Долгий путь из египетского плена

– Молодые люди, как, по-вашему, эта женщина красива? – спрашивает нас на занятиях в Третьяковской галерее наш преподаватель-искусствовед Елена Александровна Лебединская.

Молодые люди, то есть мы, студенты, рассматриваем женский портрет восемнадцатого века и вразнобой, но восторженно восклицаем:

– Елена Александровна, она красавица. Да-да, очень красивая!

– Молодые люди, вы слепые – она уродлива. Обратите внимание на этот дегенеративно скошенный подбородок и на ассиметрию лица. Перед нами портрет крупнейшей авантюристки, шпионки сразу двух государств, избравшей себе девизом: «Важно не быть красивой, важно казаться ей». И она, действительно, умела пустить пыль в глаза, прослыв красавицей среди слепцов вроде вас.

Вот так почти на каждом занятии Елена Александровна находила повод укорить нас за слепоту. Рассматриваем, например, натюрморт с персиками, а Елена Александровна вопрошает:

– Молодые люди, какой персик на этой картине самый спелый?

– Елена Александровна, но мы ж их не пробовали!

– Обратите внимание, мои слепенькие, на этот персик с поклёвышком, а ведь птица всегда выбирает самый спелый плод. Молодые люди, учитесь видеть!

Три года мы занимались в семинаре у Елены Александровны, и все эти три года она не допускала нас в зал древнерусского искусства – к иконам. Вернее, так. На самом первом занятии Елена Александровна привела нас к «Троице» Рублёва. Волнуясь, встала возле иконы, а мы деловито уткнулись в тетради, готовясь конспектировать лекцию.

– Господи, они же не на Рублёва, а в тетрадки смотрят! – ахнула Елена Александровна и изрекла сурово: – Молодые люди, покиньте зал. Всё равно вы ничего не увидите пока.

– Елена Александровна, но так же нельзя, – пробует протестовать Наташа, староста группы. – По программе мы должны сначала изучить древнее искусство, ну, весь этот примитив вроде икон…

– «Примитив»? – вспыхнула Елена Александровна. – Для них «примитив»!

Через сорок лет наша Наташа, теперь уже Наталья Михайловна, станет старостой церкви в Подмосковье и однажды горестно скажет: «Почему мы так поздно пришли к Богу и блуждали всю жизнь по пустыне, как те самые евреи из Египта? Я детей не крестила и упустила, муж умер неверующим. Почему я не ходила в храм?»

Сравнение с исходом евреев из Египта здесь не случайно, и опять же рождает вопрос: почему они так долго идут из Египта в страну обетованную? Посмотреть по карте – это короткий путь: его и за месяц можно пройти. Но понадобились долгие сорок лет странствий, прежде чем бывшие рабы египтян стали освобождаться от рабской психологии. А психология эта въедлива, и бывшие рабы ещё по-рабски ропщут, предпочитая свободе даже смерть «в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта!» (Исх. 16, 3). Как же созвучны эти сетования с иными высказываниями наших времён:

– Я категорически не желаю жить при Сталине, когда моего деда расстреляли, – сказал один пенсионер, сторонник восстановления советской власти. – Но ведь при коммунистах котлеты были дешёвые. Шестьдесят копеек за десяток котлет!

Правда, эти котлеты были серые от избытка хлеба. А только жива ещё тоска по тому идеалу, когда кого-то (но ведь не всех!) расстреляют, зато мы сидим почти что у котлов с мясом и вдоволь серых хлебных котлет!

Но я не о котлетах, а о том долгом пути из египетского плена, когда многие люди моего поколения, действительно, поздно пришли к Богу. Дежурное объяснение здесь такое: нас не учили этому с детства, и что мы могли знать о Христе? Внешне всё так, но внутренние причины гораздо глубже, ибо одно дело не знать чего-то, но совсем другое – не хотеть знать. И здесь опять вернусь к урокам Елены Александровны.

Однажды Елена Александровна сказала:

– Есть культура народная, есть культура дворянская, а посерёдке между ними – мещанская.

Мы были людьми той самой культуры «посерёдке», что не только не имеет исторических корней, но и не желает иметь их. Помню бурное студенческое собрание на нашем факультете журналистики МГУ, когда большинством голосов постановили и добились, чтобы из программы обучения был исключён курс церковнославянского языка.

– А зачем нам, передовой молодёжи, эта архаика и мертвечина веков? – геройствовала на том собрании наша староста Наташа.

Впрочем, что говорить о героях прошлого, если и ныне всё то же? «Образованщина», как охарактеризовал это явление Солженицын, неистребима, и вот один недавний разговор. Уговариваю журналиста-однокурсника, написавшего ядовитую антиправославную статью, для начала хоть что-то узнать о православии и Евангелие прочитать.

– А зачем мне читать Евангелие? – усмехается он. – Чтобы стать святошей, как наша Наташка? Представляешь, возвращаюсь из Нью-Йорка с выставки Малевича и рассказываю Наташке, что вся Америка от «Чёрного квадрата» Малевича в восторге: «выход в космос», «переворот в живописи», «философия супрематической глубины»! А Наташка в ответ заявляет, что «Чёрный квадрат» – это блеф и сказка про голого короля. Да что она понимает в супрематизме?

А вот в супрематизме Наталья как раз разбирается и ещё в студенческие времена рассказывала нам про «Чёрный квадрат». Было это так. В Третьяковке проходила выставка Малевича с его знаменитым «Чёрным квадратом», и Наташа уговаривала Елену Александровну посвятить очередное занятие не живописи девятнадцатого века, а гению двадцатого века Казимиру Малевичу.

– Так уж и гению? – иронизирует Елена Александровна и почему-то не хочет вести нас на выставку.

– Елена Александровна, – продолжает настаивать Наталья, – а можно мы проведём самостоятельное занятие по Малевичу? Я лично берусь подготовить лекцию.

– Подготовьте, – соглашается преподавательница. – Но обязательно изучите первоисточники и начните с переписки Малевича с Александром Бенуа, кстати, очень интересным художником и выдающимся искусствоведом.

Две недели Наталья изучала первоисточники, но от лекции на выставке воздержалась – обстановка не та. В общем, висит на стене обыкновенный чёрный квадрат – удар мрака, пустышка и скука невыносимая. А вокруг этой пустышки стоит восторженная толпа и, скрывая неодолимую зевоту, натужно восхищается:

– Малевич гений, философ будущего века!

– А вы знаете, что «Чёрный квадрат» – самая знаменитая и самая дорогая картина в мире?

Малевич в моде, и действие вершится, похоже, по Пушкину: «Лихая мода, наш тиран, недуг новейших россиян». Только один человек осмелился сказать, что «Чёрный квадрат» – это блеф, а Малевич был посредственным художником и малообразованным человеком.

– Вы из какой деревни в Москву приехали? – прикрикнула на него тут же величавая дама.

– Я коренной москвич и, кстати, художник.

– Вы «совок», а не художник, если не понимаете гения!

Мы, студенты, очевидно, тоже «совки», потому что от «Чёрного квадрата» почему-то поташнивает.

– И правильно поташнивает! – говорит наш несостоявшийся лектор Наталья и по дороге в университет просвещает нас: – Внимание, цитирую первоисточники. В 1916 году Малевич пишет Бенуа, что его «Чёрный квадрат» – это «голая икона». Он даже разместил его на выставке, как размещают иконы – в красном углу. Дескать, молитесь, господа, теперь на чёрную дыру! А Бенуа пишет по этому поводу: «“Чёрный квадрат” в белом окладе – это… один из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость запустения и которое кичится тем, что оно через гордыню, через заносчивость, через попрание всего любовного и нежного приведёт всех к гибели».

А гибель, добавлю от себя, действительно близка, ибо за 1916 годом грядёт кровавый 1917 год, и его предваряет «Чёрный квадрат» – бой иконе.

Кстати, сама Елена Александровна упомянула о Малевиче лишь однажды, когда мы изучали Врубеля. Рассказала она нам, что, написав своего «Демона», Михаил Александрович Врубель сошёл с ума и всю оставшуюся жизнь пребывал в психиатрической больнице.

– Да и Малевич после «Чёрного квадрата» тяжело заболел, – добавила она. – Долгое время не мог ни спать, ни есть, потом стал видеть людей прямоугольными, а себя считал состоявшим из тридцати чёрных квадратов. Да, беда – квадратное безумие!

Наша седенькая Елена Александровна с грустью смотрит на нас и вдруг говорит:

– Молодые люди, запомните: нельзя пить из мутных источников и плохие книги нельзя читать.

Однажды Елену Александровну спросили, что такое красота, а она ответила:

– Не знаю. Но у меня тогда сильно бьётся сердце.

А ещё она подолгу задерживалась у картин великих художников и говорила при этом:

– Перед картиной надо стоять, как перед князем, а иначе рискуешь услышать лишь собственный голос.

Была ли Елена Александровна верующим православным человеком? Не знаю. Но она привила нам любовь к Отечеству и к той православной культуре, без которой России нет. Она учила нас видеть и думать, а не поглощать с жадностью «образованщины» главное блюдо века – ложь. Рассказывала вроде бы о композиции и цвете, а мы понимали – это про жизнь.

Вот мы изучаем парадный портрет, во весь рост, князя Куракина работы Боровиковского. А у Боровиковского великолепна каждая деталь – сияет золотая парча мундира, переливается муар орденских лент и блестят бриллиантовые пуговицы. Драгоценностей так много, что Куракина даже называли «бриллиантовым князем». Князь смотрит на нас откуда-то сверху, с барской снисходительностью – свысока, и весь мир, похоже, у его ног.

– Портрет выполнен в так называемой лягушачьей композиции, – поясняет Елена Александровна.

А лягушачья композиция – это вот что. Глаза у лягушки расположены на темени, и когда она смотрит на мир снизу вверх, то былинка кажется деревом, а карлик великаном. Именно в этой лягушачьей композиции будут потом написаны портреты советских вождей и те статьи о великих мира сего, где нечто ничтожное, серенькое, пошлое объявляется гениальным открытием. И ведь попробуй хоть что-то возразить, как тебя обвинят в дремучем невежестве. И здесь мне особенно жаль молодых. А в молодости так стыдно прослыть «дремучим», что легче поклониться фальшивым кумирам и в странном бесчувствии жить, как все, уже не рискуя противиться пошлости. К сожалению, искренность в век пиара становится роскошью. И как же трудно научиться смотреть на мир глазами человека, а не глазами болотной лягушки.

Только через три года Елена Александровна повела нас, уже влюблённых в живопись, в зал древнерусского искусства – к иконам. Занятие было назначено на внеурочный час. Третьяковская галерея уже закрыта. В зале древнерусского искусства темно. Мы стоим со свечами у иконы Владимирской Божьей Матери, а Елена Александровна вдруг властно командует:

– На колени!

И мы не то что опустились – мы рухнули на колени: это наше, родное. Это то, о чём давно тосковала душа. Почему с такой нежностью и состраданием смотрит на нас, ещё неверующих, Божья Матерь с Младенцем? Но сердце бьётся так сильно и радостно, что, кажется, выскочит из груди.

Сквозь годы доносится голос Елены Александровны, рассказывающей нам историю иконы. 1395 год – войско Тамерлана так стремительно движется к Москве, что нет уже времени собрать ополчение. Днём и ночью открыты все церкви, народ постится, кается, молится, а из Владимира несут в Москву чудотворную икону Владимирской Божией Матери. 15 дней несут икону в Москву, и все эти 15 дней мрачный хан не выходит из шатра, а его войско, бездействуя, стоит на месте. В день же встречи иконы в Москве, свидетельствует летопись, Тамерлану было такое ужасающее видение, что он в панике бежит с Русской земли. Вот как об этом сказано в летописи: «Устремися на бег, Божиимъ гневом и Пречистыа Богородици гонимъ».

Такое же чудо было в 1451 году при осаде Москвы войсками ногайского хана. А в 1480 году было то великое стояние на Угре, после которого Русь окончательно освободилась от татаро-монгольского ига.

– Впереди русского войска двое священников несут икону Владимирской Божией Матери, – рассказывает Елена Александровна. – И если присмотреться к иконе сбоку, то можно увидеть заметные даже после реставрации следы выбоин – следы стрел. Ордынские лучники отличались меткостью и стреляли прямо в сердце человека. Но тут они стреляют в икону Божьей Матери, потому что это сердце Руси.

Сама лекция теперь уже помнится смутно, но запомнилось обжигающее чувство – в час смертельной опасности для родной земли мы пойдём умирать со святыми иконами, а не с «Чёрным квадратом» Малевича. Это наша земля, наше Отечество, и мы плоть от плоти его.

С этой лекции, прослушанной при свечах, любовь к иконам стала уже неодолимой.

К сожалению, наша студенческая юность пришлась на те хрущёвские времена, какие называют жизнерадостным словом «оттепель». В обществе оживление – разоблачён культ личности Сталина и хотя бы изредка печатают запрещённые ранее книги. И одновременно оттепель была той трагедией для православных, когда за несколько лет взорвали и уничтожили свыше шести тысяч церквей. Репрессии жесточайшие – за нательный крестик выгоняли из института. А Хрущёв похвастался на весь мир, что в 1980 году он покажет по телевизору последнего попа.

Помню, как уезжала из райцентра и купила на вокзале у двух подвыпивших мужичков старинную икону Владимирской Божьей Матери. Икона была завёрнута в окровавленную тряпицу, и я спросила, откуда кровь.

– Дак сегодня ночью нашу церкву взорвали. Солдат нагнали, войска – оцепление. А Гришка-юродивый прорвался сквозь оцепление и побежал иконы спасать. Только выбежал из церкви с иконой, как взрыв страшенный и юрода убило. Ну, мы икону потом подобрали. Говорят, чудотворная была. Мать, ты дашь нам за неё на бутылку, чтобы Гришу-мученика помянуть?

И сразу вспомнилось, как ночью в гостинице мы проснулись от взрыва и в страхе выбежали на улицу: «Что, война началась?»

Издалека плохо видно, но на месте взрыва так ярко светят прожектора, что вдруг увиделось, как взлетает в небо дивный Божий храм, а возле церкви падает на землю юродивый, прикрывая икону собой. Потом прожекторы отключили и стало слышно, как заплакали женщины.

С той поры в мой дом стали приходить иконы, рассказывающие о страданиях Русской земли. За каждой иконой стояла своя история, и вот хотя бы некоторые из них.

Ещё в университете я подрабатывала в редакции и однажды поехала в командировку по такому письму. В сельской школе украли винтовку, и военрук обвинил в краже восьмиклассника Серёжу Конкина. Сергея тут же арестовали и увезли в областную тюрьму. Через неделю, правда, освободили за недостаточностью улик, а только по-прежнему утверждали, что винтовку украл он. С тех пор прошло десять лет. Сергей уже работал водителем автобуса в городе, когда встретил на улице своего одноклассника Яшу, и тот признался, что винтовку украл он. «У меня позавчера родился сын, – писал Сергей в редакцию. – И я хочу, чтобы пусть не для меня, но для сына установили правду: Конкины – фамилия честная, и у нас в роду никто никогда ничего не крал».

– Крал не крал – кому это надо? – отговаривал меня от этой поездки редактор. – И кому интересен прошлогодний снег?

Дело Сергея, действительно, оказалось тем самым прошлогодним снегом, когда в областной прокуратуре на нас посмотрели с недоумением, а прокурор раздражённо сказал:

– Конкин, тебя же освободили. Какой ещё правды ты ищешь, мужик?

Только в родной деревне Сергея, куда он заставил приехать и Якова, обрадовались нашему приезду.

– Помню это дело, при мне было, – сказал пожилой участковый Василий Андреевич. – Уж как я доказывал невиновность Серёжи! А что тут докажешь, если Яшкин отец работал в органах и такую сказочку сочинил – винтовка, банда, антисоветчина. Мало того что деда Сергея расстреляли как церковного старосту, так ведь и парня могли подвести под расстрел. Надо, надо восстановить справедливость, и я немедленно сход созову.

До сих пор помню этот сход – мороз тридцать градусов, волосы в инее, а перед крыльцом сельсовета стоит серая толпа в серых заплатанных телогрейках.

– Вот тут товарищ из Москвы приехала, чтобы совесть в нас разбудить, – сказал, открывая сход, участковый. – Ведь знали же все, что Сергей невиновный! Знали, молчали и боялись защитить. Одна баба Вера хлопотала за Сергея и даже до главного начальника дошла. А мы что? Мы молчим. Нам плюнь в глаза – всё Божья роса. Однако пробил час, чтобы проснулся стыд. Давай, Яков, выходи вперёд, говори.

Яков вышел на крыльцо, не только не смущаясь, но даже красуясь перед людьми. В городе он работал где-то в торговле и ужасно гордился, что приобрёл дублёнку и галстук немыслимой попугаистой красоты. В общем, с попугаями. Он даже специально распахнул дублёнку, чтобы земляки, конечно же, обмерли от зависти при виде его попугаев.

– Я чо? – хохотнул Яша. – Ну, спионерил винтовку. Пацанский юмор у меня был такой.

– Отец знал, что ты украл винтовку? – спросил милиционер.

– Потом узнал, когда винтовку нашёл.

– Знал и винил невиновного Сергея? – ахнули женщины и закричали наперебой: – Ах вы, нехристи побирушкины! И гнилой у вас, Яшка, род. Твой отец иконы в храме расстреливал, а дед людей водил на расстрел!

– А мне фиолетово, кто кого расстреливал! – взвизгнул Яша.

– Побирушкиным всё фиолетово! – крикнул кто-то из толпы, называя Яшину родню не по фамилии, а по прозвищу – Побирушкины.

– Почему они Побирушкины? – спрашиваю стоявшую рядом со мной бабушку Веру, крёстную Сергея.

– Да ведь в наших краях полагалось после смерти родных, на сороковины, сорок дней нищих кормить. А где взять нищего? Все работящие, у всех хозяйства справные. Только у Побирушкиных ни курёнка, ни ягнёнка и одни тараканы в избе. Вот и везли им со всей округи яйца, сало, сметану, творог. Они и повадились жить не работая. А потом «пролетарии, соединяйтесь» – и Побирушкины к власти пришли. Ладно, дочка, пойдём греться, а то заморозил уже мороз.

Зашла я в избу бабушки Веры и ахнула – не дом, а церковь: все стены в иконах. Правда, большинство икон покалечено, а у некоторых выстрелами выбиты глаза.

– Это Яшкин отец, – сказала баба Вера, – иконы расстреливал, а Николай, дед Серёжи, ночью иконы из церкви вынес и перед расстрелом мне завещал.

Я залюбовалась иконой святого Иоанна Предтечи – моя любимая новгородская школа и, похоже, восемнадцатый век.

– Предтеча-мученик, глас вопиющего в пустыне, – вздохнула баба Вера. – Вот и я теперь вопию. Девяносто лет мне, дочка, умру я скоро. А иконы кому завещать? Народ-то ныне пошёл неверующий, и даже женщины загуляли и пьют.

На рассвете нас разбудил Серёжа – пора уезжать. На прощанье бабушка Вера перекрестила меня и подала завёрнутую в холст икону Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна:

– Сохрани, умоляю, икону. Совесть-то у людей, верю, проснётся, и тогда церкви начнут открывать. Я не доживу. Ты доживёшь и покажешь нашу икону батюшкам. Пусть хоть кто-то на земле запомнит, что у нас Предтеченская церковь была.

Возвращаюсь из командировки в Москву, а Катя, моя подруга с филфака, говорит:

– Зря ты с нами не пошла в поход. Мы столько икон насобирали! Представляешь, там церковь взорвали, а иконы целёхонькие на снегу лежат. Ума не приложу, куда их девать? Возьми себе что-нибуть, если хочешь.

На балконе, укрытые полиэтиленом, стояли иконы – большие, тяжёлые, почти в рост человека. Я выбрала для себя икону святого апостола и евангелиста Марка, и повесили её дома на двери в прихожей. Хотелось, конечно, повесить в комнате, но гвозди никак не вбивались в бетон.

А Катя, как и мой муж, умерла некрещёной. Но стал священником её сын, любивший в детстве рассматривать иконы и по-своему молившийся у них.

В 1988 году на Прощёное воскресенье я крестилась, а в понедельник крёстная повела меня на исповедь в Свято-Данилов монастырь. На ранней литургии было малолюдно, а на исповедь – никого. Исповедовал игумен Серафим (Шлыков), но имени батюшки я тогда не знала и узнала лишь в 1991 году, когда отца Серафима зверски убили.

На исповеди я смутилась, назвала несколько грехов и замолчала. Я молчу, и батюшка молчит. Почти всю литургию молчали, а батюшка лишь, вздыхая, молился и вдруг даже не спросил, а обличил меня:

– Воруешь?!

– Как можно, батюшка? Да я никогда!

– Иди причащаться.

– Я не готовилась.

– Иди, говорю.

После причастия я две недели металась по квартире разъярённой тигрицей: что я украла и у кого? Отыскала только тарелку соседки, которую всё забывала вернуть. Простите, батюшка, но вы не правы – не своровала я ничего. И вдруг ярко вспомнился – двадцать лет прошло – тот сельский сход из-за кражи винтовки и голос бабушки Веры, сказавшей, что совесть у людей однажды проснётся и тогда церкви начнут открывать: « Я не доживу. Ты доживёшь».

Все иконы в моём доме были из храмов, принадлежащие Церкви и написанные для неё. Погрузила я иконы в машину и повезла их, волнуясь, в Свято-Данилов монастырь. Влетаю во двор под колокольный звон, а навстречу идёт игумен Серафим, ризничий монастыря в ту пору.

– Батюшка, помните, как вы меня уличили в воровстве?

– Не помню.

– Я иконы привезла. Кому отдать?

– Пойдёмте в ризницу, я вас в список благотворителей занесу.

– Батюшка, я не дарительница, а хранительница, и иконы лишь временно хранились у меня.

Как же радуются иконы, возвращаясь к себе домой – в Божий храм. Здесь они преображаются, оживают, дышат. А я вспоминаю, как из взорванного храма выбегает юродивый и падает на землю, прикрывая собой уже окровавленную икону Владимирской Божьей Матери. А ещё в эту икону стреляют меткие ордынские лучники, целя прямо в сердце Руси.

У моего Отечества израненное сердце, но оно бьётся, болит и живёт.

Годы гонений породили неизвестное у нас прежде явление – рынок икон и церковных ценностей из разорённых храмов и монастырей. Продают не домашние, а монастырские иконы и при этом даже не осознают, что торгуют не личными вещами, а святынями, принадлежащими Церкви.

Вот один разговор по этому поводу. Зазвала меня однажды в гости учительница-пенсионерка, достала из шкафа икону Божьей Матери «Споручница грешных» и спросила: «Почём эту икону можно продать?»

Икона была старинная, дивная и, угадывалось, шамординского письма.

– Это из Шамордино, – спрашиваю, – икона?

– Да, из Шамордино, из монастыря. Её шамординская монахиня Александра после разгрома монастыря сохранила. Образованная была – из дворянок, а когда из лагеря освободилась, то у нас в коровнике жила.

– Даже зимой?

– Но ведь не в избу её пускать! Она же лагерница была, враг народа. Наш парторг даже кричал, что гнать её надо взашей. А зачем выгонять, если она работящая? За горсть пшена хлев до блеска вычистит, огород вскопает, и вся скотина на ней. А после работы наша дворянка обязательно занималась с детьми. Чувствуете, какая у меня интеллигентная, чистая речь? Меня русскому языку дворянка учила.

– Как умерла мать Александра?

– Спокойно. Доходяга была, а умирала радостно. Перед смертью велела передать икону в церковь и сказать, чтобы отпели её.

– Мать Александру отпели?

– Отпели не отпели – какая разница? Я формализма не признаю. Надо жить не на показ, а по заповедям Божьим. И я по заповедям живу: не убей, не воруй.

И тут я расплакалась, горюя о монахине, батрачившей на новых хозяев жизни всего лишь за горсть пшена.

– Может, я что-то не так сказала, – смутилась моя собеседница, – но я, поверьте, уважаю Церковь и даже свечку поставила, когда свекровь умерла.

Вот так же и мы, ещё неверующая молодёжь, захаживали в церковь из любопытства и свечки ставили иногда. Душа всегда радовалась иконам и церкви, но затмевала истину та мещанская спесь, что в горделивом превозношении полагает: мы, современные образованные люди, разумеется, выше «отсталых» батюшек и каких-то там «тёмных» старух.

Пишу эти строки и вспоминаю, как Иван Бунин в «Окаянных днях» охарактеризовал духовное состояние общества перед катастрофой 1917 года: захаживали в церковь в основном по случаю похорон и на отпевании выходили покурить на паперть.

Изучайте историю – она повторяется, и тернист путь из плена домой.

12 июля 2010 г.

КОШАЧИЙ СПЕЦНАЗ

Готовлюсь к худшим временам.

Боюсь, что истину предам,

Как Петр, что поневоле струшу.

Готовлюсь, укрепляю душу.

Москвич Александр Зорин написал эти строки после того, как «за религиозную пропаганду среди детей» (была такая статья в советской Конституции) арестовали его друга Володю. А жена поэта Татьяна сказала на допросе в КГБ, что пусть ее тоже сажают за решетку, но своих детей она воспитывала и будет воспитывать в православной вере. У Саши после этого уничтожили набор уже готовой к печати книги, и он потом долго подвизался на стройках Подмосковья. Впрочем, в те времена было не в диковинку встретить дворника или сторожа с дипломом кандидата наук, а в нашем подъезде мыла полы учительница, лишенная права преподавать в школе за то, что водила в церковь своих детей.

Готовились к арестам и на случай гонений готовили убежища в дальних глухих уголках России. Именно в ту пору Саша купил дом в глухомани на Валдае, но пожить в этом доме не пришлось, потому что дела держали в Москве, да и времена наступали такие, когда уже не преследовали за веру в Господа нашего Иисуса Христа.

Мысль о брошенном без присмотра доме тревожила Сашу, и он уговаривал меня поехать туда летом: «Места там райские – сама увидишь!» Уговорил. И я поселилась почти в раю. Сашин дом стоял на возвышенности в конце деревни, и отсюда открывался величественный вид на бескрайние леса, уходившие, казалось, уже в синь неба. А в лесах было такое изобилие малины, черники, брусники, клюквы, что бери сколько хочешь и сколько унесешь. Правда, про грибы мне в деревне сказали: «Грибов нынче нет – одни лисички». Лисичками здесь пренебрегали. Брали только белые и рыжики. Да и какой интерес искать грибы, радуясь находке, если лисичками так густо устланы просеки, что ногу негде поставить? Идешь и хрупаешь сапогами по грибам.

Даже звери в этом безлюдном краю были непуганые. На рассвете дорогу неспешно переходили кабаны. На краю деревни мышковала лиса с лисятами. А по ночам в огороде резвились зайцы и грызли морковку.

Всё бы хорошо, но уже в первую ночь я в ужасе сбежала из дома из-за жуткого нашествия крыс. Крысы были жёлто-серые, огромные, жирные. Они гремели сковородками и опрокидывали кастрюли. Швырнешь в них поленом – ничего не боятся… И, злобно щерясь, бросаются на тебя. В общем, неделю после этого я ночевала у соседки-фельдшерицы, пугавшей меня такими рассказами: как у одной новорожденной девочки крыса отгрызла щеку, и та осталась изуродованной на всю жизнь; как у них в больнице кому-то ампутировали ступню, потому что после укуса крысы ступня стала гнить. А еще крысы разносят чуму и прочую заразу. Короче, через неделю я собрала вещи и зашла попрощаться с моей новой деревенской подружкой бабой Дуней.

– Ты что, как безбожница, жизни боишься? – насмешливо спросила баба Дуня и процитировала Псалтирь. – «Тамо убояшася страха, идеже не бе страх». Крыс она испугалась! А кошки на что? Возьми себе мою Мурку. Только с котенком бери, иначе сбежит.

Больше у фельдшерицы я не ночевала. Появилась в доме Мурка и извела крыс.

Позже, уже в Оптиной пустыни, ветеринар осмотрел мою Мурку с ее потомством и сказал уважительно:

– Да, редкая порода – крысоловы. А сейчас из четырех кошек ловит мышей только одна. Испортили их люди, избаловали, и превратился в дармоедов кошачий род.

Признаться, я тоже баловала Мурку, и однажды баба Дуня сказала:

– Когда будешь уезжать в Москву, позови Петьку-кошкодава, пусть удавит Мурку.

– За что?

– За то. Ты вон курочку сваришь и угощаешь кошку. Барыней стала теперь Мурка. Уже порченая она!

А далее последовал рассказ о деревенском коте Мурзике, которого выпросила у кого-то на лето москвичка-дачница. А после ее отъезда кот, как выразилась баба Дуня, охамел. Стал воровать по домам продукты, а главное – так полюбил курятину, что охотился теперь на цыплят.

– У меня трех цыплят сожрал, ворюга, а у Марковны всех извел, – повествовала рассказчица. – Всей деревней подлеца ловили, пока Петька-кошкодав не казнил его.

Позже, уже в другой деревне, я столкнулась с тем же неписаным правилом: если кот засматривался на птичек и цыплят, его сначала наказывали, а за кражу цыплят казнили. Правда, однажды сердобольные люди спасли от казни такого кота. Увезли его на дачу к знакомым. И в дачном поселке началось бедствие: были там прежде цыплята да сплыли, став добычей помилованного кота.

Словом, в отличие от меня, баба Дуня кормила Мурку скудно. Нальет ей в миску молочка и скажет строго: «Что, мяса хочешь? Вон твое мясо по сараям бегает». А однажды я увидела, как Мурка рыбачит. Сидит, замерев, у кромки озера. И вдруг – цап! – и закогтила лапой плотвичку. Поймала несколько рыбок и, обернувшись к кустам, нежно мурлыкнула. Тут же из зарослей выскочил котенок, и мама с котенком захрустели рыбкой.

«Кошка – это единственный домашний дикий зверь», – вычитала я однажды в английской книжке. И хотя баба Дуня английских книг не читала, но разделяла мнение англичан. Конечно, рассуждала она, кошка привыкла к человеку, но она зверек и часть той дикой природы, где зверь добывает пропитание сам. А если кошка не умеет охотиться и клянчит еду у людей, она уже порченая, ущербная, а от беспорядка в природе и людям ущерб.

Так в суровых условиях Севера воспитывали крысоловов – отважный и грозный кошачий спецназ.

Новая жизнь, где сытно кормят, повергла Мурку в такое изумление, что она пыталась хоть как-то отблагодарить. То принесет для меня плотвичку с озера, то притащит окровавленный кусок крысы и положит эту гадость к моим ногам. Однажды я купалась в озере и уплыла уже далеко от берега, когда к озеру с воплем примчалась Мурка и бросилась в воду следом за мной. Я была для нее, догадалась я позже, Большим Котенком. Глупым, конечно: ну какая разумная кошка полезет в эту омерзительно мокрую воду? Но нет предела материнской жертвенности, и жизни не жалко, если Котенка надо спасать.

Вот еще случай. Выглянула на рассвете в окно и увидела, как Мурка преследует зайца-русака, пробравшегося на огород за морковкой. Русак был намного крупнее Мурки, а задние лапы такие мощные, что если ударит с размаху, то кошке конец. Но в битвах побеждает не сила, а смелость, и кошка грозно преследовала зайца.

Чужаков в мои владения Мурка не допускала, а в итоге получилось вот что. Просыпаюсь среди ночи от неистовых криков и глазам своим не верю: по огороду мечутся охотники с карабинами. А Мурка с победоносно-гнусавым воем вцепилась в шевелюру самого толстого охотника и яростно выдирает клочья волос.

Хорошо, что пострадавший оказался человеком не обидчивым, хотя был чиновником высокого ранга, приехавшим в наши края из Москвы, чтобы, как говорили в те годы, «дать ОВЦУ». То есть Особо Важные Ценные Указания. Добра от таких визитов не ждали, а потому решено было отвести беду старинным способом – устроить для гостя охоту на кабанов, а там, как водится, напоить.

Руководить столь ответственным мероприятием поручили ученому егерю с академическим дипломом, великолепно знавшему охоту по книжкам, а лесные угодья – по слухам. И егерь-академик без тени сомнения привел охотников на мой огород. Пришлось привечать незваных гостей, и два дня изба гудела от пьяных тостов и песен. А московский гость так разошелся, что лихо танцевал «барыню» с местными дамами и в умилении восклицал: «Народ меня любит!» Народ, конечно, вежливо хвалил танцора, но при этом излагал свои нужды: автобусы в нашу глухомань не ходят, «скорая помощь» на вызовы не приезжает. И главное – нет сахара: ни чайку от души не попить, ни вареньица не сварить. Любимец народа тут же схватился за телефон и закричал в трубку: «Я покажу вам кузькину мать». Что тут началось! Приехали сразу две «скорые помощи» и перемеряли всем давление. А потом завезли столько сахара, что его раскупали уже мешками.

Про автобусное сообщение гость сказал пренебрежительно, что автобусы – транспорт прошлого, и надо прорыть к деревне метро. Он даже торжественно предложил выпить за… – за что, мы не поняли, потому что гость уснул на полуслове и был с почетом перенесен в машину. В общем, метро к нам не прорыли. А всё почему? Пить надо меньше, господа.

Мурка, поймавшая в огороде чиновника, стала в то лето местной знаменитостью. Нас даже провожали в Москву с наказом: пусть Мурка отловит в столице президента. Прическу портить не обязательно, но про нужды людей рассказать.

– Хоть бы кто из властей постыдился, что нашу церковь разрушили, – сказала баба Дуня. – А как мне без батюшки помирать?

От единственной на всю округу церкви остался лишь остов, поросший березками. Между тем раба Божия Евдокия готовилась к смерти. И готовилась так основательно, что заказала знакомому плотнику в городе крест на могилу и гроб. Родные в слезы:

– Мама, это же дикость какая-то!

– Так мы же бессмертные и никогда не умрем! – насмешливо отвечала упрямая старуха. – А в Псалтири что сказано? «Изыдет человек на дело свое и на деланье свое до вечера». Я в 82 года в последний раз на покос ходила, и с тех пор не стало делов. Отработалась я – вечер уже.

По крестьянским понятиям праздность была для нее равносильна смерти. А умерла баба Дуня так. Ничем не болела, но вдруг почуяла что-то. Велела внуку-шоферу отвезти ее в городскую больницу, а оттуда сразу отправилась в храм. Там она исповедалась, причастилась, а через день в той же церкви отпели ее. Родные дивились: как же всё предусмотрено – и гроб готов, и крест на могилу. Даже место на кладбище давным-давно куплено, чтобы упокоиться возле родни. И ушла в последний путь мудрая бабушка, не обременяя собой никого.

Много лет спустя умерла моя уже старенькая кошка Мурка. Ветеринар сказал, что от старости не лечат и бесполезно мучить кошку уколами. А Мурка, уже неделю лежавшая недвижимо, вдруг поднялась и ушла в лес. Шла и всё оглядывалась на меня – прощалась. Говорят, что точно так же в одиночку умирают слоны и перед смертью уходят куда-то в заросли, чтобы скрыть от живых свою боль.

Есть достоинство жизни и достоинство смерти.

После Мурки осталось многочисленное потомство, которое регулярно пополняли Муркины дочки – кошки Муся и Маня. Мои наивные надежды, что люди разберут котят-крысоловов, увы, не оправдались. Взяли только одного котенка. И дом постепенно превращался в кошкодром.

Моя мама в ту пору уже не вставала с постели, и котята по-своему утешали ее. Забирались на постель и грели, мурлыча, ее больные ноги. Мама даже уверяла, что кошки «лечат». Потом один такой «лекарь» помочился на матрас, а следом ринулись загаживать постель и остальные. Мы меняли и выбрасывали матрасы, воевали с котятами, но они с каким-то неистовством устремлялись «метить» постель. И однажды терпение лопнуло. Слава Богу, что выручил батюшка и отвез эту кошачью свору за 40 километров от дома – на дальнее подсобное хозяйство монастыря. А через две недели с подсобки вернулась Муська. Поскреблась на рассвете в окно – вся в репьях, истощенная и так шумно дышит, будто 40 километров бежала бегом. А Муська бросилась ко мне с такой радостью, что я устыдилась: нельзя выгонять кошку из дома, где она родилась и выросла.

Вот и жили у нас с тех пор кошка Муся и кот Мурок. Но жили недолго, потому что на крысоловов начался вдруг бешеный спрос. Это художники, взявшие у нас котенка, восторженно рассказывали ближним и дальним, как молодой котик в первый же день задавил двух крыс и поймал 30 мышей. Художники так вдохновенно описывали достоинства крысоловов, что люди загорались и озадаченно спрашивали: а как бы и мне крысолова достать? Вот и приезжали ко мне с вопросом:

– Это вы продаете крысоловов?

– Никого я не продаю.

А однажды приехал фермер, беженец из Чечни, русский по матери и чеченец по отцу.

– У меня на ферме четыре кошки и кот, – рассказывал он. – Так крысы по ним пешком ходят. Моя доченька крыс боится, больная она.

Муська злобно зашипела на пришельца.

– Кошка-воин! – восхитился он. – Продайте ее.

– Не могу, – призналась я честно, расска<

Наши рекомендации