Значение реципрокного альтруизма

Одна из обычных реакций на теорию реципрокного альтруизма - это дискомфорт. Некоторым людям неприятна сама мысль, что их самые благородные порывы - лишь хитрая игра генов. Вряд ли это обязательная реакция, но для тех, кто выбирает ее, видимо, гарантировано полное потопление. Если, в самом деле, существование эгоистичных генетических корней у симпатии и благоволения так вас огорчает, тогда на очереди крайняя степень отчаяния. Потому как, чем больше вы размышляете над разными положениями реципрокного альтруизма, тем более корыстными представляются гены.
Вернемся к вопросу о сочувствии, в частности, к его тенденции расти пропорционально тяжести обстоятельств, в которые попал человек. Почему мы ощущаем больше жалости к голодающему человеку, чем к слегка голодному? Потому ли, что человеческий дух - великая вещь, посвященная уменьшению страданий? Подумайте-ка еще раз.
Триверс спрашивает о том, почему степень благодарности зависит от тяжести ситуации, от которой благодарящего избавляют. Почему вы так непомерно благодарны бутерброду, спасшему вам жизнь после 3-х дней, проведенных в пустыне, и только весьма сдержанно благодарите за бесплатный ужин сегодняшним вечером? Его ответ прост, вполне правдоподобен и не слишком потрясает: благодарность, отражая ценность полученной выгоды, одновременно определяет и цену грядущего ответного платежа. Благодарность, по сути, - это форма расписки, ведь так естественно она фиксирует размер долга!
Для благотворителя мораль сей басни ясна: чем более безнадежно положение должника, тем большая величина указана в расписке. Исключительно чуткое сочувствие - это просто очень деликатный совет по инвестиции. Наше глубочайшее сострадание - это самая выгодная погоня за скидками. Большинство из нас отнеслось бы с презрением к врачу скорой помощи, увеличивающему в пять раз почасовую оплату для пациентов, находящихся на грани смерти. Такого мы назвали бы бессердечным эксплуататором. Мы бы спросили его: "Разве у вас нет никакого сочувствия?", и если бы он читал Триверса, он бы сказал: "Напротив, у меня его полно. Я просто честен в понимании того, что есть мое сочувствие". Это могло бы охладить наше нравственное негодование.
К слову о нравственном негодовании: оно, как и сочувствие, предлагает новый поворот в свете реципрокного альтруизма. Ограждение от эксплуатации, как отмечает Триверс, - важная вещь. Даже в простом мире аксельродовского компьютера с его дискретными бинарными взаимодействиями стратегии ТО ЗА ТО приходилось наказывать тех, кто злоупотребил доверием. В реальном мире, где люди могут под личиной дружбы влезть в значительные долги, а затем отказаться от их уплаты или пойти на откровенное воровство, эксплуатация должна отвергаться еще более настойчиво. Отсюда, наверное, происходит мощь нашего нравственного негодования, внутренняя уверенность, что с нами обошлись нечестно, что виновный заслуживает наказания. Очевидная на интуитивном уровне мысль, что нас просто кинули, сама суть человеческого чувства справедливости является с этих позиций побочным продуктом эволюции, результатом обыкновенного хитросплетения генов.
Что озадачивает изначально, так это интенсивность, которой достигает праведное негодование. С него могут начаться длительные междоусобицы, в которых и мнимые оскорбления-то уже забываются, но которые могут порой привести к гибели самого негодующего. Почему гены подталкивают нас пойти пусть на небольшой риск смерти ради чего-то столь неосязаемого, как "честь"? Триверс в ответ на это заметил, что "маленькие несправедливости, повторенные много раз в течение жизни, могут привести к тяжелым потерям", оправдывая тем самым такое "мощное проявление агрессии в случае, когда обнаруживается склонность к бесчестию".
Утверждение, высказанное не им, но все-таки прозвучавшее, заключается в том, что негодование даже более ценно, когда проявляется на публике. Если разойдется слух о вашем горячечном чувстве чести, когда единственный кровавый кулачный бой удержит множество ваших соседей от насмешек над вами, даже легких и случайных, тогда бой стоил того риска. А в обществе охотников и собирателей, где почти все поведение публично, а сплетни распространяются быстро, лучший состав зрителей кулачного боя - все окружающие. Примечательно, что даже в современном индустриальном обществе, когда мужчины убивают знакомых мужчин, этому обычно есть свидетели. Это кажется странным - зачем совершать убийство при свидетелях? - но только не в терминах эволюционной психологии.
Триверс показал, насколько далекой от игры может стать дилемма узника в реальной жизни, когда чувства, сформировавшиеся для одной цели, адаптируются к другим. Так, "праведное" негодование могло бы стать позой, которую используют мошенники - сознательно или бессознательно - чтобы избежать подозрения ("Как смеешь ты ставить под сомнение мою честность?"). А чувство вины, которое, возможно, изначально играло простую роль побуждения оплатить просроченные долги, могло начать выполнять вторую функцию - побуждения к срочному признанию в обмане, который, как кажется, вот-вот будет раскрыт (замечали ли вы когда-либо, что чувство вины определенно коррелирует с вероятностью быть пойманным?).
Одним из отличительных признаков первоклассно элегантной теории является изящное объяснение данных, издавна ставящих в тупик. В эксперименте, проведенном в 1966 году, подопытные, знавшие, что они поломали дорогую машину, легче склонялись к добровольному болезненному эксперименту, однако только в том случае, если поломка была обнаружена. Если бы чувство вины было тем, чем ее считали идеалисты - путеводной звездой нравственного поведения - его интенсивность не должна была бы зависеть от того, раскрыт ли неправедный поступок. То же самое и в случае, если бы вина была тем, чем ее считают сторонники теории группового отбора - побуждением к исправлениям, полезным для группы. Но если вина, как говорит Триверс, это просто способ делать каждого счастливым на вашем уровне ответных действий, ее интенсивность должна зависеть не от ваших злодеяний, а от того, знает ли кто-то о них или скоро узнает.
Та же логика помогает объяснить нашу повседневную городскую жизнь. Когда мы проходим мимо бездомного человека, мы можем чувствовать себя неуютно из-за невозможности помочь. Но что действительно вызывает угрызения совести, так это зрительный контакт с ним в сочетании с прежней невозможностью помочь. Не похоже, что сам факт, что мы чего-то не даем, беспокоит нас в той же мере, как и то, что другие видят, что мы чего-то не даем. (А что касается вопроса, почему мы должны заботиться о мнении кого-то, кого мы никогда больше не встретим, то, возможно, в окружении наших предков почти любой встреченный мог с большой вероятностью встретиться снова).
Передачу по наследству логики "блага для группы" нельзя преувеличивать или превратно истолковывать. Классический анализ реципрокного альтруизма проводился в ситуациях "один на один" и почти наверняка в такой форме и возник. Но эволюция жертвенности могла привести со временем к чему-то более сложному и воспитать чувство группового обязательства. Представим (не слишком буквально) "клубный" ген. Он придает вам способность считать двух или трех других людей частями единой команды, в присутствии которых вы направляете свой альтруизм более диффузно, жертвуя в пользу клуба, как единого целого. Вы можете, например, взять на себя рискованную часть предприятия по преследованию опасной дичи и рассчитывать (сознательно или бессознательно), что каждый из партнеров заплатит тем же в одной из будущих экспедиций. Но вы будете ожидать от них, скорее, не прямого возмещения, а именно жертвы на благо "группы", подобной той, какую принесли вы сами. Этого же ждут другие члены клуба, и те, кто не соответствует ожиданиям, могут потерять свое членство, либо постепенно и неявно, либо в одночасье и явно.
Генетическая инфраструктура клубности, будучи более сложной, чем таковая альтруизма "один на один", может показаться менее вероятной. Но уж если мы отстояли разновидность "один на один", дополнительные эволюционные шаги не столь уж недоступны. Также обстоит дело с последующими шагами, которые могли позволить выровнять более крупные группы. В самом деле, растущий успех растущего числа маленьких групп внутри деревни охотников и собирателей должен бы стать побудительным мотивом, в дарвиновском смысле, соединиться в более крупные и вступить в соревнование, а генетические мутации, которые взрастили такое соединение, могли процветать. Действительно, можно представить способность к лояльности и жертвенности по отношению к группе столь большой, как племена, фигурировавшие в дарвинистской теории группового отбора нравственных чувств. И все же этот сценарий не страдает усложнениями дарвиновского сценария. Он не предполагает жертвенности по отношению к тому, кто изначально не отвечает взаимностью.
В самом деле, реципрокный альтруизм классической разновидности "один на один" может сам по себе приводить к чему-то похожему на коллективистское поведение. У видов, обладающих языком, одним из эффективных и наименее затратных путей награждения хороших людей и наказания порочных является соответствующее оказание влияние на их репутации. Распространение сведений, что кто-то вас обманул, - это мощное возмездие, т.к. приводит к тому, что люди отказывают в альтруизме по отношению к этому человеку из опасения погореть на этом. Это помогает объяснить эволюцию "обиды" - не столько ощущения того, что вам причинили зло, сколько потребности публично выразить это. Люди проводят много времени, делясь своими обидами, выслушивая обиды, решая, насколько они справедливы, и внося соответствующие поправки в свое отношение к виновникам.
Возможно, Триверс, объясняя "нравственное возмущение" как движущую силу карающей агрессии, весьма преуспел в игре. Как заметили Мартин Дэйли (Martin Daly) и Марго Уилсон (Margo Wilson), если ваша цель - простая агрессия, нет необходимости испытывать чувство морального возмущения, вполне достаточно чистой враждебности. Можно предположить, что появление нравственных мерок и кристаллизация чувства обиды произошли потому, что люди эволюционировали посреди свидетелей, чьи мнения имели большое значение.
Почему именно мнения посторонних свидетелей имеют значение - это другой вопрос. Свидетели могут, как полагают Дэйли и Уилсон, накладывать "коллективные санкции", как составляющие "общественного договора" (или, по крайней мере, "клубного договора"). Или могут, как я уже предположил, просто исключать нарушителей из зоны своих интересов, создавая социальные санкции де-факто. И они могут делать что-то из обоих вариантов. В любом случае, выставление обид напоказ может привести к широко распространенным реакциям, которые работают как коллективные санкции и, таким образом, становятся важной частью моральных систем. Немногие эволюционные психологи стали бы оспаривать основное воззрение Дэйли и Уилсона о том, что "мораль - это аппарат животного с исключительной когнитивной сложностью, преследующего свои интересы в исключительно сложном социальном пространстве".
Возможно, самая законно удручающая вещь, касающаяся реципрокного альтруизма, - это то, что термин употребляется неправильно. Тогда как при отборе родичей "целью" наших генов является просто помощь другому организму, при взаимном альтруизме целью является то, чтобы сей организм остался под впечатлением того, что мы помогли, т.е. одного впечатления достаточно для того, чтобы вызвать ответное действие. Вторая цель всегда следует за первой в компьютере Аксельрода, и также часто это происходит в человеческом обществе. Но когда не происходит - в случае, когда мы выглядим хорошими, не будучи на самом деле таковыми, или с выгодой подличаем, не будучи пойманы, - не стоит удивляться, что выходит на поверхность уродливая часть человеческой природы. Отсюда тайные предательства всех степеней, от повседневных до шекспировских. И отсюда общее стремление людей доводить до блеска свои нравственные репутации. Репутация - вот предмет игры этого "морального животного". Отсюда же лицемерие, проистекающее, похоже, из двух природных источников: склонности к обидам и преданию огласке чужих грехов и склонности к сокрытию грехов собственных.
Развертывание посетивших Джорджа Вильямса в 1966 году раздумий о взаимопомощи в мощный массив толкований - одно из величайших достижений науки ХХ века. Оно включило в себя остроумные и вполне современные инструменты анализа и дало важнейшие результаты. Хотя теория реципрокного альтруизма не доказана в том смысле, в каком доказывают теории в физике, она по справедливости вызвала значительное доверие в биологии, и это доверие будет расти, поскольку в последние десятилетия становится все более ясной связь генов с работой человеческого мозга. Хотя эта теория не так загадочна или мудрена, как теории относительности или квантовой механики, она может в итоге изменить человеческое мировоззрение более основательно и более проблемно.





Глава 10: Совесть Дарвина

Переводчик: Анатолий Протопопов

  Высокосложное чувство, изначально происходящее из социальных инстинктов, в значительной степени руководствуемое одобрением наших друзей, направляемое благоразумием, личными интересами, а в более позднее время - глубокими религиозными чувствами, подтвержденное обучением и привычками, всем этим в совокупности - и есть наше моральное чувство или совесть. Происхождение человека (1871)

Дарвина иногда полагают чрезмерно приличным человеком. Вспомним оценку одного из его биографов, психиатра Джона Боулби. Боулби счёл совесть Дарвина "сверхактивной" и "подавляющей". Восхищаясь отсутствием претенциозности у Дарвина, и его "сильными моральными принципами", Боулби полагал, что "эти качества, были, к сожалению, развиты преждевременно и в чрезмерной степени, приводя его в состояние "склонности к самоупрёкам" и вызывая у него "периоды хронической тревожности и эпизодов довольно серьёзной депрессии".
Самопопрекание действительно было второй натурой Дарвина. Он вспоминал, что в детстве, "думая, что люди восхищались мной, в одном случае за настойчивость, а в другом - за смелость влезания на невысокое дерево", я в то же время испытывал "чувства тщетности и презрения к самому себе". По мере взросления его самокритика стала своего рода меткой, рефлексивным смирением; заметная доля его пространной корреспонденции состоит из извинений за себя. "Как отвратительно неаккуратно это письмо" написал он, будучи подростком. "Я нахожу, что пишу полную чушь", - написал он в 20; "Я написал необоснованно длинное и унылое письмо, так что прощайте", - написал он в 30. И далее в том же духе.
Ночь была балом сомнений Дарвина. Ночью, как говорил его сын Френсис, "что-нибудь досадившее или беспокоившее его днём, будет преследовать его". "Он мог лежать без сна, пересказывая по-новому беседу с соседом, волнуясь, что, может быть, как-то обидел его. Он мог лежать без сна, думая о письмах, на которые он до сих пор не ответил". Френсис также вспоминал, что "Он обычно говорил, что если он не ответил на них, то впоследствии это будет на его совести".
Моральные чувства Дарвина далеко не ограничивались социальными обязательствами. Через много лет после плавания "Бигля", его всё ещё беспокоила память о рабах, замученных в Бразилии. (На борту "Бигля" он полемизировал с капитаном, саркастически раскрывая его позицию в защиту рабства). Даже страдания животных для Дарвина были невыносимы. Френсис вспоминал, как он однажды возвратился с прогулки "бледный и слабый, от зрелища издевательств над лошадью и от волнения яростного выражения протеста человеку". Всё сходится с позицией Боулби: совесть Дарвина была очень болезненна.
Опять же, естественный отбор никогда не обещал нам райских кущь. Он "не хочет", чтобы мы были счастливы. Он "хочет", чтобы мы были генетически изобильны. И в случае Дарвина это "желание" было выполнено весьма неплохо. У него было десять детей, семеро из которых выжили и стали взрослыми. И когда мы будем пытаться выяснить некоторые из наиболее замечательных черт, которые естественный отбор заложил в совесть, то нет причин не использовать совесть Дарвина как экспонат - этот пример в своей основе выглядит адаптацией. Если совесть побуждала его делать вещи, усиливающие его генетическое изобилие, то она, вероятно, работала в соответствии с проектом, даже если причиняла боль.
Конечно, счастье восхитительно. Есть все резоны стремиться к нему. У психиатров есть все резоны стараться вселить это состояние в людей, и, напротив, нет резонов формовать людей, которых естественный отбор "преследует". Но врачи будут лучше экипированы для вселения счастья в людей, когда они поймут, что "хочет" естественный отбор, и как он, в случае людей, "пытается" достичь "желаемого". К какими тягостными психическими модулями мы привязаны? Как они могут быть активизированы и могут ли вообще? Что это стоит - нам и другим? Понимание того, что может быть, а может не быть патологичным с точки зрения естественного отбора, может помочь нам сопоставить вещи, которые выглядят патологичными с обыденной точки зрения. Один из способов приблизиться к этому пониманию - попытаться обрисовать ситуации, в которых совесть Дарвина работала со сбоями, и когда - без.

Бесстыдная уловка

Одна поразительная особенность поощрений и наказаний, раздаваемых совестью, состоит в том, что ощущения как таковые при этом слабы. Муки совести по силе далеки от мук голода; с другой стороны, удовлетворённая совесть не даёт того блаженства, которое даёт секс. Она заставляет нас чувствовать, что мы сделали что-то неправильное, или наоборот - правильное; виновность или невиновность. Поразительно, что такой аморальный и абсолютно прагматичный процесс, как естественный отбор, смог создать психический орган, который вызывает у нас ощущение прикосновения к высшим истинам. Воистину, бесстыдная уловка.
Но если он эффективен, то он эффективен во всём мире. Родственный отбор обеспечил всех людей способностью чувствовать глубокую вину в, скажем, прискорбном причинении вреда или игнорировании брата или сестры, дочери или сына, даже племянницы или племянника. А взаимный альтруизм расширил чувство долга (выборочно) за пределы круга родственников. Имеется ли где-нибудь хотя бы одна культура, в которой пренебрежение друзьями не осуждается и широко одобряется? Мы бы все отнеслись скептическими к сообщению какого-нибудь антрополога, если б он утверждал, что нашёл такую.
Взаимный альтруизм мог оставить более широкий отпечаток и на совести. Несколько десятилетий назад, психолог Лоуренс Колберг пробовал строить естественную последовательность морального развития человека, ранжированную от простых концепций малыша, типа, "это плохо" (за что его наказывают родители) до беспристрастного оценивания абстрактных законов. Высшие ступеньки лестницы Колберга, занятые этическими философами (и возможно Колбергом), далеки от видотипичных. Но ступенька, которую он назвал "стадия три" выглядит стандартной в разнообразных культурах. На этой ступени вызывается желание быть для других людей "приятным" и "хорошим". Или можно сказать так: желание восприниматься надёжным взаимным альтруистом, человеком, с кем можно с пользой иметь дело. Этот импульс помогает согласовать моральные императивы огромной силы; все мы хотим быть, точнее, пользоваться репутацией хорошего человека.
За пределами этих видов основных и очевидно универсальных координат морального чувства, конкретное содержание чувства совести непостоянно. Конкретные нормы, влекущие коллективную похвалу или осуждение, отличаются не только от культуры к культуре (другое напоминание огромной изменчивости для природы человека - допущение возможностей), но в пределах одной культуры строгость повиновения им меняется от человека человеку. Одни люди, подобно Дарвину, имеют большую и острую совесть и лежат ночью с открытыми глазами, размышляя над их прегрешениями. Другим же это совсем не присуще.
Видимо, некоторые аспекты отдельных сильных сомнений Дарвина имели отношение к отдельным генам. Поведенческие генетики говорят о том, что группа признаков, которые они называют "добросовестностью", наследственно обусловлена примерно на 30 или 40%; это означает, что примерно треть различий между людьми (по крайней мере, в типичной для конца 20-го века социальной обстановке) имеет след в различных генах. Тем не менее, остаются две трети, имеющие след в окружающей среде. Совесть в значительной степени можно считать примером генетически заданной рукоятки природы человека, подвергающейся настройке среды, могущей широко изменить настройку. Каждый способен чувствовать вину. Но не каждый чувствует её так же остро, как Дарвин, по результатам каждодневного общения. Каждый иногда сочувствует страдающему человеку, а иногда - чувствует (кратко), что страдание оправдано гарантированным возмездием. Но факт, что рабы жестоко наказывались в Бразилии, когда её посещал Дарвин, означает, что не все обладали присущим ему соотношением чувств сочувствия и возмездия.
Вопросы таковы: Почему естественный отбор дал нам такую весьма гибкую совесть, а не стал фиксировать её установки врождённо? И как естественный отбор обеспечил формирование настроек совести? Как и почему рукоятки морали человеческой природы настраиваются?
Что касается вопроса "как", то сам Дарвин полагал, что его мораль начала настраиваться очень рано, под воздействием семьи. То, что он мог назвать себя "гуманным мальчиком", он приписывал влиянию "обучения и примеру моих сестёр. Я не могу сказать, является ли гуманность естественным или врожденным качеством". Его планы приступить к собиранию коллекции насекомых были приостановлены, когда "проконсультировавшись с сестрой, я заключил, что не вправе убивать насекомых ради коллекции".
Главным моралистом была сестра Каролин, которая была старше его на девять лет; она исполняла роль матери после смерти последней в 1817 году; Чарльзу тогда было восемь. Дарвин вспоминает, что Каролин была "чрезмерно рьяна в стараниях улучшить меня, хорошо помню..., когда я собирался входить в комнату, где она была, я мысленно спрашивал сам у себя: "В чём она обвинит меня сейчас?"
Отец Дарвина также был силой, с которой нужно было считаться, - крупный, импозантный, часто строгий мужчина. Его серьёзность породила теории о психодинамике между отцом и сыном, и они часто были нелестны для отца. Один биограф Дарвина вывел такую обобщённую характеристику Роберта Дарвина: "Его замашки домашнего деспота оказывали на сына эффект непрекращающегося бедствия невроза и бессилия".
Акцент, сделанный Дарвином на моральном влиянии семьи, был подтверждён поведенческими науками. Родители и выразители власти, включая старших детей, служат наставниками и образцами для подражания, формируя совесть своей похвалой и порицанием. Это основной путь, описанный Фрейдом в формировании суперэго, который в его схеме охватывает и совесть, и он кажется в основном правилен. Дети, равные ребёнку по положению, также обеспечивают положительную и отрицательную обратную связь, поддерживающие соответствие нормам детской психики.
Разумеется, родственники в критической степени определяют моральное развитие. Так как у них много общих генов с ребёнком, у них есть сильные, хотя и не безграничные, возможности давать полезные установки. По той же самой причине, ребёнку есть смысл им следовать. Как отметил Роберт Триверс, у детей есть поводы для скептицизма, например, недоверчиво воспринимать родительские проповеди о равенстве с братьями. Но в других сферах, например, сфере взаимоотношений с друзьями, с незнакомцами, основания для родительского воздействия уменьшаются, а следовательно, степень влияния наследственных факторов растёт. В любом случае ясно, что голос близких родственников имеет особый резонанс. Дарвин говорит, что он реагировал на педантичные ворчания сестры Каролин, настраивая себя на "упрямое безразличие к тому, что она могла бы сказать". Преуспел ли он в этом - другой вопрос. В своих письмах к Каролин из колледжа, он приносит извинения за его стиль письма, предпринимает напряжённые усилия, чтобы убедить её в своём религиозном благочестии, и вообще проявляет постоянное беспокойство о том, что она могла бы сказать.
Каналы отеческого влияния также сохранялись широко открытыми в мозгу Дарвина. Молодой Дарвин боготворил своего отца и всю жизнь помнил его мудрый совет и наиболее грубый упрек: "Ты заботишься о стрельбе, собаках, ловле крыс и ни о чём более, ты позоришь и самого себя и всю нашу семью". Чарльз искренне желал одобрения своего отца и предпринимал упорные усилия, чтобы получить его. Он говорил: "Я думаю, что когда я был молод, отец был несколько несправедлив ко мне; но позже я с благодарностью думал, что прославился благодаря ему". Когда Дарвин сказал это замечание одной из своих дочерей, она отметила "печать живого воспоминания счастливой мечтательности, которая сопровождала эти слова", как будто "воспоминание оставило глубокое чувство покоя и благодарности". Это ощущение мира разделяют многие люди, - ощущение, что страдания детства благотворны для уже взрослого человека (в противоположность желанию подшучивать над родительским неодобрением), что свидетельствует о мощи эмоционального воздействия.
Но "почему"? Почему естественный отбор сделал совесть податливой? Допустим, семья Дарвина была естественным поставщиком полезных моральных наставлений; но что в этом полезного? Что, с точки зрения генов, такого особо ценного в экспансивной виновности, которую они вселяли в молодого Дарвина? И если уж на то пошло, если великая совесть настолько ценна, почему гены не прописывают её в мозгу в виде жёстких связей?
Ответ начинается с осознания того, что действительность сложнее компьютера Роберта Акселрода. В турнире Акселрода группа электронных организмов TIT FOR TAT, одержав победу, зажила долго и счастливо во взаимовыгодном сотрудничестве. Этот опыт ценен наглядностью процесса возможного развития взаимного альтруизма и, следовательно, причин наличия у нас эмоции, управляющих им. Конечно же, мы не используем эти эмоции с простой устойчивостью TIT FOR TAT. Люди иногда лгут, обманывают, крадут и, в отличие от TIT FOR TAT, могут вести себя так даже по отношению к людям, которые хорошо к ним относятся. И более того - они иногда даже процветают таким образом. То, что у нас есть способность быть эксплуататорами, и то, что эта способность иногда очень выгодна, означает, что в ходе эволюции были времена, когда делание добра хорошим людям не было генетически оптимальной стратегией. У нас могут быть механизмы TIT FOR TAT, но у нас есть также и менее восхитительные механизмы. И мы постоянно сталкиваемся с вопросом, какой из них использовать. Следовательно - вопрос в адаптивной ценности гибкой совести.
Вот хотя бы предложение Триверса в его статье 1971 года о взаимном альтруизме. Он отметил, что вознаграждение за помощь людям и вознаграждение за обман людей зависят от социальной обстановки. Но социальные среды меняются с течением времени. Так, "можно ожидать, что отбор одобрит пластичность развития черт, приспосабливающих альтруистические и обманывающие тенденции к ответам на эти тенденции в других людях". И таким образом, "усиление ощущения виновности организмом" может "быть сформировано частично семьёй, чтобы позволить те формы обмана, которые адаптивны местным условиям, и препятствовать тем, которые приводят к более опасными последствиям". Короче, "моральные установки" - это эвфемизм. Родители заинтересованы вкладывать в детей только то "моральное" поведение, которое выгодно в данных условиях.
Трудно определить точно, в каких обстоятельствах в ходе эволюции различные моральные стратегии становились более или менее ценными. Возможно, были периодические изменения размеров деревень или плотности доступной для охоты дичи, или угрожающих хищников. Любой из них мог затрагивать количество и ценность совместных усилий, необходимых в этом месте. И, кроме того, человек рождается в семье, которая занимает конкретную нишу в социальной экологии, и каждый человек имеет конкретные социальные активы и долги. Некоторые люди могут процветать без того, чтобы идти на риск обмана, другие - нет.
Безотносительно к причине естественный отбор сначала обеспечил наш вид гибкими взаимно альтруистическими стратегиями, появление гибкости которых далее поднимает их ценность. Как только господствующие ветры сотрудничества меняют направление от поколения к поколению, от одной деревни к другой, или от одной семьи до следующей, эти изменения есть сила, с которой нужно считаться, а гибкая стратегия - способ это сделать. Как показал Аксельрод, ценность конкретной стратегии крайне зависит от норм окружения.
Если Триверс прав, если формирование совести молодого человека включает частично инструкцию о выгодном обмане (и выгодную защиту от обмана), то можно ожидать, что маленькие дети будут легко изучать практику обмана. И это, пожалуй, преуменьшение. Джин Пиагет, в своём исследовании морального развития в 1932 году, написала, что "склонность говорить неправду - естественная тенденция... Непринуждённая и универсальная". Последующие исследования подтвердили это.
Конечно, Дарвин тоже был таким естественным лгуном - "премного предрасположен к сочинению преднамеренных неправд". Например, "я когда-то собрал много вкусных фруктов с деревьев моего отца и скрыл их в кустарнике, а затем бежал, затаив дыхание, чтобы распространить новость о том, что обнаружил запас украденных фруктов". (Что, в некотором смысле, так и было). Он редко возвращался с прогулки без того, чтобы утверждать, что видел "фазана или какую-то странную птицу", вне зависимости от того, было ли это истиной. И он когда-то сказал мальчику, "что я мог выращивать по-разному окрашенные нарциссы и первоцветы, поливая их определёнными цветными жидкостями, что было конечно абсурдной нелепицей, я этого никогда не пробовал".
Смысл здесь в том, что эти детские неправды - это не только стадия безвредного проступка, на который мы закрываем глаза, но первый из серии тестов на корыстную непорядочность. Посредством положительного подкрепления (для необнаруженных и плодотворных неправд) и отрицательного подкрепления (для неправд, которые раскрываются товарищами или влекут выговор семьи) мы изучаем, где можно, а где нельзя избежать последствий, и что наша семья рассматривает (или нет), как законный обман.
То, что родители редко читают детям лекции про ложь и добродетель, не означает, что они не обучают их лгать. Дети явно продолжают лгать, если это не будет настоятельно пресекаться. И не только те дети, чьи родители лгут чаще, чем в среднем, имеют шансы стать хроническими лгунами; но также дети, растущие без должного родительского присмотра. Если родители не препятствуют неправде детей, заведомо выгодной для них, и если они говорят такие неправды в их присутствии, то они дают им продвинутый курс лжи.
Один психолог написал: "Без сомнения, ложь увлекает, причём сам процесс манипуляции может более увлечь детей лгать, чем выгода, из него следующая". Эта дихотомия вводит в заблуждение. Возможно, из-за выгод от умелой лжи естественный отбор сделал экспериментирование ложью увлекательным. Еще раз: естественный отбор делает "размышление"; мы же - выполняем.
Дарвин вспоминал про сочинение историй ради "чистого удовольствия захватывающего внимания и удивления". С одной стороны, "когда эти неправды не были обнаружены, то они возбуждали мое внимание и, производя большой эффект, порождали удовольствие, подобно трагедии". С другой стороны, время от времени они вызывали у него чувство позора. Он не говорит почему, но есть два источника этих возможностей в мозгу. Один - это возможность раскрыть некоторые неправды бдительными детьми. Другой - это возможность претерпеть за ложь наказание от старшего родственника.
Так или иначе, но Дарвин получал обратную связь о допустимости (или нет) лжи из его конкретной социальной обстановки. И, так или иначе, эта обратная связь оказывала эффект. Когда он стал взрослым, он был честен по любому разумному стандарту.
Передача моральных инструкций молодежи подобна передаче генетических инструкций и иногда неразличима в проявлениях. В "Самопомощи" Сэмюэль Смайлс написал, что "характеры родителей, таким образом, постоянно повторяются в их детях, и ежедневные демонстрации привязанности, дисциплины, трудолюбия и самообладания живы и действенны, в то время, как услышанное ими ушами, возможно, уже давно забыто.... Кто скажет, сколько злых намерений было остановлено мыслью о некотором хорошем родителе, чью память дети не могут пятнать совершением недостойных дел или потаканием нечистой мысли"?
Эта точность передачи морали очевидна у Дарвина. Когда в своей автобиографии он расхваливает отца, отмечая его великодушие, его симпатию, то он мог бы говорить о себе точно то же самое. И сам Дарвин в свою очередь прилагал усилия, чтобы снабдить своих собственных детей твёрдыми навыками взаимного альтруизма, от моральной неподкупности до социальной приятности. Сыну в школе он написал: "Ты должен писать г. Вартону: лучше начать с "Мой уважаемый господин"... а в конце написать: "благодарю вас и госпожу Вартон за доброту, которой Вы всегда одаривали меня. Поверьте мне, Ваш искренне обязанный" (само по себе это ещё не мораль, это может быть лишь муштрованием ритуалов - А.П.).
Одним вероятным источником таких возможностей могли бы быть регулярные контакты с близлежащими деревнями. Адаптацию, которая помогла бы охватывать эти возможности, мы в точности находим в человеческой психике: бинарный моральный пейзаж, состоящий из внутригруппового, заслуживающего уважения, и внегруппового, заслуживающего эксплуатации. С одной стороны, даже члены городских банд кому-то да доверяют; с другой - даже пунктуально вежливые викторианские мужчины пошли на войну, убежденные в справедливости смерти, которую они сеяли там. Моральное развитие - часто не только вопрос силы совести, но вопрос её широты и применимости.

Совесть викторианцев

Естественный отбор не мог предвидеть, какой будет социальная среда Дарвина. Генетическая программа человека в отношении совести не включает такую опцию, как "зажиточный человек в викторианской Англии". По этой причине (помимо прочих) мы не должны ожидать, что ранний опыт Дарвина мог бы формировать его совесть целиком как адаптацию. Однако кое-что естественный отбор возможно "ожидал", например, переменчивость уровня местного сотрудничества от обстановки к обстановке, чего следует ожидать всегда. Стоит посмотреть, способствовало ли моральное развитие Дарвина его процветанию.
Вопрос о том, как совесть Дарвина его вознаграждала, в действительности есть вопрос о вознаграждении совести любого викторианца. Моральный компас Дарвина являлся лишь обострённой версией базовой викторианской модели. Викторианцы известны выразительностью своего "характера", и многие из них, если их перенести в наше время, казались бы до странности серьёзными и добросовестными, разве что менее Дарвина.
Сущность викторианского характера, согласно Сэмюэлю Смайлсу, заключалась в "правдивости, честности и добродетельности". "Честность в словах и делах - основа характера", - написал он в "Самопомощи": "Верная приверженность правдивости - её наиболее яркая характеристика". Обратите внимание на контраст с "индивидуальностью": смесью обаяния, стиля и других социальных побрякушек, что в двадцатом столетии, как известно в значительной степени заменило характер в качестве мерила человека. Эта замена отмечается иногда с задумчивым предположением, что настоящее столети<

Наши рекомендации