Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 25 страница
Он приехал из Бретани, перед этим побывав в Польше и Швеции. По старой смешной привычке он начал готовиться к дискуссиям, вынимая из чемодана разные предметы, — сначала целый набор резных трубок с фильтрами и кисетами для табака, затем камилавку из черного бархата, которой он украсил свою давно уже облысевшую голову. При этом он поглядывал на меня хитро и испытующе, но в то же время и добродушно, как человек, ожидающий каких-либо откровений и сам имеющий что рассказать. У меня было впечатление, что он выбирал трубки в соответствии с поворотами разговора.
Я расспрашивал его о некоторых общих знакомых, например о недавно умершем Герде фон Тевенаре, выяснив при этом, что хоронил его именно он. Про Ареца, который заходил ко мне позавчера, он сказал обратное: «Его я венчал». Тем самым он укрепил мое давнишнее подозрение, а именно, что он учредил какую-то церковь. Теперь, успешно справившись с литургикой, он углубился в догматику, показав мне целый ряд песнопений и праздничный цикл «Языческого годового круга», содержащий иерархию божеств, праздников, цветовых оттенков, животных, кушаний, камней и растений, Там я прочитал, что светосвятие празднуется 2 февраля. Оно посвящается Берхте, знаком которой является веретено, животным — медведь, а цветком — подснежник. Ее тона — рыжий лисий и «белоснежный»; в день ее памяти дарят пентаграмму, едят селедку с клецками, запивая тюленьим жиром, и печенье с крендельками. А в карнавальную ночь, посвященную Фрейе, предлагают язык, шампанское и оладьи.
О ситуации. Он высказал мнение, что, после того как эти остолопы не сумели взорвать Кньеболо, расправа с ним должна стать задачей специальных групп. Он дал также понять, что при сложившихся обстоятельствах сам вынужден все подготавливать и организовывать, — как некий хозяин горы, рассылающий своих молодцов по дворцам. Основная политическая проблема сегодня, как он ее понимает, звучит примерно так: «Как, захватив с собой оружие, на пять минут проникнуть в бункер номер один?» Пока он излагал подробности, я отчетливо представил себе положение Кньеболо, к которому со всех сторон, выслеживая его, как дичь, подбираются охотники.
В Бого я заметил одно существенное изменение, характерное, пожалуй, для всей элиты и состоящее в том, что вдохновение, добытое рациональным путем, он направил в метафизические области. Эта особенность бросилась мне в глаза еще у Шпенглера, и я считаю ее благоприятным предзнаменованием. Если все суммировать, XIX век был рациональным, в то время как XX можно признать культовым. Этим-то как раз и живет Кньеболо, и с этим же связана полная неспособность либеральной интеллигенции увидеть хотя бы то место, на котором он стоит.
Потом о путешествиях Бого. В них множество тайн. Особенно потрясли меня подробности, рассказанные им о гетто города Лодзя, или, как он нынче называется, Лицманштадта. Он проник туда под каким-то предлогом и побеседовал со старостой еврейской общины — австрийцем, в прошлом старшим лейтенантом. Там живут сто двадцать тысяч евреев, скученных самым тесным образом, они работают на вооружение. Они построили один из самых больших на Востоке заводов, и этим получили отсрочку, ибо в них есть необходимость. Тем временем из оккупированных стран идут все новые депортированные евреи. Дабы избавиться от них, рядом с гетто построены крематории. Жертвы доставляются туда на машинах, которые, по слухам, изобрел главный нигилист рейха Гейдрих; внутрь машины вводятся выхлопные газы, так что она превращается в смертную камеру.
Существует еще и другой вид убийства, состоящий в том, что перед сжиганием людей нагишом выводят на большую железную платформу, через которую пропускают сильный ток. К этим методам перешли потому, что эсэсовцы, в чью обязанность входило выстреливать в затылок, испытывали замешательство и в последний момент отказывались стрелять. Эти крематории обходятся малым персоналом; в них справляет свою службу некая разновидность дьявольских мастеровых и их подмастерьев. Там-то и уходят в небытие массы евреев, «переселенных» из Европы. Вот ландшафт, на фоне которого натура Кньеболо выделяется наиболее четко и которого не мог предвидеть даже Достоевский.
Жертв для крематория назначает староста гетто. После долгого совещания с раввинами он отбирает стариков и больных детей. Среди стариков и немощных много добровольцев, — так этот страшный торг приводит к славе гонимых.
Гетто Лицманштадта закрытое; в других маленьких городках тоже есть такие, состоящие всего из нескольких улиц, где живут евреи. Там еврейские полицаи, в обязанности которых входит вылавливание жертв, хватают и выдают также немцев и поляков, проходящих через гетто, так что о них больше никто ничего не слышит. Подобные вещи рассказывают, в частности, о поволжских немцах, ждавших там распределения по землям. Конечно, они уверяли своих палачей, что евреями не являются, но слышали в ответ: «Все так говорят».
В гетто нельзя рожать детей, исключение делается только для самой благочестивой секты — хасидов.
Уже по названию — «Лицманштадт» — видно, какие почести раздает Кньеболо. Имя этого генерала, украшенное боевыми победами, он навечно связал с логовом живодеров. Мне с самого начала было ясно, что больше всего следует опасаться его наград, и я сказал стихами Фридриха Георга:
Бесславье тем — кто с вами вместе
Бывал в сраженье.
Победы ваши — не триумф,
А пораженье.
Париж, 17 октября 1943
После полудня во вновь открытом «Théâtre de Poche»,[212] на бульваре Монпарнас, куда Шлюмберже пригласил докторессу и меня на просмотр своей пьесы «Césaire».[213] Кроме этого спектакля давали «Бурю» Стриндберга,{176} постановка которой в этом помещении только усилила ее и без того зловещий характер. Играли в костюмах конца прошлого века, вынутых из старых платяных шкафов; в духе времени был и телефон, когда-то неслыханная вещь на сцене.
Затем чай у докторессы: «Труды великих мира сего узнаешь по их математическому характеру: проблемы хорошо делятся и входят в целые числа. Деление происходит без остатка».
В этом суждении есть что-то верное, хотя оно очерчивает только одну из двух сторон творческой силы. На другой же стороне результаты отличаются тем, что не поглощаются целым, — всегда остается что-то неделимое. В этом разница между Мольером и Шекспиром, Кантом и Гаманом, логикой и языком, светом и тьмой.
Есть, правда, творцы, но их немного, которые в одно и то же время и делимы и неделимы. К ним относятся Паскаль и Э. А. По, а из древних — Павел. Там, где язык безглазой силой вливается в световые частицы мыслей, там в отполированной темноте сияют дворцы.
Париж, 18 октября 1943
Днем у Флоранс. Снова восторгался цветом бутылок и бокалов, найденных в древних захоронениях; их синева еще глубже и восхитительней, чем крылья бабочек в горных лесах Бразилии.
Мари-Луиза Буске рассказала о женщине, которая отправилась в один из разгромленных городов на побережье, чтобы разыскать мужа, не вернувшегося из поездки. Она справлялась о нем в ратуше, но в списке жертв он не значился. Ступив на рыночную площадь, она увидела там множество гробов, погруженных на машины; в каждый из них была воткнута небольшая палка с запиской, где стояло имя мертвеца. Там ей тотчас же попалось на глаза имя мужа, и как раз в тот момент, когда машина тронулась с места в сторону кладбища. Так она в дорожном платье и пошла за гробом — подхваченная молниеносной сменой картин, какая бывает только во сне. Жизнь все более походит на сон.
Париж, 19 октября 1943
Новое сообщение о яростном налете, которому прошлой ночью подвергся Ганновер. Я безуспешно пытаюсь туда прорваться, чтобы поговорить с Перпетуей, — провода порваны. Кажется, город превращен в сплошные руины.
После полудня у антиквара Этьена Бинью, который по моей просьбе достал из подвалов своей лавки картину Таможенника Руссо,{177} якобы давно пропавшую. Руссо назвал это большое, написанное в 1894 году полотно «Война, или скачка раздора», снабдив его надписью: «Раздор мимоходом сеет ужас и оставляет за собой отчаяние, слезы и руины».
Первое, что бросается в глаза, — это краски: облака, раскрывающиеся на фоне синего неба как большие розовые цветы, перед ними — деревья, одно черное, а другое нежно-серое, с чьих ветвей свисают тропические листья. Ангел раздора галопирует на черном, безглазом коне, пересекая поле битвы. На нем рубашка из перьев и в правой руке поднятый меч, а в левой — факел: с его темного дымового хвоста точечками сыплются искры. Земля, над которой летит этот ужасный звездный посланец, усеяна голыми или полураздетыми трупами; на них пирует воронье. Мертвецу на переднем плане — единственному, кто хоть как-то одет в залатанные штаны, — Руссо придал черты собственного лица; у другого, на заднем плане, чью печень поедает ворон, — черты первого мужа его жены.
В этой картине, о находке которой мне сообщил Баумгарт, я вижу одно из великих пророчеств нашего времени; в ней явлена также идея о самом насущном в живописи в противовес сюжетному калейдоскопу. Подобно картинам ранних импрессионистов, конформистски следовавших старым дагерротипам, эта следует канонам моментальной съемки. Элементарной нагруженности содержания противоречит манера сковывающего ужаса или декоративной застылости; можно спокойно рассматривать то, что обычно — из-за свойственной ли демонизму таинственности или благодаря ужасающей скорости — восприятию не поддается. Можно видеть, что уже в то время все приобрело исключительно угрожающие масштабы. Добавились и мексиканские мотивы, — за тридцать лет до этого из Мексики возвратился Галифе. Какой-то источник нашего страшного мира, без сомнения, следует искать в произрастании тропических зерен на европейской почве.
Среди различных качеств одним из самых примечательных является детскость — чистота внутри сказочных ужасов, как в романе Эмилии Бронте.
Париж, 20 октября 1943
Наконец-то получил известие от Перпетуи. Страшный налет 10 октября, разгромивший целые кварталы Ганновера, лишь слегка коснулся Кирххорста. Из дома священника она видела, как на город, подобно жидкому серебру, изливается фосфор. 11 октября пополудни сквозь дымящиеся горы мусора она проникла в дом своих родителей. Он был единственным, уцелевшим во всей округе, но зажигалки все же попали в комнаты. Она застала родителей измученными, с распухшими от слез глазами, но пожар им потушить удалось. Особенно отличилась ее маленькая племянница Виктория; именно в такие минуты у слабых откуда-то появляются силы, которых никто у них и не подозревал.
Париж, 23 октября 1943
Capriccio tenebroso.[214] Зрелище мертвой сойки с розово-серым пушком на груди и маховыми перьями черной, белой и синей окраски. Она лежит, уже наполовину погрузившись в рыхлую землю, под которой копошится целый рой гробокопателей. Ее тельце толчками, спазмами исчезает в темном грунте. Вскоре виднеется только голубой кончик крыла, прикрытого кладкой желтых яичек. Исчезает и он, а из яиц, скатившихся с него, тут же выползают личинки.
Если преступление становится болезнью, то операция — казнью.
Париж, 24 октября 1943
Наконец успокаивающее письмо от Перпетуи в связи с ужасной ночью 19-го. На этот раз бомбили Кирххорст, дворы и сараи сгорели. Фугасные и зажигательные бомбы и канистры с фосфором упали возле дома священника, жильцы которого лежали в сенях. Затем последовал дикий грохот, словно рушилось старое добротное здание, и Перпетуя поспешила с малышом в сад — там оба прижались к древу жизни.
В этом году я потерял не только отца, но и свой отчий город. Из Лайснига и Мюнхена также поступают грозные вести. В первую мировую войну я был одинок и свободен; через вторую я несу все, что мне дорого и чем я владею. Но уже во время первой я изредка видел сны об этой второй, подобно тому как во Франции 1940-го меня ужасали не столько картины настоящего, сколько предвидение будущих миров уничтожения, которые я угадывал в безлюдном пространстве.
После полудня у Клауса Валентинера, прибывшего из Э. Он привез мне приветы от Медана, тот уже получил на дом от своих соотечественников два гроба и один смертный приговор. Его преступление заключается в том, что дружбу между Германией и Францией он считает вполне возможной.
Альман, дядюшка Валентинера, с которым я познакомился через магистра, и еще один генерал были приглашены к Карлу Шмитту на ужин и вместе разыскивали Кайзерсвертерштрассе в Далеме. Придя туда, они увидели на месте дома руины, но все-таки, ради эксперимента, надавили на звонок садовой калитки. Тут же из одного из подвалов в черном бархатном платье появилась фрау Душка и церемонно сообщила, что, к сожалению, ужин она вынуждена отменить. Это весьма для нее характерно.
Валентинер рассказал также страшную историю, случившуюся в Э. Там размещается рота СС, из которой один молодой солдат сбежал в Испанию. Дезертирство удалось, но его отправили назад. Командир взвода приказал связать его и, выставив перед строем, лично расправился с ним, расстреляв из автомата. Экзекуция произвела на всех жуткое впечатление; многие из молодых солдат лишились сознания.
В такое злодеяние верится с трудом, тем более если иметь в виду, что командир — отец для своих подчиненных. Хотя это вполне согласуется с той ситуацией, где однозначно правит грубая сила и поэтому высшим авторитетом обладает палач.
Под моросящим дождем в Люксембургском саду. Там цвели великолепные канны, ярко-красные, с пламенно-желтыми краями; они обрамляли большую овальную площадку, на которой теперь, во время войны, выращивают капусту и помидоры.
Париж, 25 октября 1943
Днем у Флоранс. Она рассказала подробности об устройстве замка, который купила когда-то в Нормандии, но название которого позабыла.
За столом присутствовала также Мари Лорансен; мы с ней поговорили о Таможеннике Руссо. Она была знакома с ним в ранней юности, в то время, когда он давал уроки живописи и игры на скрипке, и хвалила благозвучие его речи; слушать его доставляло большее удовольствие, чем смотреть, как он рисует. Однажды она позировала ему для портрета, на коем он, несмотря на ее тогдашнюю стройность, придал ей необъятные размеры. Когда она обратила на это его внимание, он сказал: «C’est pour vous faire plus important».[215] Это напоминает каменный век.
Париж, 26 октября 1943
Трапеза, на которую был приглашен и Сократ. Он был мал ростом, худ, коротко острижен, с худощавым, интеллигентным лицом и одет в хорошо сшитый, серый уличный костюм.
«Какое утешение, что такой человек еще жив», — сказал я про себя и подумал об этом точно так же, как если бы узнал, что еще живы Буркхардт или Делакруа.
Я поделился этим с одним из сотрапезников, который поливал мои гренки из белого хлеба растопленным маслом. Это был скандинавский критик, знавший также мою подругу Биргит и вовсю хваливший поэму, которую она ему подарила. Из нескольких процитированных им оттуда стихов я запомнил только один, начинавшийся словами:
Морус, больше танцор, чем любовник — —
Он назвал такое начало «превосходным», но я тут же инстинктивно понял, что это слово он употребил и как похвалу, и как порицание, ибо «превосходный» имеет преимущественно оттенок всеобщности, в то время как о совершенном такого не скажешь.
Сны вселяют в меня надежду на будущее, дают уверенность. Прежде всего это относится к тому сновидению, когда я на пути к Родосу попал в руки Кньеболо и его банды. «Tout ce que arrive est adorable»,[216] — одно из лучших выражений, найденных для этого случая Блуа.
Проснувшись, я открыл новую гармонию — я имею в виду ту, в которой нежная зелень линиями и нитями соединяется с нежной желтизной и которую можно назвать гармонией камыша. Ее место — в павильонах на спусках к воде, в бунгало, в садовых беседках, утиных заводях и бамбуковых рощах, она годится и как переплет для произведений Тургенева и Уолта Уитмена.
Писал воззвание, начав главу о нигилизме и одновременно переписывая уже готовые части.
Париж, 27 октября 1943
В своем письме от 21 октября Перпетуя пишет о берлинских детях, которых мы приютили. Один из детей, шестилетний малыш, сказал ей: «Тетя, у меня ноги так пугаются, что их даже шатает».
Замечательно доверие, какое малыш испытывает по отношению к сильной матери, предотвращающей все угрозы. Открываются вещи, коих никогда бы не узнал в эпоху безопасности.
Париж, 28 октября 1943
Во второй половине дня меня навестил Крамер фон Лауэ, один из тех читателей, кто познакомился с моими сочинениями еще в детстве и вырос вместе с ними. За это время он стал капитаном, и его левую щеку рассекает шрам от пули, придающий ему бравый вид.
Обсуждение ситуации, в частности вопроса, в какой мере отдельный человек должен чувствовать ответственность за злодеяния Кньеболо. Мне доставляет удовольствие видеть, как молодые люди, прошедшие мою школу, сразу понимают, о чем идет речь. Судьба Германии безнадежна, если из ее молодежи, в частности из ее рабочего сословия, не вырастет новое рыцарство.
Крамер обратил мое внимание на книгу Вальтера Шубарта под названием «Европа и душа Востока», которая появилась в Швейцарии. Он прочитал мне оттуда несколько отрывков. Надеюсь, что достану ее, хотя тираж и небольшой.
Париж, 29 октября 1943
У Бернаскони, на авеню Ловендаль. Забрал у него обе части «Catalogue Coleopterorum», которые он переплел весьма добротно. Затем по рю д’Эстре и рю Бабилон к докторессе; по делу ее мужа, все еще томящегося в тюрьме, она с утра приглашена в гестапо. Поскольку подобные приглашения всегда сопряжены с опасностью новых беззаконий, часок, проведенный у нее, походил на визит к выздоравливающему.
На старых улицах я снова почувствовал себя хорошо; плененный их очарованием, я проделывал свой путь в легком опьянении.
Париж, 30 октября 1943
Хорст, вернувшийся из Мюнстера с похорон своего старого, погибшего при бомбардировке отца, передал мне привет от благочинного Дондерса. Во время сильного пожара тот лишился своей прекрасной, насчитывавшей более двадцати тысяч томов библиотеки.
«Хорошо, что я Эрнсту Юнгеру успел подарить Гамана», — сказал он Хорсту.
Большие пожары меняют сознание собственника больше, чем весь книжный хлам, написанный об этом от сотворения мира. Это — революция sans phrase.[217]
«Запас вина, исчисляющийся в шесть нектаров». Сегодняшняя «Парижская газета». Прекрасная опечатка.
Как я сегодня узнал из книги Бенуа-Мешена об истории немецкой армии, у шофера Кньеболо было апокалиптическое имя Шрек.[218]
Во-ле-Серне, 31 октября 1943
Со вчерашнего дня в Во в качестве гостя главнокомандующего. Вечером обычные разговоры перед большим камином. Генерал сообщил, что на Украине молодчики Заукеля объявили, будто отныне Пасха вновь будет праздноваться по древнему торжественному обычаю, после чего оцепили церкви и из толпы, устремившейся на службу, похватали всех, кто им был нужен.
Воскресным утром в лесу на мелкой охоте. Красавица кошениль вспорхнула на стебель камыша, блеснув в солнечном свете. У нее на нежно-желтом панцире множество белых глазков — гармония, которая удается только тогда, когда природа смешивает краски.
Два больших шершня с лимонно-желтым тельцем и красно-коричневой татуировкой лакомились струйкой сока, вытекавшего из ствола дуба. Иногда они касались друг друга челюстями, вытягивая хоботки, чтобы с груди и голов слизнуть немного налипшего на них сока. Их жесты походили на нежное объятие, и я уверен, что в этих движениях кроется симпатия, ибо одним из источников ласки является очищение. Отсюда и облизывание новорожденных детенышей — как это происходит не только у ряда млекопитающих, но также у эскимосов, — разглаживание и укладывание клювом перьев и тому подобное. Именно здесь следует искать истоки любовной склонности, во всей своей глубине выраженной в «Chercheuses de Poux»,[219] прекрасном стихотворении Рембо.
Потом дождевики, эти потрескавшиеся шары, коричнево-желтые баллоны или раздутые в своей верхней трети бокалы, заселившие обочины по-осеннему тихих дорог. В период зрелости на их макушке образуется родничок, через который выбегают нежные споры. Эти существа целиком уходят в семя, в плодоношение и в качестве индивидуальных отходов оставляют только пергаментную кожицу. Их можно рассматривать также как мортиры, стреляющие огнем жизни. В этом смысле они были бы неплохим украшением на могилах или на гербах благотворительных людей.
Париж, 1 ноября 1943
Начало ноября. Спал беспокойно; во сне блуждал по разрушенному Ганноверу, ибо мне пришло в голову, что в своих заботах о жене и детях я забыл про бабушку и про ее маленькую квартирку, которая все еще находилась на Краузенштрассе.
Париж, 5 ноября 1943
Вечером у супругов Дидье. Там встретил Хендрика де Мана, бывшего бельгийского министра; он дал мне отпечатанную, но неизданную рукопись о мире.
Поговорили о Лейпциге, где он жил до первой мировой войны, сотрудничая в социал-демократической «Фольксцайтунг».[220] Удивительна схожесть друг с другом всех этих старых социалистов, которые тогда считались революционерами. По сути своей это был новый слой блюстителей порядка, вытесненный наверх во время родовых мук рабочего государства. Путь от чиновника до функционера или, говоря словами Карла Шмитта, от легитимности до легальности напоминает переход от иератического письма к демотическому. Это проявляется и в физиогномике. К таким типам принадлежат Макдональд в Англии и Винниг в Германии.
Париж, 8 ноября 1943
Завтрак у Флоранс. Там Геллер рассказал мне о двойнике, который якобы есть у меня и который схож со мной жестами, голосом и почерком. В этом случае должно наличествовать и кровное родство.
Мари-Луизе, всегда забывающей даты:
— Мари-Луиза, Вы, конечно, не помните дня рождения своего мужа?
— Да, но зато я не забываю день его смерти.
Возражение точное, ибо благодаря смерти, как я знаю это по своему отцу, мы окончательно обручаемся с человеком.
Речи Кньеболо напоминают теперь собрание, на котором банкрот, чтобы выиграть время, уверяет кредиторов, что расплатится с ними фантастически щедро.
Думаю, что и теперь есть такие, кто недооценивает его ужасающую гигантоманию.
Париж, 9 ноября 1943
Сегодня закончил переписывать воззвание. Хотелось бы знать, какая судьба ожидает эту работу. Леону Блуа, пожалуй, понравится, что она направлена «против всех». Расцениваю как добрый знак, что она мне вообще удалась.
Париж, 10 ноября 1943
После полудня разговор со Шнатом, который едет в Ганновер. Большая часть его архива также погибла в пожаре вместе с реестрами, так что остатки документации превратились в гору неподвижной бумажной массы. Мы поговорили о размещении его сокровищ в калийных рудниках. Сухость там столь велика, что нитки, которыми скрепляются стопки бумаг, делаются ломкими. На поверхность пачек, кроме того, оседают кристаллы соли, при транспортировке притягивающие воду. Страдания архивариусов из-за пожаров особенно велики.
Вечером у Омона, мелкого издателя на рю Буассонад, одержимого типографской манией. С ним и Геллером поговорили о Князе Лине, книгу которого он печатает. Потом зашел д-р Гёпель, принесший мне работу Хюбнера о Иерониме Босхе. Мы отправились к «Викингам» и отужинали там в компании поэта по имени Берри, посвятившего Гаронне поэму размером свыше шести тысяч стихов. Один из них, который он процитировал в перерыве между двумя глотками вина, звучит так:
Mourir n’est rien, il faut cesser de boire.[221]
И в остальном он был не промах — так, в честь нашей единственной сотрапезницы, пришедшей с Омоном, он все порывался сочинить дерзкий диалог, в котором одна из ее грудей вступала в спор с другой. Я нашел эту идею не совсем подходящей предмету, в коем симмертия восхищает несравненно больше, чем диссонанс.
Париж, 13 ноября 1943
Утром меня навестила фрау Эрцен, старшая медсестра Красного Креста, пришедшая ко мне как читательница. Мы обменялись тайными знаками, по которым сегодня узнаешь друга друга. Говорили о ее поездках, — она ездит по всем фронтам и оккупированным территориям. Потом о Ветхом и Новом Завете. Она сказала, что если бы ей позволили взять с собой две книги, одной из них была бы Библия. А второй? У меня бы это была «Тысяча и одна ночь». Стало быть, дважды Ближний Восток.
После полудня с Мари-Луизой у Мари Лорансен; у нее на верхнем этаже дома на рю Саворньян-де-Бразза студия, похожая на кукольную комнату или на сад доброй сказочной феи. В ней царит ее любимый цвет, светло-зеленый, чуть-чуть перемешанный с розовым. Мы рассматривали иллюстрированные сборники сказок, прежде всего те, которые вышли в Мюнхене во второй половине прошлого века.
Как я узнал, F. s[222] в Бухаресте проявляют большевистские наклонности. Это плохой знак для Кньеболо. Его бицепс теряет свой шарм.
После полудня с докторессой в Версале, где бродили под дождем по длинным, одиноким аллеям. Возвращались из Трианона в город почти в темноте. Краски, которые едва угадывались в тумане, не сможет передать ни один художник: легкое дыхание розовой, следы желтой и красно-коричневой ныряли в ночь, словно разноцветные морские животные возвращались в свои раковины и на прощанье раскрывали тайну своего великолепия.
Париж, 15 ноября 1943
Завтрак у Флоранс. Одного писателя, особую значительность придающего общим местам, Кокто окрестил «придонной морской рыбой» — «une limande des granes profondeurs».
После полудня, подобно Петеру Шлемилю, ко мне проник Хуссер. Он принес «Историю испанского заговора против Венеции».
Обсуждение ситуации; на это время я теперь всегда снимаю телефонную трубку. В разговоре он упомянул место из «Истории Карла XII» Вольтера, где говорится, что если кто-нибудь борется с коалицией сильных противников, то его едва ли можно уничтожить до конца. Да, но прежде он попадет в котел.
Потом о католическом священстве. Хуссер полагает, что нигилизм проявляется здесь в виде разногласий с наукой.
Париж, 16 ноября 1943
После полудня зашел Морен; он сообщил мне о смерти своего отца и в связи с этим попросил о помощи. Меня снова поразило, сколь искусно француз уже в молодом возрасте умеет устраивать свои дела. Он помещается в самом их центре, тогда как молодой немец либо пребывает вне круга своих интересов, либо бесцельно по нему блуждает. Его развитие по сравнению с французом более элементарно-хаотично, оно несет в себе больше непредсказуемости. При таких сравнениях мне всегда приходит на ум разница между Мольером и Шекспиром и в связи с нею — мысль: нельзя ли на этих колоссах воздвигнуть высокоразвитое человечество, воплощение нового порядка, которое слагается из противоположностей, — из центробежной силы и закона тяготения?
Вечером в Немецком институте. Там встретил скульптора Брекера с его женой-гречанкой, кроме них — фрау Абец, Абеля Боннара и Дриё ла Рошеля, с которым в 1915-м обменивался выстрелами. Это было у Ле-Года, в том месте, где погиб Германн Лёне. Дриё тоже вспомнил колокол, отбивавший часы; мы оба его слышали. И при этом купленные писаки, субъекты, которых голыми руками не возьмешь. Все это тушится в рагу из любопытства, ненависти и страха, и на лбу у некоторых уже проступает стигмат ужасной смерти. Я вступаю в стадию, когда вид нигилистов для меня физически непереносим.
Париж, 18 ноября 1943
До полудня разговор с Баргацки, вторым читателем воззвания. Мы обсуждали возможность тайного тиража rebus sic stantibus.[223] Я подумал при этом об Омоне и о переводе, который мог бы сделать Анри Тома при условии, если к нему обратится Геллер.
После полудня пришел Циглер и сообщил о жестоких бомбардировках. Люди задыхались в горящих кварталах отчасти из-за недостатка воздуха, кто-то погиб оттого, что в подвалы проникнул угарный газ. Благодаря этим подробностям число жертв становится понятным. Подобно описанию Плиния, изображающего гибель Помпей, чудовищное облако золы превратило день в ночь, так что Циглер, собравшись писать письмо жене, зажег свечу.
Великие огневые точки. Пророки светят на них извне, апостолы — изнутри.
Париж, 20 ноября 1943
Крамер фон Лауэ принес мне еще одну книгу Шубарта. Наполеон, Ницше и Достоевский рассматриваются в ней как три главные фигуры XIX века, — в триптихе, где по обе стороны от великого преступника расположены разбойник злой и разбойник благоразумный.
Крамер был знаком и с некоторыми событиями из жизни автора; кажется, перед началом войны он отправился в Ригу, чтобы навестить свою жену, и после вступления туда русских попал в лагерь для перемещенных лиц. С тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Его книги уже потому в высшей степени значительны, что речь в них идет о второй потенции немца, о его связи с Востоком. Поэтому не случайно, что я обнаружил у него цитаты из «Рабочего», как того произведения, где я сильнее всего продвинулся к полюсу коллективизма.
В поезде, 24 ноября 1943
По дороге в Кирххорст. Читаю «Сон в летнюю ночь».
Там, в первой сцене четвертого действия, Оберон говорит Титании: