Самоубийство интеллигенции
Эйтингон был далеко не единственным интеллектуалом, который принял участие в преступлениях сталинского режима за границей. В них участвовали и люди более знаменитые, и люди, вовсе не связанные с Россией. Под руководством Наума Эйтингона вооруженное нападение на Троцкого осуществлял мексиканский художник Давид Сикейрос, а чилийский поэт Пабло Неруда был уволен с дипломатической службы за то, что снабдил Сикейроса визой, которая позволила ему после покушения спастись от мексиканских властей. Лев Седов и Игнатий Рейсе были убиты при непосредственном участии Марка Зборовского, антрополога, работавшего с Маргарет Мид, а впоследствии выдавшего американцам сеть агентов КГБ и ими за это помилованного.
Сергей Эфрон, писатель и муж Марины Цветаевой, евразиец по убеждениям, тоже участвовал в делах группы Н. Эйтингона. На его совести убийство Рейсса, он принимал также участие в деле Миллера. Эфрону удалось бежать в СССР, о чем он мечтал десятилетия жизни в эмиграции. На родине он через некоторое время был арестован и погиб. Цветаева, скорее всего узнавшая о занятиях своего мужа лишь после его отъезда, в Париже оказалась отверженной всеми эмигрантскими кругами. Никто не хотел общаться с женой большевистского агента. Только жившая в Париже кузина Эйтингона пришла ей на помощь...В конце концов и сама Цветаева, гениальный поэт и человек абсолютной порядочности, тоже — добровольно! — вернулась в СССР, к своему мужу-убийце и под власть убийц.
Судьба Цветаевой, отдавшей свою свободу и пришедшей к неизбежности самоубийства, символична для поколений русских интеллектуалов. И. П. Павлов писал: „Можно без преувеличения сказать, что прежняя интеллигенция частию истребляется, а частию и развращается" . Но интеллигенция России сама творила свою судьбу, и она, а не некие внешние силы, ответственна за свою гибель. Это свидетельствовали люди, политическая репутация которых осталась безупречна. Бердяев называл русскую революцию самоубийством русской интеллигенции. А вот что со свойственной ей ясностью писала Нина Берберова: „Теперь,., я вижу, что уничтожение пришло не прямым путем, а сложным, через некоторый расцвет; что ход был не так прост через это «цветение», что некоторые люди и цвели, и гибли, и губили других, сами этого не сознавая". Приводя этому несколько примеров, Берберова выбирает из сотен возможных фамилий как раз те, которые фигурируют и в нашей истории — Троцкого, Воровского, Пильняка.
Никакие теории не помогут нам понять, как мог Макс Эйтингон, человек, любивший Фрейда и им любимый, добившийся успеха в сложном и точном деле психоанализа, все время бывший на виду и окруженный тонкими и изощренными людьми, — как мог он совмещать в своей душе столь несовместимые мотивы. Предположения, однако, возможны. Мы не знаем, как Эйтингон относился к большевистской России (есть, правда, свидетельство, что он уговаривал Фрейда отказаться от одного текста, который считал антисоветским). А. Штейнберг вспоминал о том, что в „психоаналитическом салоне" Эйтингона в Берлине популярны были идеи „духовной революции"; частыми гостями были там евразийцы и, в частности, их идеолог П. П. Сувчинский. С другой стороны, Джонс сообщает, что в середине 20-х годов Эйтингон был истым германофилом. Тем в большей степени после своей вынужденной эмиграции он должен был ненавидеть нацистскую Германию.
Двигало ли им желание отомстить этой стране, которую он любил и которая столь жестоко и бессмысленно обошлась с ним и его делом? Вероятнее всего, он верил своему брату, что деятельность того нужна, чтобы новая Россия могла противостоять новой Германии. Но может быть, Макс Эйтингон со своим аналитическим видением, широкими связями и исключительными организаторскими способностями сам был инициатором этой глобальной аферы, направленной первоначально на реализацию какого-то варианта „евразийской" идеи? Если так, то двойная игра Скоблина, напрямую общавшегося с Гейдрихом, перевернула его замысел, который обернулся чудовищной катастрофой для советской стороны.
Могло быть и иначе. В начале 20-х годов Макс Эйтингон через посредство Наума Эйтингона, Виктора Коппа и, в конечном счете, Троцкого получал деньги на финансирование своих психоаналитических начинаний. Это была либо большевистская „помощь" прогрессивной западной науке, либо плата за услуги по представительству и бизнесу, а может быть, и по контролю за эмигрантской средой. Падение Троцкого и изменение характера режима должно было ликвидировать эти источники существования Эйтингона, так что пришлось сворачивать не только меховое предприятие, но и Берлинскую психоаналитическую клинику. Американская Депрессия была удобным поводом для объяснения коллегам возникших трудностей. Но история шла дальше. Гитлер рвался к власти и представлял прямую угрозу для Макса Эйтингона, его психоаналитического дела и для всех немецких евреев. Привыкший к двойной жизни и к духу финансово-политической авантюры, Эйтингон задействовал старые связи. В надежде противостоять фашизму он включился в рискованную игру, цели и средства которой не контролировал.
Возможно, что все было проще. Деньги, потраченные на многое, в том числе и на начинания венских, берлинских, а теперь и палестинских аналитиков, должны были быть отработаны. У Наума Эйтингона, главы советской контрразведки, оказалось достаточно средств, чтобы принудить к преступлениям своего брата, главу международного психоанализа.
Сцена из жизни
Как мы знаем, в конце 20-х и начале 30-х годов крупнейший русский философ, а ныне — политический беженец, живший в Париже, Лев Шестов нередко бывал в гостях у своего друга, психоаналитика Макса Эйтингона, на его вилле в шикарном берлинском районе Тиргартен. Однажды он встретил там своего давнего приятеля, тоже русского еврея и философа, когда-то — организатора Вольной философской ассоциации в послереволюционном Петрограде, а в близком будущем — деятеля Всемирного еврейского конгресса, Аарона Штейнберга.
Верующий иудаист, Штейнберг смотрел на происходившее в „психоаналитическом салоне" Эйтингона с иронией и интуитивно возникшей тревогой. „Приезды Шестова в Берлин давали... доктору Эйтингону желанный повод собирать у себя, наряду с людьми собственной школы, также и эмигрантскую интеллигенцию из разных стран",— пишет в своих воспоминаниях Штейнберг. Мы имеем подтверждение этому и еще из одного источника. В июне 1924 года Вячеслав Иванов получил от Нарком проса бессрочную „командировку" за границу; сообщая об этом Шестову, один из его друзей просил „заставить'' Иванова прочитать свои стихи „у д-ра Эйтингона, как в прошлом году Ремизов читал своего Петьку".
Похоже, что на вилле в Тиргартене бывали многие наши герои. Вячеслав Иванов мог здесь когда-то беседовать с Лу Андреас-Саломе; Моисей Вульф — вспомнить с местными коллегами Сабину Шпильрейн; и, конечно, Отто и Вера Шмидты во время своих поездок в Берлин никак не могли пройти мимо салона Эйтингона... Бывал здесь и Фрейд. Конечно, заезжал сюда под одним из своих профессиональных псевдонимов Наум Эйтингон. Весьма вероятно, что здесь бывал частым гостем Виктор Копп. Бывали ли здесь Троцкий? Иоффе? Метнер? Ермаков? Буллит? Белый? Залкинд? Пан-кеев? Эйзенштейн? Набоков?
Оставим предположения. В тот вечер, который запомнился Штеинбергу, на вилле собрались обычные посетители: Шестов, приехавший погостить у Эйтингона и повидаться с сестрой-психоаналитиком; „ряд литературоведов, выходцев из России, связанных с журналом „Imago"; „другие гости, специалисты по психоанализу и приверженцы всякого рода синтезов"; и, наконец... „В тот вечер, о котором идет речь, среди гостей нежданно-негаданно оказалась прославленная русская певица Надежда Васильевна Плевицкая, сопровождаемая генералом Скоблиным и прочей свитой".
Из мемуаров Штейнберга до нас доносятся обрывки разговоров. „Оба они, Фрейд и Шестов, срывают с вашей цивилизации все ту же маску, маску лжи и лицемерия", — повторял один из молодых членов этого кружка. Хозяйка салона Надежда Эйтингон склоняла Шестова, и небезуспешно, прочесть „что-либо из своего". А П. П. Сувчинский, „евразиец" и один из поклонников певицы, восклицал: „Подумать только! Шестов и Плевицкая — да это просто в историю просится!"
„Ну и попали же мы в историю", — сердито каламбурил про себя Штейнберг, явно чуявший недоброе. По южнорусскому обычаю Плевицкая спела Шестову „честь и славу", ошибившись, правда, в его еврейском имени-отчестве. Штеинбергу это кажется „нестерпимым издевательством", шутовством для „ублажения Бог знает какого калибра публики". С незаурядной проницательностью он спрашивает у Сувчинского: „Скажите, кто режиссер этой непристойной сценки? неужели Плевицкая?" Но Шестова уговорили-таки почитать за столом свои философские труды.
Шестов прочел притчу под названием „Философ из Милета и фригийская пастушка". Фалес Милетский был так занят своими возвышенными мыслями, что однажды не заметил, как подошел к краю наполненной водой цистерны, оступился и плюхнулся в воду. Тихий вечер огласился звонким смехом. То была фригийская девушка-пастушка, гнавшая коз с пастбища в город. Спрашивается, кто был прав? Философия учит, что прав был мудрец, не смотревший себе под ноги, но открывший изначальную сущность вещей. Но весьма возможно, кончил притчу Шестов, что мудрее мудреца из Милета оказалась смешливая пастушка.
„Ах, как замечательно! Как ха-а-ра-а-шо!", — воеторжснно хлопая в ладоши и кланяясь Шестову, напевно тянула Плевицкая.