У Уве тут, блин, не гостиница

Как сказала однажды Соня, чтобы понять таких мужиков, как Уве и Руне, прежде всего необходимо понять, что они родились не в свое время. Такие немногого просят от жизни – лишь самых простых вещей, считала Соня. Чтоб крыша над головой, да тихая улочка, да машина одной-единственной марки, да жена-лапушка, одна-единственная на всю жизнь. Чтоб работать с пользой. Чтоб дом был, а в доме что-нибудь регулярно ломалось и откручивалось – а ты б ходил с отверткой и прикручивал.

«Все люди хотят жить достойно, просто достоинство понимают по-разному», – рассуждала Соня. Люди вроде Уве и Руне, с юных лет привыкшие жить своим умом и добиваться всего самостоятельно, полагали достоинством именно это мироощущение, а потому и во взрослой жизни как зеницу ока берегли свою независимость. Гордились тем, что владеют ситуацией. Что имеют право. Что знают, какой дорогой идти и как шурупы и винты заворачивать. Мужчинам вроде Уве и Руне родиться бы в те времена, когда людей судили по делам, а не по словам, говаривала Соня.

Соня прекрасно знала: чиновники в белых рубашках не виноваты, что она угодила в инвалидное кресло. Или в том, что она потеряла ребенка. Или заболела раком. Но Соня также прекрасно знала, что Уве не способен на безадресный, абстрактный гнев. Ему непременно нужно персонифицировать его. Приклеить ярлык. Разложить по полочкам. И вот когда из разных ведомств потянулись чиновники в белых рубашках, чьих имен нормальному человеку не упомнить, и взялись принуждать Соню делать все то, чего она не хотела: бросить работу, оставить дом, свыкнуться с мыслью о неполноценности инвалида по сравнению со здоровыми людьми, смириться с тем, что она умрет от неизлечимого недуга, – вот тогда-то Уве и ополчился на них. Он бился с чиновниками в белых рубашках за ее права, бился так долго и ожесточенно, что в конце концов решил, что именно они виновны в бедах, постигших его жену и ребенка. И в их смерти.

А потом она ушла, оставив его один на один с миром, языка которого он уже не понимал.

Вот и кошак воротился, а Уве все так же сидит в прихожей. Кошак скребется в дверь. Уве открывает. Смотрят друг на друга. Отойдя в сторонку, Уве впускает кошака. Они ужинают, смотрят телевизор. В половине одиннадцатого Уве гасит свет в гостиной, идет наверх. Кошак – за ним по пятам, – будто почуял неладное. О чем его не поставили в известность. Сидит на полу в спальне, наблюдая, как раздевается Уве, гадает – нет ли тут какого подвоха.

Уве ложится и лежит тихонечко, дожидается, пока кошак устроится на Сониной половине кровати и уснет. Ждать приходится битый час. Делает это Уве, конечно, совсем не потому, что боится побеспокоить этого спиногрыза. Просто еще одной свары он не выдержит. Да и какой смысл растолковывать понятия жизни и смерти животине неразумной, которая даже собственный хвост уберечь не в состоянии, вон как обкорнали. Все, хватит.

Кошак, улегшись поперек Сониной подушки, наконец откидывается на спину, и из открытой пасти его раздается храп. Тогда Уве крадется с постели – тихонько, чтоб не разбудить. Спускается в гостиную, достает ружье из-за батареи. Разворачивает четыре пакета полиэтиленовой пленки, которые загодя принес из сарая и спрятал от кошака в шкафу с ведрами и шваброй. Скотчем приклеивает пленку к стенам в прихожей. Уве, поразмыслив накануне, смекнул, что прихожая – самое подходящее место осуществить задуманное: наименьшее по площади. А стало быть, и меньше хлопот. А то стрельнет в голову, замызгает все, а кому-то убирай. Вот Соня, та терпеть не могла, когда он свинячил в доме.

Он снова обувает выходные туфли, надевает парадный костюм. Костюм все еще отдает копотью, но ничего, сойдет. Уве взвешивает ружье в руках, словно пытается определить центр тяжести. Словно от этого напрямую зависит успех всего предприятия. Уве то повертит ружье, то, схватившись с двух концов, пытается переломить железный ствол посередине. Не то чтобы Уве был дока в оружейном деле – просто надо же понять, насколько добротно сработана вещь. Пинать носком, как плинтус, в данном случае бесполезно – так качества не проверишь, надо попробовать на излом, потянуть за скобу, поглядеть, как и что.

Внезапно его осеняет: стреляться при полном параде – не лучшая идея. Кровищи-то небось ужас сколько натечет – весь костюм угваздает. А это глупо. Тогда Уве откладывает ружье, идет в гостиную, разоблачается, бережно снимает костюм и аккуратно складывает на полу рядом с выходными туфлями. Потом вынимает письмо с инструкциями Парване, под заголовком «Ритуальные хлопоты» дописывает «Хоронить в костюме», кладет письмо поверх костюма. В письме также черным по белому сказано, чтоб хоронили без затей. Без лишних церемоний и прочей муры. Просто закопали рядом с Соней. Место на кладбище уже ждет, оплачено, деньги на катафалк Уве положил в конверт.

Итак, оставшись в одних носках и подштанниках, Уве возвращается в прихожую, снова берет ружье. Мимоходом видит отражение в зеркале. Давненько не гляделся он в зеркало, почитай, уж лет тридцать пять. Мускулатура по-прежнему в порядке, сам бодрячком. Всяко лучше, чем большинство его погодков. Вот только кожа какая-то восковая, замечает Уве: будто оплавилась, истаяла с годами. Ничего хорошего.

Тишина в доме стоит мертвая. Да что в доме – во всей округе! Все спят. Тут Уве хлопает себя рукой по лбу: кошак! Выстрел же наверняка разбудит несчастную животину. Напугает до смерти. Поразмыслив хорошенько, Уве откладывает ружье, идет на кухню и включает транзистор. Нет, помирать, так с музыкой – это Уве без надобности, а мысль о счетчике, наматывающем киловатты за невыключенный приемник, греет и того меньше. Просто, по задумке Уве, кот, проснувшись от звука выстрела, услышит радио и решит, что это, верно, попса, которую нынче только и крутят по радио. И снова заснет. Так надеется Уве.

Правда, сейчас, пока Уве возвращается в прихожую и снова берет ружье, по радио передают не попсу. А местные новости. Уве стоит в прихожей и прислушивается. Кто-то скажет: на кой сдались человеку эти местные новости, коль он собрался снести себе башку? Но, по мнению Уве, быть в курсе событий никогда не повредит. Говорят о погоде. Об экономике. О дорожных пробках. Еще просят владельцев не оставлять без присмотра дома и дачи, поскольку в городе орудуют молодежные банды. «Шпана уголовная! Сопляки!» – услышав предупреждение, ругается Уве и крепче сжимает ружье.

Информацию (по чисто объективным соображениям) было бы нелишне принять к сведению двум другим соплякам, Адриану и Мирсаду, которые без задней мысли стали ломиться в дом к Уве буквально через секунду после того, как прозвучала новость о грабежах. Им следовало бы знать, что Уве, заслышав хруст приближающихся по снегу шагов, не воспрянет радостно: «О, гости дорогие пожаловали!» – но скорее подумает: «Ну, паразиты, ну, щас я вам задам!» Тогда бы уж они подготовились к тому, что Уве, вышибя дверь ногой, вылетит на крыльцо в одних носках и кальсонах, с древним дробовиком наперевес – ни дать ни взять постаревший Рэмбо поселкового пошиба. Тогда бы и Адриан не заорал благим матом, так что задребезжали стекла во всех таунхаусах. Не повернулся бы вспять, не кинулся опрометью да не треснулся бы с перепугу лбом о стенку сарая, едва не лишившись чувств.

Далее следуют жалобные возгласы, гвалт и возня, пока Мирсаду не удается растолковать Уве, что он самый обычный сопляк, а не уголовная шпана. Уве, осознав, что к чему, перестает размахивать ружьем, а Адриан – выть сиреной, предупреждающей о бомбежке.

– Тсс! Тихо ты, холера, кошака разбудишь! – сердито шикает Уве на Адриана.

Отшатнувшись, тот спотыкается и шлепается в сугроб, на лбу красуется шишка величиной с хорошую равиолину.

Мирсад таращится на ружье и, кажется, вдруг начинает сомневаться, что их с Адрианом идея нагрянуть к Уве посреди ночи без предупреждения такая уж удачная. Адриан кое-как встает, ноги у него подкашиваются, и он держится за стенку сарая, будто пьянчужка, готовый в любую минуту пролепетать: «Яващеккакссстеклышко». Уве смотрит на него с укоризной:

– Какого вам тут надо?

И наставляет дробовик. У Мирсада в руках баул. Он осторожно ставит его на снег. Адриан машинально задирает руки вверх, как при ограблении, отчего, потеряв равновесие, опять плюхается задом в сугроб.

– Это все Адриан придумал, – начинает Мирсад, опуская глаза.

Сегодня он не накрашен, видит Уве.

– У Мирсада сегодня каминг-аут был! – с жаром вклинивается Адриан, а сам покачивается у сарая, держится рукой за голову.

– Чего у него? – не понимает Уве и на всякий случай наставляет на него ружье.

– Раскололся он… Ну, это, признался, что он того… – силится объяснить Адриан, но, похоже, ему трудно сосредоточиться – то ли оттого, что его держит на мушке пятидесятидевятилетний мужик в одних подштанниках, то ли от растущей уверенности, что он заработал себе сотрясение мозга.

Мирсад, помявшись, говорит уже смелей:

– Я сказал отцу, что я гей.

Уве чуть отмяк. Ружье, однако, не опускает.

– Отец ненавидит геев. Все время говорит, что удавился бы, если б узнал, что его сын – пидор, – продолжает Мирсад.

И, помолчав, добавляет:

– Так что он не очень-то обрадовался. Как-то так.

– Накинулся на его. Еле убег.

– Него. Убежал, – поправляет Уве.

Мирсад берет баул, еще раз кивает Уве:

– Дурацкая была затея. Тебе только морока.

– Какая такая морока? – цепляется за слово Уве.

Мол, раз уж стою на морозе в исподнем, так уж, будь любезен, выкладывай все как есть, такое вот его мнение. Мирсад сглатывает. Точно хочет проглотить собственную гордость.

– Отец сказал, что я больной, что на порог меня не пустит из-за моих, м-м-м… противоестественных наклонностей, – рассказывает Мирсад, помычав перед словом «противоестественных».

– Потому что ты голубой? – уточняет Уве.

Мирсад кивает.

– Другой родни в городе у меня нет. Хотел переночевать у Адриана, но у его матери дома новый хахаль…

Смолкает. Мотает головой. Чувствует себя полным идиотом.

– Дурак, вот дурак, – тихо повторяет он, собираясь развернуться и уйти.

К Адриану, напротив, похоже, вернулась былая решимость. Спотыкаясь в снегу, он кидается убеждать Уве:

– Да ну нах, скажите ему, Уве. У вас же места до фигища. Дайте ему перекантоваться у вас до утра.

– У меня?! Тут вам, блин, не гостиница! – сообщает Уве, выставляя дуло, которое упирается набежавшему Адриану прямо в грудь.

Адриан резко останавливается. В два шага Мирсад подскакивает к Уве, кладет ладонь на ствол.

– Нам некуда было больше идти, простите, – тихо молвит он, глядя Уве прямо в глаза и осторожно отводя дуло от Адриана.

Уве понемногу приходит в себя, опускает ружье дулом к земле. Едва заметно отступает на полшага в прихожую, словно только теперь мороз взялся кусать его за, как бы подипломатичней выразиться, не самое одетое тело, и тут краем глаза видит на стене прихожей фотопортрет Сони. Красный сарафан. Поездка в Испанию, беременная Соня. Сколько раз просил ее снять эту проклятую фотографию. Она ни в какую. Мол, эта «память так же дорога мне, как любая другая».

Упрямая баба!

А так день выдался то, что нужно, в самый раз, чтоб умереть. Но наступает вечер, а наутро Уве просыпается в одном доме мало того что с кошаком, так еще и с голубым постояльцем. Вот Соня бы порадовалась. Уж как она обожала гостиницы!

Наши рекомендации