Довольствоваться тем, чтобы быть человеком

Три беседы

Предисловие

Хотя эта небольшая книга написана тем, кто не имеет власти1 учить; хотя она, — так же, как лилия и птица (о, только бы это было действительно так!), — совершенно необязательна и не претендует быть чем-то важным, она всё же надеется найти то одно, чего она ищет: найти своё место и быть принятой тем единственным, кому она посвящена и кого я с радостью и благодарностью называю моим читателем.

С. К.

Молитва

Отец наш Небесный! От Тебя нисходит лишь даяние доброе и дар совершенный2; если Ты кого-то поставляешь учителем людям, наставником обременённому заботами, то, конечно, во благо будет последовать его учению и наставлениям. Так сподоби же тех, кого гложут заботы, верно воспринять наставления данных Тобою учителей: полевых лилий и небесных птиц, — и последовать воспринятому! Аминь.

I.

Это святое Евангелие написано евангелистом Матфеем
(6 глава, с 24-го стиха до конца):

Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и маммоне. 25. Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды? 26. Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их? 27. Да и кто из вас, заботясь, может прибавить себе росту хотя на один локоть? 28. И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут; 29. но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них; 30. если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас, маловеры! 31. Итак не заботьтесь и не говорите: что нам есть? или что пить? или во что одеться? 32. потому что всего этого ищут язычники, и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. 33. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это всё приложится вам. 34. Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы.

Кто с первых лет жизни не знает этого святого Евангелия, и кто не вспоминал часто с радостью эту Радостную Весть! И всё же это не просто радостная весть; ей присуще нечто такое, что подлинно делает её Евангелием: она обращается к тому, кого гложут заботы; да, каждая чёрточка заботливого Евангелия даёт понять, что говорится это не для здоровых, не для сильных, не для счастливых, но для тех, кого гложут заботы; о, так явственно эта радостная весть сама делает то, что, по её слову, делает Бог: принимает обременённых заботами и заботится о них — подобающим образом. И она по необходимости делает это, ведь всякий, кого гложут печаль и заботы, подвержен — тем в большей мере, чем глубже и дольше печаль тревожит душу, или чем глубже печаль проникает в неё — одному искушению: теряя терпение, он не желает и слышать от людей никаких слов об утешении и надежде. Быть может, опечаленный неправ, быть может, он проявляет нетерпеливость, полагая, будто его печали не способны отвечать ничьи слова; ведь счастливый не понимает его; сильный, как кажется, возвышается над ним как раз тем, что утешает его; терзаемый заботами лишь умножает его печаль своими горестями. Но покуда это так, будет лучше поискать других учителей, в словах которых нет непонимания, в попытке ободрить — тайного укора, во взгляде — осуждения; которые, утешая, не травят душу вместо того, чтобы дарить ей покой.

Таких учителей указывает опечаленному заботливое Евангелие: это полевые лилии и птицы небесные. Со стороны этих вовсе не дорогостоящих учителей, которым не надо платить ни деньгами, ни унижением, невозможно никакое проявление непонимания, ведь они молчат — заботясь о том, кого гложут заботы. Ведь всякое проявление непонимания связано с речью, точнее, с тем, что речь — и особенно разговор — несёт в себе сравнение: так, когда счастливый говорит обременённому заботами: радуйся, — тем самым имеется в виду: как я; и когда сильный говорит: будь сильным, — то подразумевается: как я. Тот же, кто уважает обременённого заботами и его заботы, молчит, подобно друзьям Иова3, почтительно сидевшим при страдальце молча и этим выражавшим ему своё почтение. Хотя всё же они смотрели на него! Но в том, что один человек смотрит на другого опять же заключено сравнение. Молчавшие друзья не сравнивали Иова с собою: это впервые произошло, когда они оставили почтение (которое они молча воздавали ему) и молчание, чтобы наброситься с речами на страдальца, — но само их присутствие давало Иову повод сравнивать себя с самим собой. Ведь никто из людей не может так присутствовать, хотя бы и молча, чтобы его присутствие не давало никакого повода к сравнению. Это может разве что ребёнок — и он как раз в определённом смысле подобен полевым лилиям и птицам небесным; тому, кто страдал, не доводилось ли, когда с ним был только ребёнок, часто с умилением чувствовать, что рядом с ним никто не присутствует как свидетель. Что же сказать о полевой лилии! Если ей и дано в изобилии пропитание, она не сравнивает своё благополучие с чужой нищетой; если она и стоит беззаботно во всей своей красоте, она не сравнивает себя ни с Соломоном, ни с самым убогим. И если птица и танцует легко в облаках, она не сравнивает свой лёгкий полёт с тяжёлой походкой того, кого гложут заботы; если птица и богаче того, чьи житницы полны, хотя она не собирает в житницы: она не сравнивает свою обеспеченную независимость с положением того, кто терпит нужду, собирая вотще. Нет, там, где лилия красиво цветёт — на поле, там где птица свободно парит и где она дома — под небесами, там — вот где искать бы утешения! — царит ненарушимое безмолвие, там никто не присутствует как свидетель, там всё убедительно наставляет без слов.

Однако обременённый заботами способен воспринять это наставление только если его внимание действительно обращено к лилиям и птицам, так что он, наблюдая за ними и их жизнью, забывает сам себя: тогда в этом забвении о себе он сам собою неприметно учится у них тому, что напрямую его касается; неприметно, ведь там царит ненарушимое безмолвие, там никто не присутствует рядом, там обременённый заботами избавлен ото всех свидетелей, кроме Бога, себя самого — и лилий.

Давайте же в этой беседе поразмыслим о том, как обременённый заботами, со вниманием рассматривая полевые лилии и птиц небесных, учится:

довольствоваться тем, чтобы быть человеком.

Посмотрите на полевые лилии,посмотри на них, то есть удели им пристальное внимание, не окидывай их беглым взглядом, но сосредоточенно наблюдай за ними; ведь слово “посмотрите” означает здесь “внемлите” — в том смысле, в каком священник в серьёзный и торжественный момент призывает: вонмем же в эти минуты молитвы тому-то и тому-то. Призыв, приглашение посмотреть на полевые лилии здесь столь же торжествен; многие, наверное, живут в большом городе и никогда не видят лилий; многие, наверное, живут в деревне и каждый день равнодушно проходят мимо них: но сколько найдётся тех, кто, следуя Евангельскому призыву, со вниманием наблюдает за ними! — Полевые лилии, ведь речь идёт не о редких растениях, которые выращивает в своём саду садовник и которыми любуются ценители; нет, выйди в поле, туда, где никто из людей не заботится о заброшенных лилиях, и где, однако, столь явственно видно, что они не брошены. Разве не должен быть этот призыв привлекателен для обременённого заботами, ведь он, подобно заброшенной лилии, брошен, лишён признания, внимания, заботы людей, он чувствует себя таковым, пока, внимательно наблюдая за лилиями, не поймёт, что он не брошен.

И вот обременённый заботами идёт на поле и там останавливается возле лилий. Он не ведёт себя как счастливое дитя или ребячливый взрослый: не бегает вкруг да около, ища самую красивую и желая насытить любопытство, отыскав какую-нибудь диковинку. Нет, храня тихую торжественность, он смотрит на них, как они стоят большой пёстрой толпой, и одна так же хороша, как другая, — как они растут. Собственно того, как они растут, он, конечно, не видит, ведь то, что человек не способен увидеть, как растёт трава, вошло даже в пословицы, но всё же он видит, как они растут, то есть как раз потому, что для него непостижимо, как они растут, он видит, что есть лишь Один, Кто знает это с той же доскональностью, с какой садовник знает о выращивании редких растений; Один, Кто каждый день постоянно смотрит за лилиями, как смотрит садовник за редкими растениями; Один, Кто взращивает их. По всей видимости Он же взращивает и редкие растения садовника, только здесь фигура садовника легко даёт повод к заблуждению, тогда как заброшенные лилии, обыкновенные полевые лилии не дают повода к заблуждению никому, кто на них смотрит. Ведь там, где можно видеть садовника, там, где не жалеют никакого труда и никаких средств ради того, чтобы для богача вырастить редкие растения, там, как кажется, немудрено, что они растут; но как могут расти лилии на поле, где никто, никто, никто не ухаживает за ними? И всё же они растут.

Но тогда, наверное, бедные лилии должны тем больше трудиться сами. Нет, они не трудятся; ведь только над редкими цветами нужно немало потрудиться, чтобы заставить их расти. А там, где ковёр роскошнее, чем в королевских покоях, там не трудятся. И когда глаз смотрящего веселится, радуясь этому зрелищу, и взгляд смотрящего исполняется свежестью, душе его не приходится терзаться мыслью о том, что бедные лилии должны работать как каторжные, чтобы ковёр был столь прекрасен. Ведь только человеческие искусные творения, ослепляя глаз изяществом работы, вызывают слёзы при мысли о страданиях бедной кружевницы.

Лилии не трудятся, не прядут, они не занимаются ничем, кроме того что наряжаются, или, вернее: что их наряжают. Подобно тому как выше в Евангелии, когда речь идёт о птицах и говорится: “они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы”, слова эти как будто намекают на работу мужчины, который кормит себя и своих домочадцев, — так и эти слова о лилиях (они не трудятся, не прядут) как будто намекают на работу женщины. Женщина остаётся при домашних делах, она не покидает дом в поисках насущного хлеба, она остаётся дома, шьёт и вяжет, старается, чтобы всё было по возможности нарядным, её повседневные занятия, её усердный труд наиболее тесно связаны именно с нарядностью. Так и лилия: она остаётся дома, она не покидает своего места, но она не трудится, не прядёт — она только наряжается, или, вернее: её наряжают. Если бы у лилии были какие-то заботы, то это были бы не заботы о пропитании, которые, могло бы показаться, имеет птица — ведь она летает туда-сюда, собирая пищу; нет, лилия по-женски заботилась бы о том, чтобы ей быть красивой и нарядной. Но у лилии нет забот.

Ведь, без сомнения, она нарядна; да, тот, кто смотрит на лилии, не может от них оторваться, он склоняется к одной из лилий, он берёт первую попавшуюся — говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. Он внимательно рассматривает её, и если его душа была неспокойна, как бывает неспокойна человеческая душа; и если его сердце порывисто билось, как бьётся порой человеческое сердце, — он сразу успокаивается просто для того, чтобы рассмотреть эту лилию. Разглядывая её, он всё больше удивляется её красоте и изяществу её формы; ведь только разглядывая искусные творения человека, постепенно начинаешь замечать в них недостатки и видеть их несовершенство; и если ты сделаешь взгляд более острым с помощью искусно отшлифованного стекла, ты даже в самой тонкой ткани, сделанной руками людей, разглядишь грубые нити. Человек сделал это открытие, которым он горд, словно специально для того, чтобы оно его смирило: когда он додумался искусно отшлифовать стекло, чтобы оно увеличивало предметы, он с помощью увеличительного стекла обнаружил, что даже самая тонкая и изящная человеческая работа груба и несовершенна. Но открытие, которое смирило человека, послужило к славе Божией: ведь глядя через увеличительное стекло на лилию, никто никогда не находил её менее красивой, менее совершенной, — напротив, он лишь полнее убеждался в её красоте и в том, сколь искусно это творение. Да, это открытие послужило к славе Божией, как, впрочем, и всякое открытие; ведь только художник-человек всегда оказывается не столь уж велик в глазах того, кто близко с ним знаком и знает его в повседневной жизни; что же касается Художника, Который ткёт ковер полей и творит лилию во всей её красоте, приближающийся к Нему лишь всё явственнее видит свою удалённость от Него, всё больше дивится Ему и перед Ним преклоняется.

И вот обременённый заботами, пришедший со своими печалями к лилиям, стоит среди них на поле, дивясь их красоте; он остановился на первой попавшейся, он не выбирал из них, ему и на ум не приходило, будто есть какая-то лилия или даже трава полевая, к которой не относится слово о том, что даже Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. Если бы лилия могла говорить, она могла бы сказать обременённому заботами: “Что ты так мне дивишься; разве быть человеком не столь же великолепно; разве не верно, что вся слава Соломона — ничто в сравнении с тем, что являет собою всякий человек просто в силу того, что он — человек: так что Соломон для того, чтобы явить наибольшую доступную ему славу и великолепие, должен был бы совлечься всей своей славы и просто быть человеком! Разве то, что сказано о моей нищете, не верно в отношении человека, бытия человеком! Ведь человек — венец творения!”. Однако лилия не может говорить; но как раз потому, что лилия не может говорить, как раз потому, что там царит совершенное безмолвие и нет других присутствующих, обременённый заботами, если он говорит и если он говорит с лилией, тем самым говорит с самим собой; и при этом мало-помалу он начинает понимать, что он говорит о самом себе: то, что он говорит о лилии, он говорит о самом себе. Не лилия говорит ему эти слова: ведь лилия не может говорить, — и не другой человек: ведь другой человек легко привносит беспокойный помысел сравнения; среди лилий обременённый заботами — просто человек и — довольствуется тем, чтобы быть человеком. Ведь точно в таком же смысле, в каком лилия есть лилия, точно в таком же смысле он, несмотря на все свои человеческие заботы, есть человек; и в таком же смысле, в каком лилия, не трудясь, не прядя, оказывается прекраснее великолепных одежд Соломона, в таком же смысле и человек, не трудясь, не прядя, не в силу какой-то своей заслуги, а просто в силу того, что он — человек, превосходит великолепием одежды Соломона. Ведь в Евангелии не говорится, что лилия прекраснее Соломона, нет, там говорится, что она одета лучше, чем Соломон во всей своей славе. Но постоянно вращаясь среди людей, где все норовят чем-то от других отличаться, человек оказывается поглощён суетой и беспокойством — этими порождениями сравнения, и, увы, забывает о том, что значит быть человеком, — забывает, увлекшись различиями между человеком и человеком. Но на поле у лилий, где свод небес простирается высоко, словно бы возвышаясь над всеми властителями, и привольно, словно бы небо дышит полной грудью на той высоте, где большие мысли облаков развеивают всякую мелочность: там обременённый заботами — единственныйчеловек, и он учится у лилий тому, чему он, быть может, не мог бы научиться ни от какогодругого человека.

“Посмотрите на полевые лилии”. Как кратко, как торжественно говорится здесь о лилиях — говорится как о равных в своём достоинстве; здесь нет ни малейшего намёка на то, будто лилии могут чем-то друг от друга отличаться; здесь обо всех них говорится одинаково: лилии. Быть может, кто-то сочтёт просто странным и излишним требовать, чтобы человеческий язык вникал в различия между лилиями и в те их заботы, поводом к которым могут служить эти различия; быть может, кто-то подумает: “Такие различия и такие заботы не стоят того, чтобы уделять им внимание”. Давайте поймём друг друга. Имеется ли в виду, что лилиям не стоит уделять внимание подобным заботам, то есть что лилии должны быть достаточно благоразумны для того, чтобы не обращать внимание на такого рода вещи; или же здесь подразумевается, что ломать голову над тем, какие заботы могут быть у лилий, ниже человеческого достоинства по той простой причине, что человек — это человек, а не лилия. То есть являются ли такие заботы в себе и для себя неблагоразумными и потому одинаково недостойными внимания, идёт ли речь о незатейливых лилиях или о наделённых разумом людях; или же при одних и тех же по сути заботах есть разница, принадлежат ли они лилии или человеку, так что для лилии признаётся негожим иметь такие заботы, тогда как для человека — вовсе нет. Если бы у лилий действительно были такие заботы, и тот, кто столь кратко говорит о лилиях, полагал бы, что те же по сути заботы имеют большое значение для человеческой жизни: тогда его речь о лилиях была бы проявлением не мудрости и участия, а человеческого самолюбия, в силу которого о бедных лилиях и говорилось бы так кратко и пренебрежительно, в силу которого с таким превозношением говорилось бы об их малых заботах и печалях — с превозношением, которое проявлялось бы как раз в том, что заботы лилий почитались бы малыми и не заслуживающими никакого внимания. Но допустим, что между лилиями так же, как между людьми, существовали бы различия; допустим, что эти различия занимали бы и заботили лилии так же сильно, как такие различия занимают и заботят людей; — и тогда для лилий — так же, как для людей, — поистине верным было бы то, что такие различия и такие заботы не стоят того, чтобы уделять им внимание.

Давайте же поразмыслим над этим; ведь раз обременённый заботами, придя на поле к лилиям, желал избежать всякого сравнения с другими людьми, раз он так не хотел, чтобы другой человек обсуждал с ним его заботы, — то мы в нашей беседе должны почтительно отнестись к его заботам, и потому я не стану говорить о каком-либо человеке или о каком-либо обременённом заботами человеке, но сделаю отступление и скажу об обременённой заботами лилии.

В захолустье, возле небольшого ручья жила-была лилия. Она была соседкой нескольких кустов крапивы и пары других небольших цветков. По верному слову Евангелия, она была одета прекраснее, чем Соломон во всей своей славе, и притом была она все дни напролёт беззаботна и радостна. Незаметно и чарующе скользило время, как вода в ручье, которая, напевая, уносится прочь. Но вот как-то раз прилетела небольшая птичка и заглянула к лилии; на следующий день она снова прилетела, затем несколько дней отсутствовала, а потом прилетела опять. Лилии это показалось непонятным и странным: ей было непонятно, почему птичка не оставалась на одном и том же месте, как маленький цветок, и её удивляла капризность птицы. Но с лилией случилось то, что так часто бывает: как раз потому что птичка была столь капризна, лилия всё больше и больше влюблялась в неё.

Эта птичка вела себя весьма скверно: вместо того чтобы поставить себя на место лилии, вместо того чтобы радоваться её красоте и сорадоваться её невинному блаженству, птичка важничала перед лилией, кичась своей свободой и давая лилии почувствовать, что та прикована к своему месту. К тому же птичка была болтлива и несла всякую всячину, правду и неправду, о том, что в других краях во множестве растут совсем иные, дивные лилии, что там царят веселье и радость, что там разлито благоухание, краски ярки и раздаётся неописуемо прекрасное пение птиц. Птичка болтала, и всякий раз рассказ её заканчивался откровенно унизительным для лилии замечанием, что дескать она по сравнению с великолепием тех дивных лилий выглядит как сущее ничто, что дескать она столь невзрачна, что непонятно, по какому праву она вообще называется лилией.

И вот лилию начали тяготить заботы и печали; чем больше слушала лилия птичку, тем глубже эти заботы проникали в её сердце; она не могла уже спокойно спать ночью и радостно просыпаться поутру; она чувствовала себя пленницей, прикованной к своему месту; журчание ручья стало казаться ей надоедливым, а день невыносимо длинным. Она целыми днями была теперь поглощена самой собой и неотвязными мыслями о своём положении. “Быть может, — говорила она сама себе, — приятно порой, для разнообразия, послушать журчание ручья, но слушать его постоянно изо дня в день: что может надоесть сильнее, чем это!”. “Быть может, неплохо порой побыть в захолустье, побыть одной, — но всю жизнь быть всеми забытой, лишённой всякого общества или проводить всё время в обществе нескольких кустов крапивы, которые разве могут составить общество лилии: это невыносимо!”. “И к тому же так плохо выглядеть, как выгляжу я, быть такой невзрачной, какой я, по словам птицы, являюсь: о, почему я не появилась на свет в другом месте, в других условиях, о, почему же я не выросла дивной лилией, которую называют царским венцом!”. Ведь птичка рассказала ей, что царский венец считается самой красивой из лилий и все лилии завидуют его красоте. Лилия, конечно, видела, что все эти заботы приводят её в расстройство; но ведь её мысли были вполне разумны — разумны не в том смысле, что они изгоняли из души эти заботы, а в том смысле, что лилия убедительно для самой себя обосновывала правомерность этих забот: “Моё желание, — говорила она, — не является неразумным, ведь я не притязаю на невозможное — на то, чтобы быть тем, кем я не являюсь, например, птицей; я всего лишь хочу быть красивой лилией, даже, пожалуй, самой красивой”.

А птичка всё прилетала и улетала, и с каждым её прилётом и отлётом росло беспокойство лилии. Наконец, она совершенно доверилась птичке; как-то вечером договорились они о том, что наутро в жизни лилии произойдёт перемена, которая положит конец всем её заботам. Рано утром птичка прилетела к лилии и клювом стала высвобождать из почвы её корень. Сделав это, птичка положила лилию под крыло и взлетела. Они договаривались, что птичка полетит с лилией туда, где цветут дивные лилии, и там высадит лилию, чтобы та могла попытать счастья: не станет ли она на новом месте и в новом окружении дивной лилией, стоящей в обществе подобных ей дивных лилий, или даже царским венцом на зависть всем другим.

Но увы, по пути лилия завяла. Если бы эта обременённая заботами лилия довольствовалась тем, чтобы быть лилией, она оставалась бы без забот; если бы она оставалась без забот, она так и стояла бы там, где стояла — где стояла она во всей своей красоте; если бы она так и стояла там, она была бы той самой лилией, о которой в воскресный день говорил священник, повторяя слово Евангелия: “Посмотрите на лилию; говорю вам, что даже Соломон во всей славе своей не одевался так, как она”. Ведь по-другому, пожалуй, это Евангелие нельзя понять; и печально, даже ужасно, что некий толкователь Священного Писания пожелал, подобно той птичке, снабдить это место о лилиях комментарием, — пусть даже и верным, — что в тех краях встречается дикорастущий царский венец — как будто это помогает лучше понять слова о том, что лилия красотой превосходит всю славу Соломона, как будто это помогает лучше понять слово Евангелия, которое якобы не относится к невзрачной лилии.

Итак, мы видим, что произошло с обременённой заботами лилией — с лилией, которая озаботилась тем, чтобы стать одной из дивных лилий или даже царским венцом. Лилия — это человек. Скверная птичка — это беспокойный помысел сравнения, который бродит вкруг да около, ветреный и капризный, собирая разлагающее знание о различиях; и так же как птичка не ставила себя на место лилии, так и человек, занятый сравнением, не ставит себя на место другого или другого на своё место. Птичка — это поэт-соблазнитель или поэтическое в человеке, которое вводит его в соблазн. Поэтическое так же, как речь этой птички, сочетает в себе правду и неправду, вымысел и истину; ведь различия действительно существуют, и многое можно о них сказать, — но в поэтическом изображении эти различия живописуются со страстью как предмет для отчаяния или ликования, как нечто главное, и это всегда неправда. Одержимый сравнением в конце концов доходит до того, что он, поглощённый различиями, забывает, что он человек, и в отчаянии полагает себя столь отличным от прочих людей, что сомневается, можно ли его считать человеком, — так же как птичка полагала лилию столь невзрачной, что сомневалась в её праве называться лилией. При этом в защиту его порождённых сравнением забот выступает кажущийся разумным помысел о том, что дескать он не выдвигает неразумных притязаний, — например, стать птицей, — но всего лишь хочет стать таким, каким он не является, — пусть даже то, чего он ищет, кажется другим обременённым заботами сущим пустяком. И вот, когда сравнение, летая подобно птичке туда-сюда, растравит душу обременённого заботами и оторвёт его от земли, то есть от желания быть тем, кто он именно есть: то на мгновение кажется, будто теперь сравнение пришло забрать его с собой и унести к желанной цели; и оно действительно приходит и забирает его — но забирает так, как смерть забирает человека: обременённый заботами гибнет тогда в полёте уныния.

Если ты, человек, не без улыбки думаешь о желании лилии стать царским венцом и о том, что лилия умерла по пути: то подумай, не достойно ли это, напротив, слёз, — ведь разве человек не мучает себя столь же неразумными заботами; столь же неразумными, — но нет, как я посмею так это оставить, как посмею столь всерьёз обвинять данных Богом учителей: полевые лилии. Нет, у лилий нету таких забот, и именно поэтому нам следует учиться у них. И если человек, подобно лилии, довольствуется тем, чтобы быть человеком, то он не заражается временными заботами; и если он не заражается ими, то он неизменно пребывает на том месте, которое ему предназначено; и если он пребывает там, то воистину он в своём бытии человеком великолепнее всей славы Соломона.

Итак, чему учится обременённый заботами у лилий? Он учится довольствоваться тем, чтобы быть человеком и не заботиться о различии между человеком и человеком; он учится так же кратко, так же торжественно, так же возвышенно говорить о бытии человеком, как говорит Евангелие о лилиях. И ведь в торжественных случаях людям свойственно так говорить. Подумаем о Соломоне. Когда он облачён в царскую порфиру, когда он величественно восседает на троне во всей своей славе: тогда, конечно, можно — и это тоже будет возвышенно — сказать о нём: Их Величество; но если нужно на вечном языке серьёзности сказать самое торжественное, тогда мы скажем: человек! И то же самое говорим мы самому простому, когда он лежит, подобно Лазарю, почти неузнаваемый в нищете и болезни, — мы говорим: человек! И в решающее для жизни человека мгновение выбора из различных путей говорим мы ему: человек! И в решающее мгновение смерти, когда все различия упраздняются, мы говорим: человек! И при этом мы говорим не что-то незначительное, а напротив, самое высокое, ведь бытие человеком по своему значению не ниже различий между людьми, но возвышается над ними; и это по сути равное великолепие людей так же не является печальным равенством смерти, как не является им и сущностное равенство всех лилий — равенство в красоте.

В основе всякой мирской заботы лежит нежелание человека довольствоваться тем, чтобы быть человеком: озаботившись сравнением, человек связывает своё желание с чем-то таким, в чём люди могут различаться. Напротив, о земной и временной заботе нельзя напрямую и безоговорочно сказать, что она порождена сравнением: ведь когда человек действительно нуждается в пище и одежде, нужду в них он обнаруживает не посредством сравнения; живя одиноко среди полевых лилий, он точно так же обнаружил бы эту нужду. Забота о пропитании или, — как чаще говорят, используя печальное множественное число, — заботы о пропитании не порождаются напрямую сравнением. Здесь имеет место нечто другое, однако разве сравнение не действует бесчисленными способами и здесь, внося двусмысленность в понимание заботы о пропитании, однако разве… но нет, ведь обременённый заботами так не хочет, — желая как раз избежать сравнения, — чтобы другой человек беседовал с ним об этом; а потому лучше скажем так: не у птиц ли нам надлежит научиться многому, имеющему отношение к этой заботе.

Теперь мы хотим рассмотреть, как тот, кто обременён заботой о пропитании, внимательно наблюдая за небесными птицами, учится довольствоваться тем, чтобы быть человеком.

Посмотрите на птиц небесных. Посмотри на них, то есть удели им пристальное внимание; так рыбак приходит поутру посмотреть закинутые с вечера снасти; так врач приходит и смотрит больного; так ребёнок стоит и смотрит, как взрослый делает то, чего ребёнок никогда раньше не видел. Так, не рассеиваясь умом и не блуждая мыслью, но собранно и вдумчиво, и желательно с удивлением нужно смотреть на птиц. Если кто-нибудь скажет: “Ведь птицу видишь так часто, чего же в ней необычного”, — то он не понимает Евангельского приглашения посмотреть на птиц небесных. — На птиц небесных, или, как сказано в другом месте4, “на птиц под небесами”. Конечно, случается видеть птиц и у самой земли, и на земле, но для того, чтобы наблюдать за ними поистине с пользой, нужно смотреть на них, когда они летают под небесами, или по крайней мере в воображении постоянно помнить о том, что их место — под небесами. Если кто-то, постоянно видя птицу на земле, забудет о том, что это небесная птица, то этим он помешает себе понять слово Евангелия о птицах небесных. — Они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы. Да и как можно было бы заниматься всем этим там, где место птицам — под небесами, где птицы живут без временной предусмотрительности, не ведая времени, в мгновении. Живущего на земле предусмотрительного человека время учит пользоваться временем, и когда в прошедшее время он наполнил житницу и внастоящем обеспечен необходимым, он заботится уже о том, чтобы снова посеять зерно ради будущего урожая: ради того, чтобы в будущем времени снова наполнить житницу. Поэтому для того, чтобы обозначить предусмотрительный труд, употреблены три слова, а не сказано коротко, как о лилиях: они не трудятся; эти три слова указывают на временные условия, лежащие в основе предусмотрительности. — И Отец ваш Небесный питает их. Отец Небесный, да, это Он питает их, и это так ясно, когда смотришь на птиц — под небесами; ведь там, где утром и вечером выходит крестьянин и, созывая птиц, даёт им пищу: там легко можно обмануться и поверить, будто это крестьянин питает птиц. Но там, где нет никакого крестьянина — в поле; там, где нет никаких житниц — под небесами; там, где беззаботные птицы не сеют, не жнут, не собирают в житницы — и не заботятся о пропитании, но легко парят над лесом и морем: там ясно, что именно Отец Небесный питает их. “Он питает их”; ведь разве должны мы сказать те дурные слова, которые не раз говорил, наверное, какой-нибудь дурной крестьянин: “Птицы воруют”, — так что выходит, будто птиц на самом деле кормит крестьянин, раз воруют они у него. Если чья-то мысль так глубоко погрязла в болезненной нищете, что он в досаде всерьёз так думает: как сможет он научиться высокому у птиц небесных, и какую пользу получит он, если станет смотреть на птиц небесных! И всё же он получит пользу, если он всего лишь захочет посмотреть на них, то есть уделить им пристальное внимание, вновь научиться этому, забывая жалкую рассудочность, которая бесчеловечно сделала его душу мелочной. Нет, птиц питает Отец Небесный, и это при том, что они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, — то есть Отец Небесный питает и те Свои творения, которые сеют, жнут и собирают в житницы, так что тот, кто сам себя обеспечивает необходимым, должен у птиц небесных учиться понимать, что питает его всё же Отец Небесный. А тот, у кого нет ничего, совсем ничего на земле; тот, кто таким образом тоже живёт “под небесами”; тот, кто с печалью чувствует своё близкое — радостное — родство с небесными птицами: он узнаёт на деле, что Отец Небесный питает его.

“Посмотрите на птиц небесных — Отец ваш Небесный питает их”. Как кратко, как торжественно говорится здесь о птицах, сколь равное внимание уделено здесь каждой из них. Ведь это сказано обо всех птицах, ни одна не забыта в этом слове, которое даёт понять, что ни одну из них не забывает Отец Небесный — Он наполняет Свою заботливую руку и питает всё, чему Он дал благословение жить. В Евангельском слове о птицах нет и тени намёка на какие-либо различия: на то, что кто-то, к примеру, получил обильно, а кто-то скудно; кто-то, к примеру, получил с запасом, которого хватит надолго, а кто-то только необходимое в данное мгновение; на то, что кому-то случалось ждать, и ждать напрасно, случалось голодному ложиться спать, — нет, здесь говорится только о птицах и о том, что Отец Небесный питает их.

Но, возможно, кто-нибудь скажет: “Велика ли беда, если птица получит порой слишком мало, если даже она и умрёт от голода”. Но как ты, человек, смеешь так говорить о птицах! Разве забота о пропитании не является и не пребывает той же самой, принадлежит ли она птице или человеку? Разве годилось бы человеку высокомерно не замечать этой заботы, если бы она тревожила только птицу, а человек был бы от неё избавлен? Или со стороны птицы было бы неразумно заботиться о таких пустяках, тогда как со стороны разумного человека заботиться о точно таких же пустяках не является неразумным? Но допустим, что и в жизни птиц были бы различия, связанные с пропитанием, — различия, которым среди людей придаётся, к сожалению, такое значение; допустим, эти различия занимали и заботили бы птиц точно так же, как заботят они человека.

“Точно так же” — это допущение позволит нам избежать того, чего так хотел бы избежать обременённый заботами: того, чтобы другой человек обсуждал с ним его заботы, — и мы сможем, оставаясь на поле у птиц, обсуждать заботы птицы.

Жил-был лесной голубь; гнездо его было среди одиноких стройных стволов в нехоженом лесу, где удивление соседствует с дрожью. А неподалёку, там, где над домом крестьянина поднимается дым, жили его дальние родственники, несколько ручных голубей. С одной четой ручных голубей он часто встречался: он сиживал на ветке, свешивавшейся над крестьянским двором, а ручные голуби обычно сидели на коньке крыши, и расстояние между ними было таким, что они могли беседовать. И вот как-то раз речь у них зашла о возможностях, предоставляющихся в различное время, и о пропитании. Лесной голубь сказал: “Я до сих пор нахожу себе пропитание, предоставляя каждому дню иметь свою заботу, и так иду я по жизни”. Ручной голубь слушал внимательно и не без того сладострастного движения во всей плоти, которое называется гордостью, а потом сказал в ответ: “А вот мы устроились иначе; у нас, то есть у богатого крестьянина, у которого мы живём, будущее гарантировано. Когда приходит время жатвы, я или моя супруга садимся на крышу и смотрим. Крестьянин привозит один воз зерна за другим, и когда бывает привезено уже столько возов, что я не могу их сосчитать, я знаю, что у нас есть запас на долгое время, я знаю это из опыта”. Сказав это, он не без самодовольства повернулся к сидевшей рядом супруге, словно желая сказать: “Не правда ли, моя голубка, мы с тобой надёжно обеспечены необходимым”.

Прилетев домой, лесной голубь мысленно вернулся к этому разговору; ему показалось очень удобным знать, что тебе на долгое время вперёд гарантировано пропитание, и показалась бедственной его жизнь в постоянной неизвестности, когда невозможно знатьнаперёд, что ты обеспечен необходимым. “Не будет ли, — думал он, — поэтому лучше попытаться собрать приличный запас, который хранился бы в каком-нибудь надёжном месте”.

На следующий день он проснулся раньше обычного и с таким рвением принялся собирать этот запас, что едва находил время утолить голод. Но над ним как будто тяготел какой-то злой рок: собрав небольшой запас, он прятал его в месте, казавшемся ему надёжным, но когда он прилетал проведать своё хранилище, там было уже пусто. Что же касается пропитания, по существу в его жизни ничто не изменилось: как и прежде, он каждый день находил себе пищу

Наши рекомендации