Начало осени, 20 год Новой Империи (4132 год Бивня), руины Ишуаль

Еще один сон, извлеченный из ножен.

Море поднимается, душит, лишает сознания. Трескается земля, сокрушая наши кости. Горят леса, запирая дымом крик в наших гортанях. Люди рождаются только для мелких дел, и когда случается великое, исключительное, запредельное, впадают в ступор и трепещут — являя своё ничтожество. Даже желание молиться покидает их, оставляя с раскрытым ртом взирать на убийственное величие.

Нет-нет-нет-нет-нет …

Друз Ахкеймион стоял, вглядываясь вдаль, глаза его жгло от невозможности моргнуть. Стыд приковывал его к месту, ужас, которому не было сравнения. Он стоял пригвожденный к себе самому, к совершенным им предательствам, к невыполненным обетам. Элеонотские поля уходили вдаль под черными небесами, нависшими над морем разящих рук, полным блеска бронзовых мечей и брони. Адепты Сохонка, милостью своей даруя спасение, ограждали войско от извилистого полета драконов. Гностические огни прочерчивали высоты под облачным пологом. Враку с визгом падали из черноты, исторгая ослепительные огненные гейзеры. Шранки кишащей толпой напирали на стену щитов куниюрцев, не следуя, однако, прежней безразличной природе, — а с новой изобретательностью; расставаясь со своими жизнями с присущим насекомым безразличием, возводя из собственных трупов скаты и выступы, и пытаясь проникнуть по ним в редеющие ряды людей. Башраги метали тела как тряпьё и лохмотья.

Куда бы ни глянул старый волшебник, повсюду несчастье жалило его очи. Люди падали, старались зажать вспоротые животы, собирались группами, кричали, обороняясь. Паникуя, бежали целыми рядами, толпами, зачастую валясь лицами вперед прямо в дерн, уступая преследующему их белокожему натиску, ощетинившемуся мечами и копьями. Падали штандарты, хоругви, выделявшие кланы среди племен и племена среди народов. Гибли рыцари-вожди: гордый владыка Амакунир, мудрый князь Веодва. Мощь и слава Высоких норсираев, их надменная роскошь повсюду рушилась, оттеснялась и обращалась в бегство.

А над горизонтом, черными, жирными клубами поднимался ревущий Вихрь…Мог-Фарау. Цурумах.

Возглашавший, гремящий тысячью тысяч глоток, связывающий крики единою волею во всеобщий хор, ещё более непристойный в своей необъяснимости.

СКАЖИ МНЕ…

Рыдание протиснулось сквозь зубы короля королей. Происходило именно то…

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Что предрекал Сесватха.

Анасуримбор Кельмомас II, Белый владыка Трайсе, последний король королей куниюрских, пошатнулся, словно от тяжести нанесенного ему удара.

Ахкеймион пал на колени…

ЧТО Я ЕСТЬ?

Окруженный шумом битвы, он слышал за своей спиной злобные выкрики, ошеломленные возгласы, призывы к бегству ради спасения короля королей.

— Мы потеряли Элеонотские поля! — Прогремел за его спиной чей-то голос. — Потеряли! Всё потеряно! — Кто-то схватил его за плечо, попытался увести назад, прочь от жуткой судьбы. Сбросив чужую ладонь с плеча, он рванулся в сторону побоища…

Сделать что-либо было нельзя, оставалось только умереть.

Он был наделен душой героя. И много раз он скакал впереди своей королевской дружины, заметив слабое место в рядах противника, намереваясь опрокинуть дрогнувшего врага.

Но свершавшееся ныне не было поступком героя.

Ударившиеся в бегство потоки людей невозможно было развернуть в обратную сторону, столь велика была охватившая их паника. Они представляли собой лишь человеческий гребень, венчавший собой волну всякой нелюди, натиск неисчислимых рыбокожих тварей, на чьих лицах лежала печать восторга и ярости. Первый из его собственных родичей промчался мимо короля королей без щита и оружия, пытаясь на бегу избавиться от пластинчатого хауберка. Бегущие позади него, исчезали под рубящим и колющим валом.

Не останавливаясь, Анасуримбор Кельмомас метнул первый дротик в злобный поток, обнажил свой великий зачарованный меч Глимир, и в одиночестве противостал набегавшей волне…

И там, куда ударял он, прославленный клинок не столько разрубал плоть, сколько пронзал её, рассекая мясо и блестящие шкуры, как облачка дыма. Снова и снова выкрикивал он имя своего возлюбленного сына. Снова и снова вкладывал свое сердце в замах Глимира. Шранки падали как скошенные, разливая лужи нечистот, и разваливались на груды дергающихся членов. Земля вокруг него дергалась и ходила ходуном. И какое-то мгновение даже казалось, что он остановил нечеловеческий натиск, развернул хотя бы собственную судьбу, если не судьбы своих людей. Шранки замирали, падали, распадались на части, словно гнилые плоды. Последний король королей усмехнулся простоте, чистоте и тщетности собственного поступка.

Так он и умер. Так! Так! До последнего мгновения оставаясь благочестивым сыном Гилгаоля …

Это произошло, как бывает всегда, слишком быстро, чтобы можно было что-то понять. Из-за спин павших появился вождь шранков, над Глимиром вознесся молот, обрушился, и подогнулись колени…

Шлем слетел с его головы. Анасуримбор Кельмомас рухнул среди мертвецов, ещё не лишившись чувств, но ощущая всё вокруг с некоторым опозданием. Он взирал устремленным к краю небытия взглядом за тем, как росчерки пылающего света перехватили второй удар вождя шранков, превратив эту тварь в дергающуюся визжащую тень. Король королей услышал бормотание гностических заклинаний, и вновь зазвучавший боевой клич рыцарей Трайсе: Жизнь и Свет! …

И Вихрь.

ЧТО…

Игра линий и пятен, тени людей, раскаленный расцвет глубин…

Я…

Руки подхватили его подмышки, и он вознесся над грязью и суетой.

ЕСТЬ …

Вкус золы и крови на губах.

Лик Сесватхи заплясал в уголках неба, суровый, полный ужаса, осунувшийся, утомленный.

Его уносили в безопасное место — он понимал это и скорбел.

— Оставь меня, — выдохнул Ахкеймион, и хотя глаза его смотрели вверх, на старого друга, они каким-то образом видели то, что окружало его, и было за ним.

— Нет, — ответил Сесватха. — Если ты умрешь, Кельмомас, всё будет потеряно.

Как странны они, последние мгновения, проведенные в этом мире. Такие тривиальные — такие мелкие… Даже его друг, прославленный великий магистр Сохонка, нелепо курносый при длинном лице и бороде юнца, редкой, но белой как у отшельника. Он казался обманщиком, дураком-бардом, разодевшимся дабы посмеяться над могуществом и чопорностью своих покровителей…

СКАЖИ МНЕ.

Далекий стон труб присоединился к грому Вихря.

Кельмомас улыбнулся сквозь кровь. — Ты видишь солнце? Ты видишь его свет, Сесватха?

—Солнце садится, — ответил великий магистр.

— Да! Да. Тьма Не-Бога не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеки, но я слышу топот их коней по тверди небесной. Я слышу, как они обращаются ко мне. Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Ахкеймион внимал этим словам, слышал неслышимое… дыхание непроизнесенных слов.

Отважный король…

— Они обращаются ко мне. Они говорят, что мой конец не станет концом всего мира. Они говорят, что это бремя ляжет на другие плечи. На твои плечи, Сесватха.

— Нет, — прошептал великий магистр.

И с треском разомкнулись небеса, облака пали к земле и унеслись прочь, словно дымок над чашей с благовониями. Свет пролился на землю, убеляющий, ослепительный, оставляющий за своей гранью окружающий хаос битвы.

Проливающийся сквозь…

— Солнце! Ты видишь солнце? Ощущаешь его прикосновение к своей щеке? Какие откровения таятся в простых вещах. Я вижу! Я четко и ясно вижу, каким бестолковым и упрямым дураком был …

Ибо перед ним разворачивался, столь же очевидный, как солнце, список совершенных им глупостей, тысяча оставшихся незамеченными прозрений, откровений, воспринятых как заблуждение. Прочтя его, Кельмомас схватился за тень руки великого магистра.

— И более всех я был несправедлив к тебе. Способен ли ты простить меня? Можешь ли простить старого дурака?

Сесватха склонил чело к королевским перстам, поцеловал бесчувственные пальцы.

— Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, многое выстрадал.

Слезы выплеснулись в светлый мир.

— Мой сын…Как по-твоему, он там, Сесватха? Будет ли он приветствовать меня, своего отца?

— Да… — охрипшим голосом проговорил Сесватха. — Как своего отца и своего короля.

И было в сей лжи такое утешение, такой полный забвения отдых, такая волна яростной отцовской гордости. — Не рассказывал ли я тебе, — проговорил Ахкеймион, — о том, что сын мой однажды пробрался в глубочайшие недра Голготтерата?

— Да, — ответил, моргая, великий магистр Школы Сохонк. — рассказывал много раз, мой старый друг.

— Как мне не хватает его, Сесватха ! — Вскричал Ахкеймион, глаза его закатывались ко лбу. — Как хотелось бы мне вновь стать рядом с ним.

От парившего над головой блистающего облака отделился силуэт…фигура, полная величия и божественной славы.

— Я вижу его, вижу ясно, — воскликнул король королей. — Он выбрал солнце, чтобы служило ему боевым конем, и едет сейчас среди нас. Я вижу его! Он мчится галопом по сердцам наших людей, пробуждая в них чудо и ярость!

Гилгаоль, Царь Войны, приди к нему и забери… Приди и спаси, вопреки всему .

— Тише…береги свои силы, мой король. Лекари уже близко.

Глаза явившегося бога наполняла ярость, кудри его были, что воинствующие народы, и зубы блистали как отточенные клинки. Корона сверкала на его высоком челе, четыре золотых рога в руках четырёх прекрасных девиц — трофеев войны. Кости и трупы скрывались в морщинах его сурового лика. A плащ его курился дымом подожженных полей.

Гилгаоль, Жуткий Отец Смерти, Берущий без возврата.

Отважный, увечный король…

Он не столько летел к королю королей, сколько рос, становясь все больше и больше, увеличиваясь, и, наконец, закрыв собою Вихрь… заслонив все небо. Пламя гасло и вспыхивало на четырех рогах его венца, струи огня взметались к небу и растворялись в нем. Он распростер руки, и вот… Человек возник между раздвинутых ладоней, новый человек, сияющий как церемониальный нож. Норсирай, хотя борода его была подстрижена и заплетена по обычаю Шира и Киранеи. Странными были его одеяния, оружие его и броня поблескивали металлами нелюдей. Две отрубленные головы были привязаны к его поясу…

Узри сына сотни отцов…

Узри окончание Мира…

— Он говорит… говорит такие приятные вещи, чтобы утешить меня. Он говорит, что один от моего семени вернется, Сесватха — Анасуримбор вернется…

Конвульсивный кашель сотряс тело короля королей, и старый волшебник ощутил освободившиеся в его теле сгустки. Кровавая пена прихлынула к нёбу. Следующий вздох показался ему дымом горящей травы. А потом, наконец, явилась и своего укрытия тьма, и хлынула со всех сторон в его жизнь и зрение.

— И в конце…

Друз Ахкеймион пробудился от собственного крика.

Друз Ахкеймион — существо нежное. Хотя Мимара и любит его за это, она все равно отшатывается, если он пробуждается в слезах. Если тяжелая жизнь пробуждает в некоторых склонность расплакаться от обычных воспоминаний, других она наделяет любопытной способностью противостоять всякому страданию. Так у рабов, работающих углежогами, кожа перестает ощущать прикосновения огня и углей, не чувствует более касания пламени.

— Я видел та…— начинает он, но умолкает, поперхнувшись утренней мокротой. И смотрит на неё, ощущая дурацкую потребность поделиться.

Она отворачивается, бесстрастная. Она знакома с жестокостью его Снов — и знает их не хуже любого их тех, кто не является адептом Завета. И всё равно не может заставить себя спросить, в чем дело, не говоря уже о том, чтобы утешить его.

Часть её души забыла, как это случается. Часть, вершащая суд.

И посему она рассматривает горные склоны, пока он берет себя в руки, с деланным любопытством изучая высокие каменные обрывы. Дуниане следят за ними из укрытий в ближайших руинах, два лица, находящихся на периферии взгляда, лишают её покоя своим безмолвным присутствием.

Она, наконец, поверила в то, на чем всегда настаивал Ахкеймион. Она знает, что дуниане видят душу человека за выражением лица точно так, как архитектор видит душу величественного строения за его фасадом. Она знает, что они видят её ненависть, её убийственные намерения — она знает, что каждое произнесенное ею слово на какую-то малость подвигает их к власти над ней…

Это её не смущает, и даже не беспокоит. Всякая хитрость нечестива: они не могут ничего сделать, кроме как обнажить свои души перед Оком Судии. Но и когда молчало Око, она обмерла при виде зла, нависающего над матерями-китихами. Ничто не могло рассеять лютую тень, оставившую свой отпечаток на её сердце. И пусть она не видит, ненависть все равно остаётся.

Вопрос заключался в Ахкеймионе. Что сделает с ним это безмолвное присутствие. Настолько ли ожесточилось его сердце?

Или же долгие труды, наконец, подточили его силы?

Не слишком ли жестко я обращаюсь с ним, малыш?

Небо за вершинами гор на востоке уже превратилось в светоносное серебряное блюдо, однако мир остается мрачным и холодным. Старый волшебник сидит ещё какое-то время, голова его свешивается на грудь, волосы неровными прядями опускаются на колени. Время от времени он всхлипывает — значит плачет. Ей стыдно за него. А какая-то обитающая в её душе мелкая дрянь ещё и насмешничает. Никогда ещё он не приходил в себя так долго.

Она ждет, пытаясь стереть с лица раздражение и нетерпение. И не замечает того, что ладони её сами собой охватывают низ живота — оставаясь там, где им и следует быть.

Как, пытается понять она. Как может она убедить его оставаться таким жестким, каким он обязан быть? Таким сильным, каким он нужен ей.

— Я видел сон… — наконец начинает он хриплым от мокроты голосом. Вздрагивает, словно бы она взглядом швырнула в него что-то острое, затем умолкает, даже не посмотрев в сторону дуниан. — Мне приснились… древние времена, — продолжает он с еще большей решимостью… Взгляд его обращается внутрь, становится ещё более изнуренным, ещё более отягощенным. — Я почти забыл всё это. Видения, запахи, звуки…всё, что исчезает после пробуждения… — Облизнув губы, он уставился на тыльную сторону своей корявой старческой ладони. Это еще одна его слабость: потребность объяснять свои слабости. — Всё кроме страстей…

Наконец она отвечает. — Тебе опять снился Первый Апокалипсис?

— Да, — соглашается он голосом, переходящим в шепот.

— И ты снова видел себя Сесватхой?

Эти слова заставляют его поднять подбородок. — Нет… нет…Я был Кельмомасом! Мне снилось… его пророчество.

Она смотрит на него ровным, выжидающим взглядом.

Нет. Твой отец не безумен. Просто его речи кажутся безумными — даже ему самому!

— Знаю… — начинает он и умолкает, чтобы протереть глаза несмотря на то, что пальцы его грязны. —Я знаю. Знаю, что мы должны сделать…

—Что же такое?

Он оттопыривает губу. — Око…

По какой-то причине это не пугает её.

— И что же?

Какое-то время он внимательно изучает её… скорее даже себя самого.

— Мы должны продолжать свой путь на север, добраться до Великой Ордалии… — Он умолкает, чтобы вздохнуть. — Ты должна посмотреть на него. — Ты должна…ты должна посмотреть на Келлхуса Оком.

Он говорит просительным тоном, как бы уговаривая её принести ещё одну безумную жертву. Но в голосе его присутствует и окончательная усталость, свидетельствующая о том, что, невзирая на упрямство и глупость, он, наконец, пришел к очевидному решению.

— Чего ради? — спрашивает она тоном более отрывистым, чем ей хотелось бы. — Чтобы увидеть то, что я и так знаю?

Хмурый взгляд изумленных глаз.

— Знаешь что?

Самонадеянность не ускользает от её внимания. Так долго сомневаться в собственных словах, в собственной миссии, а потом вдруг, разом, увидеть её с такой ясностью, на которую он даже не мог надеяться — для того лишь, чтобы обнаружить, что она не верит в него.

Она вздыхает.

— Знаю, что Аспект-Император есть зло.

Идиллический горный ветерок подхватил эти слова. Старый колдун открыл от изумления рот.

— Но как ты могла… как ты могла узнать подобную вещь?

Она поворачивается к сидящим над ними дунианам, смело смотрит в их сторону. Оба отвечают ей таким же взглядом, сохраняя полную неподвижность.

— Потому что он — дунианин.

Она видит, что старый волшебник смотрит в её сторону, озадаченный и встревоженный.

— Нет, Мимара, — говорит он основательно помолчав. — Нет. Он был дунианином.

Эти слова внезапно рождают в ней удивительный гнев. Почему? Почему он всегда — всегда! — расстается с монетой своих сомнений? А их у него столько, что Акка мог бы озолотить весь мир, при этом не обеднев.

Она поворачивается к нему с лукавым гневом.

— Нам не обогнать их — таких, какие они есть, Акка.

— Мимара… — говорит он тоном наставника и учителя. — Ты путаешь действия и сущности.

— Грех использовать других!

Они уже спорят. Он подбирает слова осторожно и со снисхождением.

— Вспомни Айенсиса. — Использовать — это просто способ читать… Все «используют» всех, Мимара — все и всегда. Нужно только смотреть уверенными глазами.

Уверенными глазами.

— Ты цитируешь Айенсиса? — Издевательским тоном говорит она. — Ты приводишь аргументы? Старый дурень! Это ты затащил нас в такую даль. Ты! Сам говорил: хочешь узнать человека, расспроси о его предках. И теперь, когда я рассмотрела этих предков — самим Оком Бога, никак не меньше! — ты начинаешь утверждать, что происхождение ничего не значит?

Молчание.

— Ты всегда был прав насчёт него! — настаивает она, сразу и упрекая и заискивая. — Ты, Акка! В боли и гневе ты обратился к своему сердцу, и твое сердце сказало правду!

Аспект-Император — зло.

— Но…

— Разве ты не видишь? Этот зал с костями матерей-китих! — это и есть то, что Келлхус сотворил с моей матерью — с твоей женой! Он превратил её чрево в инструмент, а сердце в погремушку! Какое большее преступление, какое более чудовищное злодеяние можно совершить?

И она впервые понимает глубинный ход своей ярости, укол и муку её собственных грехов, совершенных ею в отношении матери.

Эсменет, вымотанной собственной матерью-гадалкой, истерзанной голодом, вынудившим её продать собственную дочь, вновь обессиленной мужской жестокостью имперского двора и поверженной собственным ложным мужем.

Её ложным Богом.

А Мимара стремилась лишь наказать её — наказать свою собственную кровь!

Нечто — должно быть ужас — перехватило в этот миг её дыхание, внезапное, глубинное осознание всех совершенных ею злодеяний. То, как мать пыталась научить её каким-то основам садоводства, а Мимара намеренно уколола палец. Как она подробно рассказывала маме том, как её домогались, чтобы Эсменет мучилась от стыда и горя. Как она цеплялась за страхи и ошибки матери, обвиняя её в слабости, нечистоте, не способности соответствовать императорскому сану. — Императрица! Императрица? Куда тебе… да ты и своим лицом-то владеть не умеешь, не говоря уж об империи!

И как она хохотала, когда мать удалялась в слезах…

Ты и своим лицом то владеть не умеешь …

Оком своей души она и сейчас видит мать плачущей, обнимающей шелковые подушки в поисках любви и доверия. Засыпанную укорами и упреками, посрамленную снова и снова. И одну, всегда одну, вне зависимости от того, к кому она обращалась…

И только этот человек, Друз Ахкеймион, действительно любил её, действительно шел ради неё на жертвы. Только он обращался с ней с тем достоинством, которого она заслуживала, a её интригами заставили предать его …

Превращенную в подобие этих самых китих.

Мимара не способна глотнуть, не может дышать, такой тяжестью чувство обязанности обрушилось на неё, тяжестью вещей трагических и неотвратимых. Она сама прозревала Оком это непостижимое видение в Косми, и потому знает, что она спасена. Вот только знание это сделалось неотделимым от разъедающего кожу, выдирающего волосы стыда. Её следовало осудить, бросить в вечный огонь…

Корабль скрипит на волнах винноцветного моря, корабль работорговцев…

Мамочка… рыдает маленькая девочка, внимая тяжелым шагам на палубе.

—Анасуримбор Келлхус — дунианин, — говорит женщина старому волшебнику, стараясь угомонить бурю, разыгравшуюся в её сердце.

Мааамочка, ну, пожалуйста!

— В той же мере, как эти двое.

Пожалуйста, пусть они остановятся.

Старый волшебник видит причину её гнева, замечает разыгравшуюся в её душе бурю, губящую всякую надежду. Она понимает это, потому что он колеблется.

— Что ты сказала? — Наконец спрашивает он.

Собственный голос ошеломляет её, столько в нем расчета и холода.

— Что ты должен убить их.

Он знал. Он наперед знал, что она потребует именно этого. Она смогла сказать это — словно дунианин.

— Убийство.

Она поворачивается к двоим соглядатаям, зная, что они могут узреть её мрачные намерения, но нимало не беспокоясь об этом. Она отрывисто хохочет, звук этот заставляет старого волшебника бросить на неё хмурый и полный тревоги взгляд.

Она смотрит на него, на мужа и отца, во взгляде её злоба и торжество.

—Убить дунианина — не убийство.

Они сидели бок о бок на останках того, что ранее было северо-западным бастионом, наблюдая за спорящими внизу стариком и беременной женщиной. Солнце выглянуло меж вершин гор на востоке, холодное в этой продутой ветром пустыне, неспешно и неотвратимо выбираясь из-за пазухи ночи. Вздохнули ели. Восход обрисовал контуры хребтов и ветвящихся ущелий, очертив острые углы контрастными тенями.

— О чём они говорят? — Спросил мальчик.

Выживший ответил, не отрываясь от собственного исследования. Их язык не поддался ему, однако иной, бессловесный язык душ этих пришельцев говорил с едва ли не болезненной ясностью — как у Визжащих, только более сложно. Словами грохочущих сердец и стиснутых рук. Движениями мышц в уголках глаз и рта. Частотой морганий…

— Женщина хочет уничтожить нас.

Мальчик не удивился.

— Потому что она боится нас.

— Они оба боятся нас — и мужчина больше чем женщина. Только она ещё и ненавидит нас так, как не способен ненавидеть старик.

— Она сильнее?

Бросив короткий взгляд, Выживший кивнул.

— Она сильнее.

То, что из этого следовало, понять было легко. Раз она сильнее, победит её мнение.

— Нам надо бежать? — Спросил мальчик.

Выживший сомкнул глаза, перед внутренним взором его предстали тела гибнувших в пещерах собратьев — как воспоминания, но не как возможность.

— Нет.

— Нам надо убить их?

При всех сложностях подобного неожиданного поворота событий, Выжившему не нужно было входить в вероятностный транс, чтобы отвергнуть эту линию действий.

— Старик — Поющий. Он сильнее нас.

Он как раз находился на стенах, когда захватчики выплыли из анфилад леса, приблизились к бастионам, возвышавшимся над открытым полем, а глаза их и рты исторгали огонь. Ему не нужно было зажмуриваться, чтобы видеть, как падали со стен его братья, охваченные ореолами испепеляющего пламени.

— Тогда мы должны бежать, — заключил мальчик.

— Нет.

Невежество. Именно на этом камне воздвигли братья свою великую крепость, твердыню, ограждавшую их от того, что было прежде. Тьме они противопоставили тьму, и это стало их катастрофической ошибкой. Лишь до тех пор, пока мир оставался в неведении о них, могли они пребывать в безопасности, не говоря уже об изоляции и чистоте.

История. История явилась к ним в облике легионов бесчеловечных тварей, столь же скованных своими безумными страстями, сколь свободными были Братья. История пришла к ним в виде погибели и разрушения.

Ишуаль пала задолго до того, как были разрушены её стены, Выживший знал это. Дуниане погибли задолго до того, как попытались укрыться в глубочайших безднах Тысячи Тысяч Залов. Мир каким-то образом узнал о них, и счел смертельной опасностью для себя.

Наступило время узнать причину.

— Что же тогда?

— Мы должны отправиться с ними. И оставить Ишуаль.

Обучение мальчика ограничивалось самыми элементарными вещами, так уж сложились для них эти годы. Он мог легко проследить эмоции этой женщины и старика, однако мысли и смыслы оставались полностью недоступными ему. Он едва мог достичь состояния Дивеституры или Разоблачения, первого этапа входа в Вероятностный Транс. Он был дунианином по крови, но не по выучке.

Однако достаточно и этого.

— Почему? — Спросил ребенок.

— Мы должны найти моего отца.

— Но зачем?

Выживший возвратился к невозмутимому созерцанию пришельцев: старика и беременной женщины.

— Абсолют оставил это место.

Чертог Тысячи Тысяч Залов уходил в самые недра земли, глубоко забираясь в громаду окружающих гор… неисчислимые мили коридоров, вырубленных в живой скале. Целых две тысячи лет трудились дуниане, погружались в каменную плоть, вписывая математические головоломки в самый фундамент земли. Труд они использовали для укрепления тела, для того, чтобы научить душу мыслить независимо от усилий. А затем они пользовались лабиринтом, чтобы отделить тех, кто будет жить, от тех, кто умрет, и тех, кто будет работать, от тех, кому суждено учить потомство и порождать его. Они переделывали сильных и хоронили слабых. Чертог Тысячи Тысяч Залов был их первым и самым жестоким судией, великим ситом, просеивавшим поколения, отбиравшим лучших и отвергавшим худших.

Откуда они могли знать, что он послужит и их спасению?

Визжащие напали без малейшего предупреждения. В предшествующие их появлению года творились всякие странности: посланные вовне Братья исчезали без следа, других обнаруживали мертвыми в кельях — совершившими самоубийство. Неведомое бродило среди них тенью не до конца вытравленного яда. Уединение их оказалось нарушенным — они знали только это и ничего более. Они не утруждали себя следствиями, полагая, что умершие отказались от жизни ради чистоты. Любое расследование обстоятельств их смерти только отменит жертву — и, быть может, сделает необходимым повторение её. Обращаться к неведению, даже столь священному как их собственное, значило рисковать. A никакой сад садом не будет, если нет возможности рожать семя.

Визжащие обрушились на Ишуаль со всей своей силой и неистовством. Всех, находившихся в долине, отправили за стены, ворота заперли, и впервые среди дуниан воцарилось смятение и раздор. Привычная им жизнь в мире, приручённом вплоть до самых элементарных его оснований, в котором споры и обсуждения могли возникнуть из-за того, в каком направлении осыпается листва, ослабила их так, как они даже представить себе не могли. Наблюдая за потоком свирепых орд, хлынувшим с перевала, они ощущали её, эту свою уязвимость перед лицом бурного хаоса. Жизнь, прожитая в соответствии с ожиданиями, без подлинных трудностей, без неожиданности, ломает душу, в смятении отбрасывает её назад. И тут они поняли, что сделались изнеженными в своем тысячелетнем стремлении к Абсолюту.

Некоторые, хотя их и было немного, бесхитростно пали под мечами врага, таков был беспорядок, воцарившийся в их душах. Но другие начали сопротивляться — и открыли, что обрушившийся на них мир тоже изнежен, только на собственный манер.

Светит солнце. Ласковый ветерок дует с вершин. На стенах кровавое, буйное столпотворение. Помосты залиты кровью. Склоны как ковер завалены трупами павших тварей…

Увертываясь от стрел и копий, Выживший метался по чудесной дороге, проводившей его между разящих наконечников и клинков, попутно забирая жизни сотен врагов. Подрезанные жилы. Перерезанные гортани. Отрубленные конечности. Басовитый и звучный стон рогов, перекрывающий их вопли… в то время как сам он и его братья сражались, сохраняя изысканное молчание, нанося удары, прыгая, пригибаясь… почти без устали, почти неуязвимые, почти…

Почти.

И в самом деле, Мир обезумел, забыл о Причине, однако его можно было победить. Но как такой горсточке свершить сей труд? Свирепость необъяснимого нападения пошла на убыль, потом и вовсе сошла на нет. Визжащие, угомонившись, с воем растворились в лесах. И Выживший решил, что дуниане, несмотря ни на что, выстояли: благодаря своей дисциплине, благодаря подготовке и собственному учению — и даже благодаря собственному фанатичному уединению…

Но тут явились Поющие, вопиявшие голосами из света и пламени, и степень его заблуждения сделалась очевидной.

Предшествующее определяет последующее… Таким было их священное правило правил, всеобъемлющая максима, основание, на коем было воздвигнуто всё их общество — сама их плоть не говоря уже об учении.

И оно было сметено в мгновение ока.

Выживший наблюдал… наблюдал, не столько оцепенев, как онемев. В отличие от Визжащих, спустившихся вдоль восточного ледника, Поющие явились с запада… фигуры в кольчужных доспехах, чередой шествовавшие прямо по воздуху. У каждого из них во рту сияло круглое пятнышко света — такое яркое, что оно казалось крохотным солнцем. Они пели, и голоса их гремели как грохот водопада, неразделимый на отдельные звуки и единый вопль этот повисал в воздухе, обрушивался на крепость со всех сторон, словно бы голоса их доносились из-за самых пределов мира

Никакое чудо не могло бы произвести больший эффект. Слова — слова, несли смерть и силу из пустоты. Он увидел, как последующее определяет предшествующее. Он увидел, как явная невозможность, которую в Манускриптах называют колдовством, ниспровергает все его представления. И более того, казалось, что он видит остаток этого действа, словно бы оно каким-то образом пятнало, бросало тени на сам свет тварного мира.

Поющие приблизились к их священным бастионам, голоса их грохотали в чистейшем унисоне, возвышались в невозможном резонансе, гуляя между пространствами и поверхностями, просто не существовавшими. И Братия взирала на них, не смея дышать и не умея понять.

Это Выживший осознает уже потом. То мгновение было мгновением их гибели. То самое, предшествовавшее мигу, когда пламенные ореолы увенчали высоты Ишуаль погибелью и разрушением. Временное затишье перед тем… когда каждый из братьев понял, что они обмануты, что само течение их жизней, не говоря уже об убеждениях оказалось немногим большим, нежели ошибочной фантазией…

Башни Ишуаль горели. A сами они бежали по своим кущам и садам, отступая в недра чертога Тысячи Тысяч Залов.

Пытаясь найти спасение в лапах их главного судьи, ранее погубившего многих из них.

Осада и падение Ишуаль…

Утрата: всего лишь место. Что значит оно рядом с откровением, сопутствовавшим этой утрате?

Гласящим, что последующее может определить предшествующее… невозможное сделавшееся проявленным. Прежде мир был стрелой с одним и только одним направлением… так во всяком случае, они полагали. Только Логос, только причина и её отражение могли изменить непоколебимое шествие безжалостного мира. Так дуниане воспринимали свою священную миссию: совершенствовать Логос, познать происхождение мысли, согнуть стрелу в круг, и таким образом достичь Абсолюта…

Стать самодвижущей душой.

И свободной.

Однако Визжащим и Поющим не было дела до их учения — они добивались только их смерти.

— Почему они ненавидят нас? — не в первый уже раз спросил мальчик. — Почему все вокруг стремятся погубить нас?

— Потому что в своем заблуждении, — ответил Выживший, — мы сделались истиной, слишком ужасной для того, чтобы Мир мог её вынести…

Еще несколько лет Братия сражалась в коридорах чертога Тысячи Тысяч Залов, погребенная во тьме и кровопролитии, руководствуясь слухом и осязанием, маскируя свой запах шкурами убитых врагов. Убивая. Словно на бойне…

— Но в чем истина? — настаивал мальчик.

— В том, что свобода определяется мерой предшествующей тьмы.

Он пал на них как клыки дикого зверя, он бросил их истекать кровью на пыльном полу. Члены его как цепи раздирали плоть невидимого врага. Ладони были как полные местью зубы. Он шагал меж их ярости, израненный и разящий. Кровь их была жиже крови его братьев, но сворачивалась быстрее. И на вкус отдавала скорее оловом, нежели медью.

— Они почитают себя свободными?

Вонь. Неразборчивые вопли. Конвульсии. Год за годом сражался он во чреве земли. Не было счёта ранам. И вот цель его расточилась, превратившись в отчаяние.

— Лишь когда мы мертвы.

Он надломился — выживший понимал это.

И сошел с ума, чтобы выжить

Чертог Тысячи Тысяч Залов постепенно поглотил всю Братию, по одному отдавая их самоубийственной ненависти врагов. Все они, как один, сражались, полагаясь на умение и хитрость, накопленные за две тысячи лет. Однако, никто из них не сомневался в печальном для них исходе сражения.

Дуниане были обречены.

Первыми пали юные и старые — достаточно было одной ошибки: столь незаметной стала грань между жизнью и смертью. Одни погибали в бою, находя последний покой под грудами мертвецов. Большая часть умирала от заражения ран. Кое-кто даже не находил пути назад в лабиринте, несмотря на то, что в молодые дни без труда справлялись с ним. Чудовищное колдовство Поющих, к примеру, сворачивало прочь с установленных с математической точностью опор целые галереи. Они не находили выхода к жизни и свету.

И умирали заживо погребенными.

Так уменьшалось число дуниан.

Однако Выжившему каким-то образом удалось уцелеть. Как бы ни заливала его кровь, он всегда сохранял силы. Какие бы разрушения не окружали его, он всегда находил дорогу — и, что более важно, никогда не оказывался закупоренным в одной из пещер. Он всегда одолевал, всегда возвращался, и всегда заботился о ребенке, которого укрыл в глубинах.

Кормил его. Учил его. Прятал его. Вынюхивал тысячи опасностей, чтобы сохранить его жизнь. Он рисковал: позволял себе говорить с ним, чтобы уши мальчика не отвыкали слышать и понимать. Он даже завел светильник, чтобы глаза мальчика не забыли про свет.

Ему, наиболее обремененному, суждено было стать единственным выжившим.

Какое-то время поток Визжащих не иссякал, не прекращался натиск этих безумных и никчемных жизней. Новые и новые враги во всё большем и большем количестве наваливались на Чертог, своим множеством преодолевая самые хитрые ловушки: скрытые ямы, подпертые потолки, обрывы над бездной.

Но потом, столь же необъяснимым образом, каким происходил любой поворот в этой войне, количество их резко пошло на убыль. На остатки можно было не обращать внимания, последние враги тупо скитались по лабиринту, пока голод и жажда не сражали их. Их становилось всё меньше и меньше, и, наконец, ему стали попадаться только полуживые, едва пыхтевшие на полу.

Крик последнего из них показался Выжившему таким жалобным, в полном муки голосе звучали человеческие нотки.

А потом в чертоге Тысячи Тысяч Залов воцарилась тишина.

Полная тишина.

После этого Выживший и его мальчик бродили во тьме безо всякой опаски. Однако они не смели подниматься на поверхность, даже по тем восходящим ходам, которые казались им незамеченными врагами. Слишком многие дуниане погибли подобным образом. Они скитались, и мальчик рос здоровым, невзирая на подземную бледность.

Только когда исчерпалось последнее из известных им хранилищ припасов, они осмелились предпринять долгий подъем к поверхности, и оставили свой подземный храм, свою освященную тюрьму.

Выбравшись, Выживший обнаружил, что всё известное ему уничтожено, голая плешь Ишуаль морщилась под чуждым солнцем. Впервые в своей жизни он стоял обнаженным, совершено безоружным перед лицом неопределенного будущего. Он едва понимал, кто он такой, не говоря уже о том, что следует делать.

Мальчишка, с глупым видом уставившийся на мир, которого помнить не мог, споткнулся и пошатнулся от головокружения, настолько чуждо было ему открытое пространство. — А это потолок? — воскликнул он, прищуриваясь на небо.

— <

Наши рекомендации