дон Гуан, которому надоело, что вокруг его любовниц умирают другие мужчины (Дон Альвар, Дон Карлос), теперь он сам хочет попробовать сыграть в русскую рулетку. И в этой игре «ужасная, убийственная тайна» действительно становится главным козырем. Что толку, если бы он завладел Доной Анной под именем какого-то там Дона Диего де Кальвадо! Ну, еще одна. А тут пришла ему охота потягаться с собственными галлюцинациями, «до полной гибели всерьез». Ведь характерно, что психотик в отличие от невротика очень уважает правду. И иногда эта правда даже совпадает с реальностью, но не тогда, когда вы приглашаете статую постоять на часах у ее собственного дома, а когда вы открываете своей возлюбленной «ужасную, убийственную тайну», при этом в общем приблизительно представляя, чем все это может кончиться.

Чтобы не заканчивать на мрачной ноте, приведем в качестве последнего примера обращенного отрицания стихотворение Державина «Шуточное желание»:

Если б милые девицы

Так могли летать, как птицы,

И садились на сучках,

– Я желал бы быть сучочком,

Чтобы тысячам девочкам

На моих сидеть ветвях.

Пусть сидели бы и пели,

Вили гнезда и свистели,

Выводили и птенъцов;

Никогда б я не сгибался, –

Вечно ими любовался,

Был счастливей всех сучков.

Комментарии, конечно, излишни.

Констатируя безусловный эротический характер всех приведенных в этой главке примеров, можно было бы сказать, что шило Verneinung'a не утаишь в мешке никаких деепричастных оборотов. И если вы хотите что-то скрыть, то ни в коем случае не отрицайте этого, лучше вообще молчите. Молчание на допросе – гораздо более успешная тактика, чем тотальное отрицание, – всегда найдется ушлый следователь, проучившийся три года в Институте психоанализа, который в два счета поймает вас на Verneinung'e.

Ибо последовательное отрицание всех пропозиций приводит только к утверждению наиболее общей формы пропозиции [Витгенштейн 1958 ].

Читатель-убийца

1. Агату Кристи исключили из клуба детективных писателей, возможно, за ее лучший роман – «Убийство Роджера Экройда». В этом романе убийцей оказывается сам рассказчик, доктор Шепард. Но рассказчик строит свое описание событий так, чтобы оправдать себя и замести следы, то есть так, как будто он не знает (как не знает этого до самого конца и читатель), кто убийца. Эркюль Пуаро догадывается о том, каково истинное положение вещей, и доктору Шепарду приходится заканчивать свою рукопись (совпадающую с романом) признанием, что он сам совершил убийство.

2. При этом можно сказать, что в начале своего рассказа доктор в определенном смысле действительно не знает, что он убийца. Конечно, не в том смысле, что он, например, совершил убийство в бессознательном состоянии. Нет, он убил вполне осознанно и начал писать свою рукопись с тем, чтобы замести следы. Но он начал писать ее так, как писал бы ее человек, который действительно не знает, кто убийца. Именно в этом смысле можно сказать, что он, находясь в своем амплуа рассказчика, в начале своего повествования не знает, что он убийца. В этом смысл его повествования, его цель. И в этом феноменологическая загадка этого повествования.

3. Если бы была фабула, то есть если бы то, что называют фабулой, соответствовало бы некой дискурсивной реальности, то можно было бы сказать, что рассказчик доктор Шепард, прекрасно зная, что он убийца, строит свою стратегию рассказчика на том, что он лживо исходит из установки, что он не знает, кто убийца. Но с феноменологической точки зрения до тех пор, пока читатель не дойдет до конца рукописи (= романа), он не узнает, что это обман, и поэтому этот дискурс имеет смысл только при том условии, что внутри него рассказчик ведет себя так, как будто он не знает, кто убийца, и узнает о том, что убийца он сам, только к концу рассказа, убежденный доводами Пуаро.

4. Почему фабульная точка зрения бессмысленна, в частности в данном случае? Потому что она выстраивает схему совершенно другого повествования: рассказа о том, как доктор Шепард пытался обмануть следствие. И читатели, зная об этом, следят за ходом его уловок.

5. Но нельзя строить схему рассказчика, исходя при этом из схемы не его рассказа. Рассказ задуман доктором Шепардом для того, чтобы убедить следствие в своей невиновности. И в этом качестве (в качестве рассказчика) он выступает как невиновный, во всяком случае, не как виновный. Феноменологический смысл рассказа состоит, как кажется, в том – ив том смысле Агату Кристи правильно выгнали из клуба, – что рассказчик по ходу действия узнает, что убийцей оказывается он сам. Рассказчику приходится на ходу перестраивать тип своего повествования. Теперь он косвенно признает, что всегда знал, что он убийца. Но тем не менее он не был рассказчиком-убийцей.

6. В литературе все делается для читателя. Если исходить из этого, то феноменологический смысл повествования состоит в том, что читатель, поскольку он довольно естественным образом отождествляет себя с рассказчиком, читатель, так сказать a priori находящийся на стороне рассказчика, как будто узнает, что он – читатель – и есть убийца. Это довольно сильный прагматический шок или, если угодно, прагматическое озарение: «Я был на его стороне, на протяжении всего повествования я думал его мыслями, всей душой был с ним, он же сам оказался убийцей». Вернее, он заявляет о себе нечто вроде – «да, мне приходится признать, что я убийца», – и мы видим, что он все время обманывал нас, и поэтому это ощущение тождества с ним равносильно по меньшей мере тайному соучастию в его преступлении. Но доктор Шепард не обманывал нас, в его планы не входило обманывать нас. Он лишь пытался обмануть себя самого, свою субъективность. Поэтому здесь возникает странное трагическое ощущение прагмасемантической фрустрации: «Я (читатель) пытался обмануть себя, но теперь я понимаю, что это мне не удалось, и поэтому на самом деле я (читатель) – убийца».

7. Именно за это исключили Агату Кристи: читатель не должен чувствовать себя убийцей, это выходит за рамки детективного жанра. Но теперь уже ничего не поделаешь. Это осознание себя убийцей вдруг оказалось одним из самых потаенных и потому фундаментальных экзистенциальных переживаний. Смысл отсутствия фабулы, смысл феноменологической оболочки мира в том, что меня можно убедить в том, что я убийца. И тогда уже трудно разубедить в обратном.

8. Итак, под воздействием какого-то знания или даже, можно сказать, под воздействием некоего эстетического внушения я вдруг начинаю осознавать, что истина состоит в том, что я – убийца.

9. […]

10. Просто в одно прекрасное утро я просыпаюсь и понимаю, что я убийца. Что именно в этом состоит истина. Или глубокой ночью, прочитав роман Агаты Кристи, я вдруг понимаю, меня охватывает ужас нового озарения, смысл которого в том, что я убийца. При этом я не узнал о себе ничего нового, никаких новых фактов. Нельзя даже сказа

Наши рекомендации