Из варяг да в греки

Серебряная греческая денежка была слепая, боковой очерк личика почти стерся, и тем не менее наверху за одну такую вот денежку долгонько бы пришлось горб ломать. Лошадку на нее в слободе, положим, не купишь, а вот овечку – за милую душу, да еще и скажут, что переплатила. Особливо теперь, после указа, когда берендейки, по слухам, обесценились вконец – полено и полено…

Чернава вздохнула и отправила тусклую монету в ларец, где уже сияла горстка серебра, полученного намедни от Перенеги – за порчу. Упрятала нажитое в сундук и устремила взор на точеные идольцы, расставленные торчмя вдоль стены. Это ей Малуша присоветовала: попадется куколка покрасивше – ты-де ее, Чернава, прибери, грекам потом продашь… Греки, они до узорчатого дерева куда как падки! Сами-то, вишь, не режут – все больше по камню да по железу работают…

Добрый совет, ничего не скажешь. Скрала на раскладке с пяток идольцев – вот и денежка… Куда ее только девать?..

И Чернава оглядела с тоской голые стены клетушки. Ничего… Оттерпимся – и мы люди будем… Зря, что ли, розмыслиха то и дело наверх кличет?.. Того сглазь, этого очаруй… Да вот не далее как вчера гадала ей Чернава в Навьих Кущах, ну и заодно на муженька своего намекнула… Не впрямую, понятно, а опять-таки ворожа: с черным, дескать, в лес не ходи, рыжему пальца в рот не клади, лысому не верь, с кудрявым не вяжись, а вот невзрачного да смышленого – привечай…

Не потому ли Завид Хотеныч весь день Кудыку с собой таскает?..

В латаную дверь стукнули, и Чернава, тряхнув головой, пошла открывать. На пороге, колеблясь, как белье на ветерке, стоял пьяненький десятник Мураш.

– К-кудыка… н-не вернулся ли?..

Чернава только руками всплеснула.

– Мураш Нездилыч! Болезный!.. Да на тебя уж и смотреть дымно! Промотался, чай, на голую кость?..

Тот назидательно поднял нетвердый перст.

– Знать н-не всех еще чертей выслепил… – объяснил он и чванно поджал губы. Очень был доволен собой.

Чернава втащила его в клеть, пока не случилось поблизости Завида Хотеныча, плюхнула пьяницу задом на лавку и, откинув крышку выкопанного вопреки запрету погребца, достала горшок с хитрой снедью, именуемой «похмелье». Режешь ломтиками холодную баранину, мешаешь с мелко искрошенными огурцами, рассолом, уксусом и перцем. Оплетешь ложек пять – глаза на лоб взбегут, зато хмель тут же отшибет…

После пятой ложки Мураш отпихнул горшок и пригорюнился. Чернава глядела на него и сокрушенно качала головой.

– Ох, десятник… Смотри! Достанется тебе от Малуши…

– А уже досталось!.. – Мураш лихо, как в пляске, повел широко раскинутыми руками. – Спасибо те, м-мила, что ты меня б-била!..

Попробовал хлопнуть себя по колену, но промахнулся и чуть не слетел с лавки на пол. Во лбу Мураша алел тисненый полумесяц – след от сковородника.

– Или сотник увидит, – сурово примолвила Чернава. – Вот донесет розмыслу – что будешь делать? Завид Хотеныч долго с тобой толковать не станет… Разжалует да укатает на золу!..

Мураш вдруг замотал головушкой, зубками захрустел.

– С-сотник?.. – хрипло выговорил он. – Варяжское отродье твой сотник!.. Кого ни пощупай из начальства – либо варяг, либо грек… Жизни от них уже нет простому берендею…

– Да какой же он варяг? – удивилась Чернава. – Нажир, да еще и Бранятич!..

– В-варяг… – упрямо стоял на своем хмельной десятник. – Раз гнида – значит, в-варяг… Или грек… Так и роет под меня, так и копает… У, вошь белобрысая!..

– Закусывай давай! – приказала Чернава. – А то, глядишь, не ровен час Кудыка вернется да невесть что о нас с тобой подумает… Это он на работе такой тихий, а дома и зарезать может…

Мураш вскинулся и уставил на Чернаву мутные глазыньки.

– Кудыка – берендей, – убежденно выговорил он. – Эт-то всем берендеям берендей… Кудыку – люблю… А варягов – н-ненавижу… И сволочан – н-ненавижу… Они отечество наше варягам продают…

Чернава начинала уже тревожиться всерьез. Выставить Мураша за дверь она не решалась: все-таки десятник – какое-никакое, а начальство… Да и нельзя его в таком виде отпускать… А уложить на лавке в клети – и впрямь Кудыка осерчает, хоть и тихий… Зарезать, может быть, и не зарежет, а прибить – прибьет… А уж Малуша!.. Этой только лучину к ноздре поднеси!..

– Сейчас я тебе, Кудыка, все растолкую… – Мураш приложил к устам пьяный негнущийся перст и, опасливо поворочал очами.

Чернава обернулась, чуть не выронив при этом горшок и ложку. Однако дверь была по-прежнему закрыта. Видно, Кудыка просто мерещился десятнику.

– З-заткни рот рукавицей… Н-не перебивай… И накрепко себе заруби: раньше на земле жили сплошь одни берендеи… Уразумел? Больше никого… Одни берендеи… Золотой век был, смекаешь?.. А потом – выродились… некоторые… Варягами стали, греками… Нам-то, Кудыка, внушают, что это мы от них отложились, а на самом деле – они от нас… И язык нарочно исковеркали… Назло настоящим берендеям… чтобы мы их понять не могли…

Чернава стояла посреди клети, держа в левой руке горшок с «похмельем», в правой – ложку, и оторопело слушала Мураша. Слова из него сыпались наперебой, всмятку.

– Все вокруг выродки, а мы с тобой, Кудыка, – берендеи, – проникновенно внушал десятник. – Сволочане тоже выродки, не лучше варягов… А настоящие берендеи – одни теплынцы…

– А что ж эти выродки лучше нас живут? – не выдержала Чернава. – И солнышко у них пожарче, и дни подольше… Чуть что не можем сделать – либо к варягам бежим на поклон, либо к грекам!

– Вер-рна! – сказал Мураш, округляя глаза. – Правильно, Кудыка, подметил… На поклон!.. А я тебя спрошу: кто нами правит?.. А?.. Не знаешь? Тогда отвечу… Выродки и правят. У царя Берендея мать варяжка, смекаешь?.. Стало быть, сын его Всеволок на целую четверть варяг…

– А Столпосвят?

– А вот Столпосвята не замай!.. Столпосвят – подлинный берендей. Он вообще не от батюшки своего, не от царя… Он, сказывают, от воеводы Полкана… Пошалила царица, сшутила шутку… А славный был воевода, не ной его косточка в сырой земле… Не зря, чай, Удатым прозвали. Там, говорят, уд был – с идольца резного… – Тут Мураш умолк и мучительно сморщился, что-то, видать, вспоминая. Вспомнив, вскинулся, выпучил глаза. – Слышь, Кудыка!.. – тревожно позвал он. – Я к тебе чего пришел-то… Наладчики промеж собой толкуют, будто розмысла нашего смещать собираются…

Завида Хотеныча?.. Чернава тихонько ахнула. Страшными показались слова десятника. Да такой беды и с ломтем не проглотишь… Вот, стало быть, почему велела Перенега порчу-то навести…

– А?.. – рычал Мураш. – Единственного берендея во всей преисподней!.. Да ежели бы не он, не то что до Кудыкиных гор – до Мизгирь-озера солнышка бы ни разу не докатили!.. Вот они, варяги-то, что творят!.. Главный розмысл давно уж из рук у них глядит!.. Вставили, вставили они ему серебряный глазок [87]– помяни мои слова!..

– Что ж это будет-то? – еле вымолвила Чернава. – Неужто и впрямь сместят Завида Хотеныча?..

– Да мы им за розмысла… – Мураш угрожающе заворочался на скамье, силясь подняться. Тисненый полумесяц во лбу его и не багровел уже – наливался синевой. – Преисподнюю спалим!.. Солнышко в Теплынь-озере утопим!.. Повымерзнут все, как в Черной Сумеречи, – узнают…

Встал, шатнулся и невольно ухватился за Чернаву. Тут, как назло, открылась дверь и в клеть вошел Кудыка. Зипунишко на нем был забрызган грязью – не иначе, до участка до своего они с розмыслом добирались верхами. Узрев жену в объятиях Мураша, наладчик задышал, поискал глазами плеть, как вдруг заметил расставленные вдоль стены берендейки – и замер.

– Гляди-ка! – подивился он радостно. – А ведь вон ту, крайнюю, я резал!..

Отодвинул Чернаву с Мурашом и протиснулся к примеченной куколке.

– Слышь, Мураш Нездилыч, – похвалился он, любовно оглаживая хитрую, чуть ли не сквозную резьбу. – А меня розмысл с завтрашнего дня на лесоповал посылает. Главным наладчиком…

* * *

Тревожная выдалась весна, обильная грозными знамениями. То солнышко с восходом промедлит, то вылезет на поле брани чумазый бес с кочергой и всех разгонит… А еще, сказывали, сбросят берендея в преисподнюю, а он, глядишь, гуляет себе живехонек… Или вот бревна поплыли по Вытекле. Даже и не бревна, а целые сосновые хлысты. Диво, да и только! Тут лешие кола не дают вырубить, а с верховьев, вишь, лес идет самосплавом… Ну, слобожане, понятно, не зевали: чуть покажется на излуке такая лесина – цап ее крюком и к берегу… Ну да это знамение доброе, что о нем долго толковать!..

А вот с берендеем, воротившимся из преисподней и подавшимся в кудесники, намучились изрядно. Уже на третий день от него вся слободка древорезов стоном стонала. Раньше, сказывают, сам первым ходоком слыл по женской части, а как под землей побывал – ровно с цепи сорвался, блуд искоренять начал… Придешь к нему с жертвенными идольцами, а он тебя пытать: «Влагаешь ли персты в удицу супруги?..» Да какое твое дело, куда я ей и что влагаю? Твоя, что ли, супруга-то?.. А чуть не так ответишь – искупай грех, неси лишнюю берендейку. А то еще соберет слобожан и начнет баб попрекать заочно. Все их непотребства припомнит: и кивания, и мигания, и хребтом виляния… Сквернавицами честит, душегубицами… Зардеешься, слушаючи… Взял было да запретил посягать на жен по нечетным дням… Ну тут уж не стерпели – хотели идти бить его всей слободкой, и побили бы, кабы Шумок не стал отговаривать… Потоптали сгоряча самого Шумка, а на волхва уже сердца не хватило…

Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили – цены опять на хлебушек подняли. Эх, житье-бытье – вставши да за вытье!..

Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век, а пришибить некому… Вроде и от внука отрекся вовремя, и двор сберег, и дом, а все одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается батюшка-царь, погневается – да и смилуется. В прежние времена, как помнится, тем завсегда и кончалось… Да только где они, прежние-то времена?..

Что ни утро брел Пихто Твердятич на торг указы слушать – все ждал, когда Кудыке его непутевому прощение выйдет. Так и не дождался… Ну а дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна!.. Выточенные внуком идольцы разлетелись меньше, чем за месяц, хоть и трясся над каждым старый, как над младенчиком. Побираться – неловко, да и не подаст никто. Стало быть, одно только и осталось – разорять помаленьку дом, распродавать по бревнышку…

Навстречу по узкой улочке пара огромных вороных меринов влекла тяжелую греческую телегу на восьми катках взамен четырех колес. Дед заблаговременно отступил в закоулок, пропуская повозку, пригляделся, что везут, и охнул. Из-под холстины торчала человеческая рука небывалой белизны. Точь-в-точь греческий камень мрамор… А спустя малое время старый смекнул, что мрамор это и есть. На телеге везли голого греческого идола, и почему-то в сторону капища… Плюнул дед и похромал дальше. Не любил он греков, а уж богов их срамных – тем более…

– Эй, старче… – негромко и гнусаво окликнул кто-то.

Пихто Твердятич упер в землю батожок и повернул голову. В двух шагах от него, держа в поводу ладную гнедоподвласую лошадку, парился в крытой малиновым сукном шубейке рослый тугомордый отрок с дутой золотой серьгой в левом ухе. Из берегинь, не иначе. Ишь, воронье! Почуяли падаль…

– Здравствовать тебе, молодец… – прошамкал Пихто Твердятич. – Никак милостыню надумал подать?..

Берегиня тупо моргнул. Такой, пожалуй, подаст! Руку прожжет его денежка…

– Внук тебе кланяться велел, – все так же тихо и равнодушно прогнусил отрок и как бы невзначай обозрел улочку из конца в конец.

Старого лесу кочерга Пихто Твердятич сурово сдвинул лохматые и словно бы побитые молью брови.

– Нет у меня никакого внука! – сказал, как узлом завязал. – А ежели и есть, то знать его не знаю… Смутьян он, внук-то, козни против царя-батюшки строил…

Повернулся и покултыхал дальше, сердито тыча в землю батожком. Отрок не отставал.

– Слышь, дед… – бормотал он, облизывая толстые губы и продолжая озираться. – Ты ветошью-то не прикидывайся… Велено было поклон передать, вот и передаю…

Пихто Твердятич ковылял, упрямо подобрав рот и вроде бы не слыша ни словечка. Берегиня отвязался лишь у самого торга, выбранился по-иноземному, вскочил в седелышко – и сгинул. Старый Пихто Твердятич осуждающе посмотрел ему вслед. Нет чтобы в задницу деда послать, а он, вишь, по-гречески: в афедрон [88]!.. Тьфу!.. Житья уже не стало от инородцев, а тут еще свои из себя еллинов корчат…

Да, с берегинями ныне держи ухо востро… Лестью душу вынут: ты-де, старичок, домишко свой в наследство нам отпиши, а мы, мол, тебя за это до самой смерти холить будем, лелеять… А потом, глядишь, либо утонул старичок, либо в овражек по слабости грянулся… Улелеяли, стало быть, до смерти…

Ловко он, прощелыга, насчет Кудыки-то заехал… Кланяться, дескать, велел!.. Да только старого Пихто Твердятича такими шутками не проймешь. Чуть заикнешься про смутьяна внука – глядь, уже и сам в смутьянах! Половину дома – в казну, а половину – тугомордому доносчику в малиновой шубейке…

Шумела на торгу незнакомая, вывернутая наизнанку жизнь. Там и сям мелькали смуглые греческие рожи, попадались и бледные, как поганка, варяжские. А уж торговали подчас этаким, чему и названия-то в родном берендейском наречии не подберешь. Одно утешенье – сволочан стало поменьше… Опасались сволочане теплынцев и правильно делали. Так что хлебушко на слободской торг привозили за них теперь все те же варяги и драли, псы, втридорога.

«Афедрон!» Вот ведь дожили! Язык уже свой природный забывать начали, того и гляди – вовсе на заморский лад заблекочем… Хорошее же слово – «забродыга»! Нет, надо им обязательно загнуть по-гречески – «охломон» [89]… А вместо «суматоха» – «катавасия» [90]… Впору уши затыкать.

* * *

Ежели достичь тех мест, где в теплую Вытеклу впадает мелкая, на диво студеная речушка Истерва, и пойти вверх по течению той речушки, оставив по правую руку Навьи Кущи, а по левую темный сосновый бор, то рано или поздно выбредешь к южным рубежам страны берендеев. Увидишь, как пишет на севере извечную свою дугу светлое и тресветлое наше солнышко, а, оборотившись, узришь нетающие сугробы Серой Сумеречи, где и берет начало тот слабенький ручеек, по берегу которого ты вышел на край света.

А ночью заполощутся на юго-востоке смутные сполохи, отблески незримого отсюда варяжского солнышка, у которого, сказывают, с нашим полдня разницы… Лета здесь, почитай, и не бывает. Как ни раскаляй добросиянное, как ни набивай его до отказа резными чурками – зябко, берендеи, зябко… Ну, не так, конечно, как на севере, в Черной Сумеречи, где и вовсе вечная мерзлота, но все же…

Понятно, что ни берендеи, ни варяги в эту глушь даже и не совались. Но вот однажды, а точнее молвить – сразу после смертного подвига богатыря Ахтака, тишина южного порубежья была порушена звоном стали и треском кренящихся стволов. Лес валили подряд, без разбора. Наскоро оттяпывали верхушку, отсекали сучья и сбрасывали хлыст в студеную Истерву. Кудыка лишь ужасался, глядючи на забитые ветвями и щепой просеки да на высокие некорчеваные пни. Сколько древесины пропадает ни за ковшик винца!..

Повелением Завида Хотеныча людишек снимали с отгрузки, с золы, а то и с желоба – и гнали на рубку леса. Каждый обух – на счету. Волхвы на капищах внезапно ожесточили сердца и за малейшую провинность принялись отправлять живых берендеев в преисподнюю. Скрипели вороты замшелых колодцев, голосили бабы. Под землей очумелым жертвам вручали новенькие топорики греческой выковки и, даже не дав очухаться, посылали на лесоповал. Отовсюду стягивались к снежным верховьям ватаги леших.

Кудыка чуял нутром, что здесь, на берегах Истервы, решается его судьба. Не железом, чай, махать заставили и не бревна таскать!.. Суровый Завид Хотеныч приказал своему любимцу изладить на порогах да на отмелях переволоки, чтобы лес шел к Вытекле бесперебойно. Не шутка, чай…

Целыми днями бывший древорез метался от одной излучины к другой, лаялся с десятниками, требовал людишек для земляных работ, ладил собственноручно плотины да вороты. За лишнее сброшенное в Истерву бревно готов был убить. На делянках его побаивались, а кое-кто уже начинал хвалить по изотчеству – Кудыка Чудиныч…

И лес шел по Истерве бесперебойно. На излучинах – ни одного затора. Единственное, чего Кудыка никак не мог уразуметь, – зачем рубим-то?.. Да еще в такой спешке…

На одной из просек повстречался ему старый знакомец – задумчивый леший Аука, поставленный старшим над небольшой ватагой лесорубов, набранной сплошь из берендеев, угодивших недавно в жертвенный колодец. Лешего они боялись до дрожи. Обрадованный Кудыка отвел друга в сторонку и робко кое о чем попытал.

– Зачем рубим?.. – переспросил Аука, уставив на древореза кроткие голубенькие глазки. – Ну а как иначе?.. С греками-то за кидало надо чем-то рассчитываться? Вот бревнами, стало быть, и платим… Да еще идолов они нам всучили мраморных… А у нас-то, кроме леса, и нет ничего…

– Каких еще идолов? – не понял Кудыка.

– Мраморных, – повторил Аука.

– А на кой они нам пес нужны-то?

– Да ни на кой, – молвил леший. – Просто греки-то, вишь, какой народ?.. Обсчитают, обмеряют и твою же сдачу с тебя возьмут. Раскумекали, что нам без кидала не быть, – возьми и приложи к нему идолов! Отдельно, мол, не продаем… У них-то у самих этих истуканов уж и девать некуда. Куда ни плюнь – истукан… Ну, розмысл с князюшкой покряхтели-покряхтели, да и согласились…

– А мы-то их куда денем?

Аука пожал плечами.

– Да на капище, видать… Зевес за Перуна сойдет, Афродитка – за Мокошь…

– А почему в верховьях рубим? – не отставал Кудыка. – По Вытекле тоже ведь лесу хватает. И плоты вязать сподручнее…

– Да этому-то лесу, что в верховьях, – безмятежно пояснил голубоглазый Аука, – все равно пропадать. Вымерзнет так и так…

Вечером в землянке Кудыка засветил лучину и, достав из сумы кожаную книгу с тугими застежками, принялся вновь елозить перстами по страницам. «Катапульта, сиречь кидало». Листнул, нашел чертеж, покачал головушкой… С одного конца хитро, с другого мудреней того, а в середке ум за разум заходит… И потом есть ведь уже у берендеев одно кидало – за Кудыкиными горами! Другое-то зачем? Про запас, что ли? Не иначе старое износилось, а теперь вот новое ладят…

Смутно как-то все, тревожно… И почему Аука сказал, что лес в верховьях Истервы вымерзнет? Кудыка нашел уголек и вывел на доске врытого в земляной пол стола овальчатый вселенный круг. Обозначил справа Кудыкины горы, слева – Теплынь-озеро, в середке пометил слободку и развалины мертвого города. Провел Сволочь и Вытеклу, дорисовал тоненькую Истерву… И вышло у Кудыки, что лес на южных рубежах вырубается клином, как бы разваливающим страну берендеев надвое… Ох, неспроста… Ну да ладно…

Наладчик затер чертеж рукавицей, книгу застегнул и отправил обратно в суму, а сам призадумался вдруг: как там старый дед Пихто Твердятич?.. Передали ему поклон от внука али как? Ну да раз сам Завид Хотеныч кому-то велел письмишко доставить – стало быть, доставили…

Топоры над речкой Истервой звенели все реже, треснула, пала с нарастающим шумом сосна…

– Кон-чай работу!.. – зычно объявил кто-то издалече. – А сучья завтра уж оттяпаем, поутру…

* * *

Отбросив поводья подручному отроку, князюшка теплынский Столпосвят ступил на Ярилину Дорогу и неспешно направился к капищу. Замшелые деревянные идолы, извлеченные из земли, громоздились ныне черной поленницей, и двое волхвов с высоко закатанными рукавами уже разнимали их на чурбачки двуручной пилой. А вокруг жертвенного колодца стояли теперь полукругом на тесаных основаньях голые гладкие истуканы из греческого камня мрамора.

Ретивый кудесник Докука трудился вовсю, отшибая у кумиров обухом мужские и женские признаки. Особливо его удручала срамная богиня Афродитка. Ну, что груди сколол – ладно, а вот руки-то ему чем не угодили?.. Ту стыдобу, что нельзя было отшибить, кудесник укутывал дерюжкой. Хотя, может, оно и правильно… А то больно уж на людей похожи идолы-то, ажно оторопь берет…

– Ну, здравствуй, кудесниче… – огласил князюшка Ярилину Дорогу гулким своим рокочущим голосом. – Вот потолковать с тобой пришел. Ты уж не обессудь, отвлекись. Положь топорик-то…

Докука сшиб еще одну мраморную принадлежность, оглянулся недовольно и, помедлив, заткнул орудие за пояс. Подойдя, отдал поклон. Князюшка окинул волхва лукавым и пристальным взором из-под дремучей брови.

– Что ж ты, друг ситный, решетом прогроханный?.. – с добродушной насмешкой пожурил он. – Я тебя, понимаешь, из преисподней вынул, на боярышне вон женить хотел, волхвом сделал, а ты то неспособным скажешься, то еще какую пакость учинишь…

Докука вытер ладони о сермяжную грудь и, набычась, уставился на плоские камни под ногами.

– На блуд гонение воздвиг? – зловеще-вкрадчиво вопросил князь. – Доброе дело… Ибо идольцев больше приносить стали… Двоих вчера за неестественные страсти в бадье спустил?.. Тоже хвалю… Там им самое место. Ибо рабочих рук под землей сейчас не хватает… Народишко взвыл от строгости твоей? И это неплохо… Ибо пора, пора людишек подымать… – Тут князюшка насупился и, вскинув головушку, грозно воспылал очами. – Но мозговницей-то иногда трясти надо? – грянул он, да так, что у волхвов пилу заело. – Всем ведь ведомо, что в кудесники ты моими стараньями попал!.. Что ж ты против меня-то народ обращаешь?.. – Столпосвят передохнул, и вроде бы смягчился. – Так что в следующий раз, когда за блуд кого карать будешь, возьми да и скажи: не по своей-де воле вас, братие, допекаю – царь-батюшка со Всеволоком велели… Или даже просто: Всеволок, мол… А про царя – не надо… Так-то вот, кудесниче! Уразумел?

Докука угрюмо кивнул.

– Вот и славно… – окончательно повеселев, распевно рек князюшка. – А теперь подай-ка, братец, бадью, а то мне еще с розмыслом кое о чем перемолвиться надо…

Наши рекомендации