Исповедь внутреннего человека, ведущая ко смирению
«Внимательно обращая взор мой на самого себя и наблюдая ход внутреннего моего состояния, я опытно уверился, что я не люблю Бога, не имею любви к ближнему, не верю ничему религиозному и преисполнен гордостью и сластолюбием. Все это я действительно нахожу в себе посредством подробного рассматривания моих чувств и поступков, как-то:
1) Я не люблю Бога. Ибо если бы я любил Его, то непрестанно размышлял бы о Нем с сердечным удовольствием; каждая мысль о Боге доставляла бы мне отрадное наслаждение. Напротив, я гораздо чаще и гораздо охотнее размышляю о житейском, а помышление о Боге составляет для меня труд и сухость. Если бы я любил Его, то собеседование с Ним чрез молитву питало бы меня, наслаждало и влекло к непрерывному общению с Ним; но, напротив, я не токмо не наслаждаюсь молитвою, но еще при занятии ею чувствую труд, борюсь с неохотою, расслабляюсь леностью и готов с охотою чем-нибудь маловажным заняться, чтобы только сократить или престать от молитвы. В пустых занятиях время мое летит неприметно, а при занятии Богом, при поставлении себя в Его присутствие, каждый час мне кажется годом. Кто кого любит, тот в продолжение дня беспрестанно о нем мыслит, воображает его, заботится о нем и при всех занятиях любимый друг его не выходит из его мыслей; а я в продолжение дня едва ли отделяю и один час, чтобы глубоко погрузиться в размышление о Боге и воспламенить себя в Его любви, а двадцать три часа охотно приношу ревностные жертвы страстным моим идолам!.. В беседах о предметах суетных, о предметах низких для духа, я бодр, я чувствую удовольствие, а при рассуждении о Боге я сух, скучлив и ленив. Если же и невольно бываю увлечен другими к беседе божественной, то стараюсь скорее переходить к беседе, льстящей страстям моим. Неутомимо любопытствую о новостях, о гражданских постановлениях, о политических происшествиях; алчно ищу удовлетворения моей любознательности в науках светских, в художествах, в приобретениях, а поучение в Законе Господнем, познании о Боге, о религии не делает на меня впечатления, не питает души моей, и я сие почитаю не токмо несущественным занятием христианина, но как бы сторонним и побочным предметом, коим я должен заниматься разве только в свободное время, на досуге. Кратко сказать, если любовь к Богу познается по исполнению Его заповедей: „аще любите Мя, заповеди Моя соблюдите“, говорит Господь Иисус Христос, а я заповедей Его не токмо не соблюдаю, но даже и мало стараюсь о сем, то по самой чистой истине следует заключить, что я не люблю Бога… Сие утверждает и Василий Великий, говоря: „Доказательством, что человек не любит Бога и Христа Его есть то, что он не соблюдает заповедей Его“ (Нрав. прав. 3).
2) Я не имею любви к ближнему. Ибо не только не могу решиться для блага ближнего положить душу мою (по Евангелию), но даже и не пожертвую моею честью, благом и спокойствием для блага ближнего. Если бы я любил его по Евангельской заповеди, как самого себя, то несчастье его поражало бы и меня, благополучие его приводило бы и меня в восхищение. А, напротив, я выслушиваю любопытнее несчастные повести о ближнем, не сокрушаюсь, а бываю равнодушным или, что еще преступнее, — нахожу как бы удовольствие в оном и худые поступки брата моего не покрываю любовию, но с осуждением их разглашаю. Благосостояние, честь и счастье его не восхищают меня, как собственные, а совершенно, как все чуждое, не производят во мне радостного чувства, но еще тонко возбуждают во мне как бы зависть или презрение.
3) Я не верю ничему религиозному. Ни бессмертию, ни Евангелию. Если бы я был твердо убежден и несомненно верил, что за гробом есть жизнь вечная с возмездием за дела земные, то я беспрестанно размышлял бы об этом; самая мысль о бессмертии ужасала бы меня, и я провождал бы жизнь сию как пришлец, готовящийся вступить в свое отечество. Напротив, я и не думаю о вечности и конец настоящей жизни почитаю как бы пределом моего существования. Тайная мысль гнездится во мне: кто знает, что будет по смерти? Если и говорю, что верю бессмертию, то это говорю только по разуму, а сердце мое далече отстоит от твердого убеждения в оном, что открыто свидетельствуют поступки мои и постоянная забота о благоустройстве чувственной жизни. Когда бы святое Евангелие, как слово Божие, было с верою принято в мое сердце, я бы беспрестанно занимался оным, изучал бы его, наслаждался бы им и с глубоким благоговением даже взирал бы на него. Премудрость, благость и любовь, в нем сокрытые, приводили бы меня в восхищение, я наслаждался бы поучением в Законе Божием день и ночь, питался бы им, как повседневною пищею, и сердечно влекся бы к исполнению его правил. Ничто земное не сильно было бы отклонить меня от оного. Напротив, если я изредка и читаю или слушаю слово Божие, то и то или по необходимости, или по любознательности и при сем не входя в глубочайшее внимание, чувствую сухость, незанимательность и, как бы обыкновенное чтение, оставляю без всякого плода и охотно готов заменить его чтением светским, в коем нахожу более удовольствия, более новых занимательных предметов.
4) Я преисполнен гордости и чувственного себялюбия. Все поступки мои сие подтверждают: видя в себе доброе, желаю поставить его на вид, или превозношусь им пред другими, или внутренне любуюсь собой; хотя и показываю наружное смирение, но приписываю все своим силам и почитаю себя превосходнейшим других или, по крайней мере, не худшим; если замечу в себе порок, стараюсь извинить его, покрыть личиною необходимости или невинности; сержусь на неуважающих меня, почитая их неумеющими ценить людей; дарованиями тщеславлюсь, неудачи в предприятиях почитаю для себя оскорбительными, ропщу и радуюсь несчастью врагов моих; если и стремлюсь к чему-либо доброму, то имею целью или похвалу, или своекорыстие духовное, или светское утешение. Словом, — я непрестанно творю из себя собственного кумира, которому совершаю непрерывное служение, ища во всем услаждений чувственных и пищи для сластолюбивых моих страстей я похотений.
Из сего перечисленного я вижу себя гордым, любодейным, неверующим, нелюбящим Бога и ненавидящим ближнего. Какое состояние может быть греховнее? Состояние духов тьмы лучше моего положения: они хотя не любят Бога, ненавидят человека, живут и питаются гордостью, но по крайней мере веруют, трепещут от веры. А я? Может ли быть участь бедственнее той, которая предстоит мне? И за что строже и наказательнее будет определение суда, как не за таковую невнимательность и безрассудную жизнь, которую я сознаю в себе!»…
Прочитавши сие данное мне духовником исповедание, я ужаснулся, да и подумал сам в себе: «Боже мой, какие страшные кроются во мне грехи, и до сих пор я их не замечал!» Итак, желание очистить нх заставило меня просить наставления у сего великого отца духовного, каким бы образом, познавши причины всех зол, найти способ к исправлению. Вот он и начал мне толковать.
— Видишь ли, любезный брат, причина нелюбви к Богу есть неверие, причина неверия — неубеждение, а причина неубеждения есть неискание светлых истинных познаний, нерадение о просвещении духовном. Словом сказать: не веря, нельзя любить; не убедясь, нельзя верить. А чтобы убедиться, необходимо снискать полные и обстоятельные познания предположенного предмета; необходимо следует, посредством размышлений, изучения слова Божия и опытных наблюдений, возбудить в душе жажду и вожделение или, как иные выражаются, «удивление», которое производит неутолимое желание ближе и совершеннее познавать вещи, глубже проникать в свойства предмета.
Один духовный писатель рассуждает о сем так: «любовь», говорит он, «обыкновенно развивается познанием, и чем больше будет глубокости и пространства в познании, тем более будет любви и тем удобнее размягчается душа и располагается к любви Божественной, прилежно рассматривая самое пресовершеннейшее и преизящнейшее существо Божие и беспредельную Его любовь к человекам».
— Вот теперь видишь, что причина прочитанных тобою грехов есть леность к мышлению о духовных предметах, погашающая чувство самой потребности оного. Если ты желаешь узнать и средства к побеждению сего зла, то всемерно старайся о просвещении духовном, достигай его прилежным занятием словом Божиим, учением св. отцов — размышлениями и духовным советом или собеседованием с мудрыми о Христе. Ах, любезный брат, сколько бедствий встречаем мы от того, что ленимся просвещать душу нашу словом истины, не поучаемся в законе Господнем день и нощь и не молимся о том прилежно и неотступно! А от сего и внутренний человек наш и гладен, и хладен, и истощен, не имея силы к бодрственному шествию путем правды к спасению. Итак, чтобы воспользоваться сими средствами, решимся, возлюбленный сколько можно чаще наполнять ум свой размышлениями о предметах небесных, и любовь, излиянная свыше на сердца наша, разовьется и воспламенится в нас. Будем вместе с сим и, сколько можно, чаше молиться, ибо молитва есть главнейший способ и сильнейшее средство к нашему обновлению и преуспеянию. Будем молиться взывая так, как учит св. церковь: «Господи, сподоби мя ныне возлюбити Тя, якоже иногда возлюбих той самый грех!»
Со вниманием выслушав все это, я умиленно просил сего святого отца исповедывать меня и сподобить св. Христовых Таин. Итак на утро, удостоившись причащения, я хотел возвратиться в Киев с сим благодатным напутствием, но сей добрый мой отец, намереваясь идти на днях в Лавру, оставил меня на сие время в своей пустынной келлии, дабы я мог беспрепятственно предаться молитве в сем безмолвии. И подлинно, все эти дни я провел как бы на небе: по молитвам старца моего, я, недостойный, наслаждался совершенным успокоением. Молитва так легко и усладительно изливалась в сердце моем, что я в сие время, кажется, забыл о всем и о себе, — токмо и помышлял я о едином Иисусе Христе!
Наконец, духовник возвратился, и я просил его наставления и совета, куда бы теперь продолжать мне страннический путь мой. Он благословил меня так: «поди-ка ты в Почаев, поклонись там Чудотворной Стопе Пречистой Божией Матери, и Она направит стопы твоя на путь мирен». Так я, с верою принявши совет его, через три дня и пошел в Почаев.
Не без скуки шел я верст 200, ибо дорога пролегала через корчмы и слободы еврейские, и редко встречались христианские жилища. В одном хуторе увидел я русский христианский постоялый двор и, обрадовавшись ему, зашел туда переночевать и попросить на дорогу хлеба, ибо сухари мои подходили уже к концу. Здесь увидел я хозяина — старика, повидимому зажиточного, и услышал, что он одной со мной Орловской губернии. Как скоро вошел я в горницу, то первый вопрос его был: «какой ты веры?»
Я отвечал, что православной христианской.
— Какое у вас православие! — с усмешкой сказал он, «у вас православие-то только на языке, а в делах-то у вас басурманское поверье. Знаю, брат, вашу-то веру! Меня самого один ученый поп соблазнил было и ввел во искушение, и я пришел в вашу церковь, да, побывши полгода, опять возвратился в наше согласие. В вашу церковь соблазнительно придти: службу Божию дьячки кое-как бормочат и все с пропусками и беспонятицей; а певчие-то по селам не лучше, как в корчмах; а народ-то стоит, как попало — мужчины вместе с женщинами, во время службы разговаривают, вертятся по сторонам, оглядываются и ходят взад и вперед, так что не дадут спокойно и в тишине помолиться. Так что это за служба Божия? Это один только грех! А у нас-то как благочестиво служба-то: внятно, без пропуска, пение-то умилительно, да и народ то стоит тихо — мужчины особо, женщины особо, и все знают, где и какой поклон положить по уставу св. церкви. Именно, как придешь в нашу церковь, то чувствуешь, что на службу Божию пришел; а в вашу церковь пришедши, не образумишься, куда пришел: в храм или на базар!..»
Слушая это, я понял, что сей старик старообрядец; но как говорил он правдоподобно, то я и не мог с ним спорить и обращать его, а только сам в себе подумал, что нельзя обращать старообрядцев к истинной церкви до тех пор, покуда у нас не исправится церковное богослужение и не покажет сему примера в особенности духовный чин. Старообрядец ничего внутреннего не знает, он опирается на наружности, а у нас-то и небрегут о ней.
Итак, я хотел отсюда уйти и вышел уже в сени, как неожиданно увидел в растворенную дверь в особой каморке человека, по виду не русского, лежавшего на кровати и читавшего книгу. Он поманил меня к себе и спросил, кто я такой. Я объявил ему. Вот он и начал говорить: «послушай, любезный, не согласишься ли мне, больному, послужить хоть неделю, покуда я при помощи Божией поправлюсь? Я грек, монах со Святой Афонской Горы, живший в России для сбора на обитель, и вот, возвращаясь к своему месту, сделался болен, так что и не могу ходить от боли ног, потому и нанял здесь сию квартиру. Не откажись, раб Божий! Я заплачу тебе».
— Не нужно мне никакой платы, я с усердием послужу Вам, чем могу, ради имени Божия. Я так при нем и остался. Много наслушался я от него о душеспасительных вещах. Рассказывал он о св. Афонской Горе, о великих там подвижниках и о многих отшельниках и затворниках. При нем было «Добротолюбие» на греческом языке и книга Исаака Сирина. Мы вместе читали и сличали славянский перевод Паисия Величковского с подлинником греческим, причем он отозвался, что нельзя точнее и вернее перевести с греческого, как переведено Паисием на славянский язык «Добротолюбие». Как я заметил, он беспрестанно молился и искусен был во внутренней молитве сердца (и чисто говорил по-русски), то и расспрашивал его по сему предмету. Он с охотою рассказывал о сем, и я слушал со вниманием, даже и записал многие слова его. Вот, например, он толковал о превосходстве и величии Иисусовой молитвы так:
— «Величие Иисусовой молитвы», говорил он, «открывает даже самая ее форма, которая состоит из двух частей: в первой из оных, т. е. Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, вводит разум в историю жизни Иисуса Христа или, как выражаются св. Отцы, „сокращает в себе все Евангелие“, а во второй части, т. е. помилуй мя грешного, представляет историю нашей немощи и греховности. При сем замечательно, что нельзя премудрее, существеннее и отчетливее выразить желание и прошение бедной, грешной и смиренной души, как сим словом: помилуй мя! Всякое иное выражение не было бы так достаточно и полно, как сие. Например, если бы сказать: „прости мя!“, „отпусти грехи!“ „отпусти беззакония!“ „изгладь преступления!“ все это выражало бы одно токмо прошение об избавлении от наказания, вследствие страха робкой и нерадивой души. Но изречение помилуй мя изображает не одно токмо желание получить прощение, возбужденное страхом, но представляет и истинный вопль сыновней любви, надеющейся на милосердие Божие и смиренно сознающей свое бессилие к преломлению воли и духовному бодрствованию над собою; вопль о помиловании, т. е. милости, являемой в даровании духа силы от Бога, духа укрепляющего противостать искушениям и побеждать греховную наклонность. Подобно как должник-нищий просит милостивого заимодавца не токмо простить ему долг, но и подать еще милостыню, сжалившись над его крайней бедностью, сие глубокое изречение помилуй мя выражает, как бы так сказать: „Милостивый Господи! Прости мне грехи и помози исправить жизнь мою, разверзи в душе моей неленостное стремление к последованию Твоим повелениям, сотвори милость прощением содеянных грехов и обращением рассеянного ума, воли и сердца моего к Тебе Единому“».
После сего, как я удивился мудрым речам его и благодарил за назидание грешной души моей, он и еще протолковал мне замечательную вещь.
— Если хочешь, сказал он, то я и еще расскажу тебе (и как-то назвал по ученому, ибо говорил, что учился в Академии Афинской) об интонации Иисусовой молитвы.
Вот смотри: многократно случалось мне слышать, как многие из богобоязненных христиан творят устную Иисусову молитву по заповеди слова Божия и преданию св. церкви и выполняют сие не токмо в домашнем молении, но и в храме Божием. Внимательно и с приятностью прислушиваясь к сему тихому произношению молитвы, можно ради душевной пользы заметить, что нота сего молитвенного гласа у многих бывает различна, а именно: иные, возвышая тон на самом первом слове молитвы, т. е. сказав Господи, все прочие слова доканчивают с понижением голоса и единообразно. Другие, начиная молитву низшим тоном, возвышают его на середине молитвы, т. е. на слове Иисусе, и делая восклицание, прочие слова опять доканчивают с понижением тона так, как начали. Иные, начав и продолжая предшествовавшие слова молитвы низким однообразным тоном, на последнем слове, т. е. помилуй мя, возвышают тон с восхищением. А некоторые, произнося всю полную молитву, т. е. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного, делают повышение на одном только слове — Сыне Божий.
Теперь смотри: молитва одна и та же; православные христиане держат вероисповедание одно и то же; общее понятие, что сия самоважнейшая и высшая всех молитв молитва содержит в себе два предмета — Господи Иисусе и Его умилостивление, всем одинаково известно. Почему же не все одинаково выражают ее в интонации, т. е. в произношении? Почему не на одном и том же, но на известном каждому месте в особенности умиляется душа и выражается в особенно возвышенном и напряженном тоне? Может быть, на сие многие скажут, что это происходит вследствие навыка, или примера, взятого с других, или по понятию, соответствующему различному взгляду каждого, или, наконец, кому как легче и удобнее произносить по состоянию способности его к слову… А я об этом думаю совсем иначе. Мне желательно здесь поискать чего-либо высшего, неведомого не токмо прислушивающимся, но даже и самому молящемуся, — нет ли здесь тайного движения Духа Святого, «ходатайствующего воздыханиями неизглаголанными», в неведущих: как и о чем молиться? И если всяк молится во имя Иисуса Христа Духом Святым, по извещению Апостола, то тайнодействующий Снятый Дух, «даяй молитву молящемуся», вместе с сим каждому против силы его может подавать и благодатный дар Свой: иному благоговейный страх Божий, иному любовь, иному твердость веры, иному умилительное смирение и проч. А посему, получивший дар благоговеет и прославляет державу Вседержителя и в молитве своей выражает с особенным чувством и восторгом слово «Господи», в котором подразумевает он величие и власть Творца мира. Получивший таинственное излияние в сердце любви, преимущественно восторгается и проникается сладостию восклицания «Иисусе Христе», подобно как некий старец без особенного восторга любви и сладостей не мог и слышать имени «Иисусе», произносимого даже и в простом разговоре. Непоколебимо верующий в Божество Иисуса Христа, Единосущное Богу Отцу, воспламеняется и еще более твердеет в вере, произнося слова «Сыне Божий». Получивший дар смирения и глубоко-сознающий собственное бессилие при словах «помилуй мя» сокрушается, смиряется и с преимущественным напряжением изливается при сих последних словах молитвы Иисусовой, питает надежду на милосердие Божие и гнушается собственных падений. Вот причины, как думаю, разности интонации при произношении молитвы во имя Господа Иисуса Христа!.. А из сего замечания можно при слышании понимать (во славу Божию и в собственное назидание), кто в особенности Каким проникнут чувством и кто какой имеет духовный дар. На сие мне некоторые говорили: «почему же все сии признаки тайных духовных даров не предъявляются вместе, в совокупности? Тогда бы не одно, но каждое слово молитвы проникалось бы единообразной восторженной интонацией молящегося»… Я отвечал на сие следующим образом: «так как благодать Божия разделяет дары премудро и различно каждому против силы его, как видно из Священного Писания, то кто может сие испытать и входить ограниченным разумом в распоряжение благодати? Брение не состоит ли в полной власти скудельника, и не властен ли он делать то или другое из брения?..»
Дней пять провел я с сим старцем, и он понемногу стал укрепляться здоровьем. Время сие так было для меня назидательно, что я не замечал, как оно летело, ибо мы в сей каморке, как бы в безмолвном затворе, решительно ничем другим ни занимались, как только молились тайно, призывая имя Иисуса Христа, или беседовали об одном же токмо предмете, т. е. о внутренней молитве.
Однажды зашел к нам какой-то богомолец и очень сетовал, скорбел и бранил евреев, селениями коих он шел и терпел от них неприятности и обманы. До того он был на них ожесточен, что проклинал их и признавал даже недостойными их жить на земле по их упорству и неверию и, наконец, сказал, что он имеет непреодолимое отвращение к ним. Выслушав, сей мой старец начал его вразумлять:
«Напрасно, друг мой», сказал он, «ты так бранишь и проклинаешь евреев; а они такие же создания Божии, как и мы, о них надо сожалеть и молиться, а не проклинать их. Поверь, что омерзение твое к ним происходит от того, что ты не утвержден в любви Божией и не имеешь внутреннего молитвенного залога, а потому и не имеешь внутреннего мира. Я прочту тебе о сем в св. Отцах. Послушай, что пишет Марк подвижник: „душа, внутренне соединившаяся с Богом, от величайшей радости бывает как незлобивое и простосердечное дитя и уже не осуждает никого, — ни эллина, ни язычника, ни иудея, ни грешника, но на всех зрит без различия чистым оком и одинаково радуется о всем мире и желает, да и все эллины, и евреи, и язычники прославляют Бога“. А Египетский Великий Макарий говорит, что внутренние созерцатели „толикою любовию распаляются, что если бы возможно было, то всякого бы человека в утробу свою вселили, не различая злого или доброго“. Вот слышишь, любезный брат, как рассуждают св. Отцы, а потому и советую тебе, отложивши ярость, смотреть на все, как находящееся под промыслом всеведущего Бога и при встрече со скорбями преимущественно обвинять себя в недостатке терпения и смирения».
Наконец, прошла неделя с лишком. Старец выздоровел, и я от души поблагодарил его за все благие наставления и простился с ним. Он поехал в свое место, я пошел в предположенный путь свой.
Вот уже начал я приближаться к Почаеву. Не доходя верст сто, нагнал меня какой-то солдат. Я спросил его, куда он идет; он сказал мне, что на родину в Каменец-Подольскую губернию. В молчании пройдя с ним верст десять, я заметил, что он тяжко вздыхает, как бы о чем-то грустит, и весьма мрачен. Я спросил его: «отчего ты так печален?» А он начал ко мне приставать и говорить: «добрый человек! если ты уже приметил скорбь мою, то побожись накрепко и поклянись, что никому не донесешь, и я все расскажу тебе о себе, ибо мне смерть приходит, а посоветываться не с кем».
Я заверил его по-христиански, что мне нет никакой нужды никому ни о чем доносить, и я по любви братской рад подать ему совет, какой могу.
«Видишь ли», сказал он, «я был отдан в солдаты из господских крестьян. Прослуживши пять лет, мне стало невыносимо трудно, да часто меня колотили за неисправность, да за пьянство. Я и вздумал бежать. Вот теперь уже пятнадцатый год в бегах. Лет шесть я скрывался и укрывался кое-где; воровал по клетям да амбарам, уводил лошадей, подламывал лавки и промышлял сим все один, а покраденное сбывал разным плутам; деньги пропивал, развратничал и все грехи творил, только душ не губил. И все шло благополучно. Наконец, попал я в острог за бродяжничество без паспорта, но и оттуда, нашедши случай, бежал. Потом нечаянно я встретился с солдатом же, который с чистою отставкою шел домой в дальнюю губернию. И как он был болен и едва мог идти, то и попросил меня довести его до ближайшей деревни, дабы удобнее там найти квартиру. Я его и довел. Нас десятский пустил ночевать в сарай на сено; там мы и легли. Проснувшись рано поутру, я взглянул, а уже мой солдат умер и весь окостенел. Я поскорее нутко шарить его вид, то есть отставку, и как нашел ее, да и денег порядочно, то поскорее, пока еще все спали, из сарая то вон, да задворками, да в лес… Так и ушел. Прочитал его паспорт и увидел, что и лета-то, и приметы его со мною почти сходны. Я обрадовался сему, да и пошел смело в дальнюю Астраханскую губернию. Там я стал остепеняться и наниматься по работникам. Вот и пристал я к старому мещанину, который имел свой дом и торговал скотом. Он был одинокий, жил только с дочерью-вдовою, Проживши у него год, я женился на оной его дочери; потом старик умер. Мы торговли поддерживать не умели, я опять стал пить, жена тоже и в год прожили все, что осталось после старика. Наконец и жена моя захворала и умерла, а я продал все последнее и дом и деньги вскоре промотал; жить стало нечем и кормиться не на что. Вот я и принялся опять за прежнее ремесло, и ну промышлять воровством, да еще и смелее, ибо имел паспорт. Так опять и развращался с год. В одно время долго мне не удавалось, я и увел у бобыля старую худую лошаденку, да и продал ее за полтинник на живодерню. Взявши деньги, пошел в кабак, выпил вина, да и задумал пойти в одну деревню, где была свадьба, чтобы как все после пира заснут, то украсть бы что попадет получше. Как солнышко не совсем еще закатилось, то я и пошел в лес, чтобы дождаться полночи. Прилегши там, крепко я заснул. Вот и вижу во сне, что я стою на красивом обширном лугу. Вдруг начала на небе надвигаться страшная туча, и вскоре такой сильный раздался громовой удар, что земля подо мною раздвинулась и меня словно кто вколотил по самые плечи в землю, которая со всех сторон меня защемила, — одна голова да руки остались наружи. Потом сия грозная туча как бы опустилась на землю, и из нее вышел мой старый дед, умерший лет двадцать. Он был человек благочестивый и находился лет тридцать церковным старостой в нашем селе. С сердитым и грозным видом подошел он ко мне, и я затрясся от страха. Взглянувши около себя, я увидел вблизи несколько куч вещей, которые я в разное время крал. Я еще более испугался. Дед мой, подошедши ко мне и указывая на первую кучу, грозно сказал: „это что? Давите его!“ И вдруг земля со всех сторон начала так сильно сжимать и сдавливать меня, что я, не могши переносить боли, тоски и истомы, застонал и закричал: „помилуйте!“ Но мучение все продолжалось… Потом дед указал на другую кучу и также сказал: „а это что? Давите его сильнее!“ И я почувствовал такую сильную боль и тоску, что никакое мучение на сей земле не может с ним сравняться. Наконец, оный дед мой близко подвел ко мне ту лошаденку, которую я вчера украл, и крикнул: „а это что? Давите его как можно больнее!“ И меня так мучительно сдавило со всех сторон, что я не могу и пересказать, как было жестоко, страшно и истомно; точно как будто жилы из меня тянуло и с ужасною болью душило так, что невозможно было терпеть и надо было упасть без памяти, если бы сие мучение хотя немного продолжалось; но подведенная лошаденка брыкнула и задела меня в щеку, которую и рассекла. В тот миг, при сем ударе, я проснулся весь в ужасе и, трясясь, как расслабленный. Взглянул, а уж белый день и солнце всходит. Хватил за щеку, а из нее течет кровь, а те места, которые во сне были в земле, все как словно одеревенели и как мурашки по них ползают. В сем испуге я едва кое-как встал и пошел домой. Щека у меня долго болела, вот видишь, и теперь шрам, которого прежде не было. Итак, после сего видения часто стал нападать на меня страх и ужас, и как только вспомню ту муку, которая мне грезилась, то и начинается тоска и истома и так мучительно, что не знаю куда деваться… Что дальше, то сие стало представляться чаще и, наконец, я стал бояться людей и стыдиться, как будто все узнали бывшее мое плутовство. Потом от сей грусти я не мог ни пить, ни есть, ни спать и как тень шатался. Думал было идти в свой полк и во всем признаться: потерпевши наказание, авось Бог простил бы грех, но боялся и оробел, потому что прогонят сквозь строй. Итак, выходя из терпенья, хотел было удавиться. Но пришла мысль, что и так уж мне жить недолго и скоро умру, ибо вся сила пропала, то я и вздумал пойти проститься с родиной и там умереть. У меня на родине есть родной племянник, вот теперь туда и иду уже полгода, а все грусть и страх меня мучает… Как ты думаешь, добрый человек, что мне делать? Ведь уж терпения моего не хватает!..»
Выслушав все это, я удивился сам в себе и прославил премудрость и благодать Божию, видя, как она различными способами обращает грешников, да и стал ему говорить: «любезный брат! Ты бы во время то страха и тоски молился Богу. Это главное врачество от всех наших скорбей»…
— Да никак нельзя, сказал он мне: «думается, что как скоро я стану молиться, то тут же меня Бог исковеркает».
— Пустое, брат! Эти мысли диавол тебе влагает. Бог бесконечно милосерд и соболезнует о грешниках и прощает кающихся вскоре. Ведь ты знаешь Иисусову молитву, т. е. «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя, грешного». Вот ее беспрестанно и говори.
— Да как же не знать этой молитвы! Я когда и воровать то ходил, то иногда читывал ее, чтобы было смелее.
— Так вот смотри же теперь: Бог тебя не коверкал и тогда, когда, шедши на беззаконие, ты говорил молитву; а будет ли погублять тебя, когда ты на пути покаяния станешь молиться? Теперь видишь ли, что мысли твои суть вражеские!.. Поверь, любезный, если будешь говорить сию молитву, несмотря на то, что бы ни проносилось тебе в мыслях, то скоро почувствуешь отраду, весь страх и тягота твои пройдут, и ты напоследок совершенно успокоишься, будешь благоговейным человеком и все греховные страсти пропадут. Заверяю тебя в этом, потому что я много видел сие на опыте.
При сем я рассказал ему несколько случаев, при коих Иисусова молитва оказывала чудотворную свою силу над грешниками. Наконец, я стал его уговаривать, чтобы он прежде родины своей зашел бы со мной к Почаевской Божией Матери, прибежищу грешных, к там исповедывался и причастился. Все сие солдат мой слушал со вниманием и, как было приметно, с радостью. Итак, он на все согласился. Мы и пошли в Почаев вместе, с тем условием, чтобы ничего одному с другим не говорить, а беспрестанно творить бы Иисусову молитву. С таким безмолвием шли мы целые сутки. На другой день он сказал мне, что чувствует себя легче; повидимому, он был и спокойнее прежнего. На третьи сутки мы пришли в Почаев, и я опять ему подтвердил, чтобы он ни днем, ни ночью, покуда не заснет, не прекращал бы молитвы и уверял его, что святейшее имя Иисусово нестерпимое врагам, сильно спасти его, и при сем прочитал ему из «Добротолюбия» о том, что хотя и на всякое время должно творить Иисусову молитву, в особенности же с преимущественной тщательностью прилежать ей тогда, когда готовимся ко причащению Святых Христовых Таин. Он так и поступал и немедленно исповедался и приобщился. Хотя помыслы нередка еще и нападали на него, но и удобно прогонялись молитвою Иисусовой. На воскресный день, чтобы легче встать к утрени, он вечером лег пораньше, и творил непрестанно Иисусову молитву, а я еще сидел в углу и с ночником читал мое «Добротолюбие». Прошло с час времени и он заснул, а я стал молиться. Вдруг минут через двадцать он встрепенулся и, пробудясь, скоро вскочил, подбежал ко мне весь в слезах и с великою радостью сказал: «ах, брат, что я теперь видел! Как мне легко и радостно! Верую, что Бог не мучит, а милует грешников. Слава Тебе, Господи, слава Тебе!»
Я, удивленный и обрадованный сим, спросил его подробно рассказать мне, что с ним случилось.
— А вот что: как только я заснул, то и увидел себя на том же самом лугу, где меня мучили. Я сначала было испугался, но вижу, что вместо тучи восходит ясное солнце, чудный свет осиял весь луг, и я увидел на нем красные цветы и травы. Вдруг близко подошел ко мне мой дед, такой хороший из себя, что не наглядишься, и так ласково и приветливо тихо сказал мне: «ступай в Житомир к церкви Георгия Победоносца; там тебя возьмут в церковные сторожа; живи тут до конца жизни и молись непрестанно; Бог тебя помилует!» Сказав сие, он перекрестил меня и в ту же минуту исчез. Я почувствовал такую радость, что и сказать невозможно, как будто что с меня свалилось и я взлетел на небеса… С сим я вдруг проснулся, чувствуя, что мне легко, а сердце то так и не знает, что делать от радости. Теперь что мне следует делать? Я сейчас же немедленно пойду в Житомир, как велел мне мой дед. Мне и идти то будет легко с молитвой!
— Помилуй, любезный брат, куда ты пойдешь в полночь? Отслушай хоть утреню, да, помолись, и с Богом. Так мы не спали, а после сей беседы пошли мы в церковь. Он всю утреню молился прилежно со слезами и говорил, что ему очень легко и радостно, и молитва Иисусова творится со сладостью. Потом за обедней еще причастился и, пообедавши, я проводил его на Житомирскую дорогу, где мы со слезами и радостию простились.
После сего я начал размышлять о себе и думал, куда бы мне теперь идти. Наконец решился на той мысли, чтобы возвратиться опять в Киев. К сему тянули меня мудрые наставления тамошнего моего духовника, да и то, что, поживши у него, не найдет ли он каких христолюбивых благодетелей, чтобы отправить меня в Иерусалим или, по крайней мере, на Афонскую гору. Итак, проживши еще неделю в Почаеве, проводя время в воспоминании тех поучительных встреч, кои я видел на своем пути, и в записывании некоторых назидательных предметов, я собрался в дорогу, надел котомку, да и пошел в церковь, чтобы в напутствие поклониться Божией Матери и помолиться за обедней, да прямо идти.
Стоял взаду церкви. Вот и вышел какой-то человек, хотя не очень богато одетый, но по виду как благородный, да и спрашивает меня, где продаются свечи. Я указал. Обедня отошла, я остался помолиться при стопе Матери Божией. Помолился и пошел себе в путь. Пройдя немного на улице, увидел в одном доме отворенное окно, под которым сидел барин и читал книгу. Мне должно было идти мимо сего окна, и я увидел, что сидит тот, который в церкви спрашивал меня о свечах. Я, проходя, снял шапку, а он поманил меня к себе и спросил: «ты, должно быть, странник?» и, позвав к себе, расспросил, кто я такой и куда прохожу; затем поднес мне чаю и говорит: «послушай, голубчик! я бы советовал пойти в Соловецкий монастырь, там есть преуединенный и спокойный скит, называемый Анзерским. Это такое место, как второй Афон, и всякого туда принимают, а послушание только в том и состоит, чтобы по очереди читать в церкви псалтирь, часа по 4-е в сутки. Вот я и сам путешествую туда же и по обещанию иду пешком. Мы пошли бы вместе и мне было бы с тобой безопаснее, ибо, говорят, дорога-то здесь глуха, а при мне есть и деньги, и я прокормил бы тебя всю дорогу. И пошли бы сажени на три один от другого, дабы друг другу не мешать творить молитву. Подумай-ка, брат, да согласись! Будет сие и тебе на пользу».
Услышав сие приглашение, я счел оное при сем неожиданном случае за указание мне пути Матерью Божией, Которую просил о наставлении меня на стези благие, и, ничего не думая, тут же и согласился.
Так мы и вышли на другой день в поход. Шли трое суток, как условились, один позади другого; он беспрестанно читал книгу, которую ни днем, ни ночью не выпускал из рук, а иногда о чем-то размышлял. Наконец, мы остановились в одном месте пообедать. Он сам кушал, а книга пред ним лежит раскрытая, и он часто в нее посматривает. Я увидел, что эта книга — Евангелие, да и сказал ему: «осмелюсь вас, батюшка, спросить, для чего вы беспрестанно ни днем, ни ночью не выпускаете из рук Евангелие и всегда вы его держите и носите?»
— Для того, отвечал он, почти беспрестанно учусь из одного его…
— Чему же вы учитесь? — продолжал я.
— Христианской жизни, которая заключается в молитве; молитву я почитаю самым главным и необходимым способом ко спасению и первейшею обязанностью каждого христианина. Молитва составляет и первую ступень и венец благочестивой жизни; потому то Евангелие и заповедует непрестанно, всегда молиться; как другим делам благочестия назначается свое время, а для молитвы нет праздного времени; без молитвы ничего доброго сделать нельзя, а без Евангелия достодолжной молитве научиться нельзя. Поэтому, все достигшие спасения путем внутренней жизни, как священные проповедники слова Божия, так пустынники и отшельники и даже все богобоязненные из христиан, непременным и всегдашним своим занятием имели поучение в глубине Слова Божия, и чтение Евангелия составляло существенное их дело. Многие из них непрестанно Евангелие в руках своих имели и просящим их наставления во спасении таковой давали совет: «сиди в безмолвной келлии и читай и перечитывай Евангелие».
Мне очень понравилось сие его рассуждение и стремление к молитве, и еще