Я пережил три эпохи германской истории: вильгельминскую, эпохи Веймарской республики и гитлеризма

Республика дала слову — устному и письменному — фактически самоубийственную свободу. Национал-социалисты открыто обливали грязью все и вся, они пользовались дарованными конституцией правами исключительно в своих целях, нападая в своих изданиях (книгах и газетах) на государство, разнузданной сатирой и захлебывающимися проповедями черня все его учреждения и программы. В сфере искусства и науки, эстетики и философии не было никаких ограничений. Никто не был связан какими бы то ни было моральными предписаниями или эстетическими нормами, каждый делал выбор, руководствуясь своими вкусами. Эту многоголосую духовную свободу охотно прославляли как небывалый и радикальный прогресс в сравнении с кайзеровской эпохой.

Но в самом ли деле в Германии Вильгельма II свободы было меньше?

Когда я занимался эпохой французского Просвещения, мне не раз бросалось в глаза глубокое родство последних десятилетий ancien régime[15] и эпохи Вильгельма II. Не стану спорить, при Людовике XV и Людовике XVI существовала цензура, для врагов короля и богоотступников имелась Бастилия и даже палачи, было вынесено несколько чрезвычайно суровых приговоров, — но если сопоставить их число с длительностью эпохи, то их окажется не так уж и много. И несмотря на это, просветителям постоянно, зачастую почти беспрепятственно удавалось публиковать и распространять свои сочинения, а любое гонение на одного из них приводило лишь к усилению и расширению пропаганды революции.

Весьма сходную картину находим мы при Вильгельме II: официально все еще господствовали абсолютистские строгости и нравственные запреты, время от времени устраивались процессы по поводу оскорбления величества, богохульства или нарушения норм морали. Но подлинным властителем общественного мнения был журнал «Симплициссимус»[16]. В соответствии с распоряжением кайзера Людвигу Фульде[17] не была присуждена Шиллеровская премия за драму «Талисман»; но театр, пресса и сатирические листки критиковали действительность стократ резче, чем его кроткий «Талисман». А что касается простодушного и безоглядного увлечения любым духовным течением, лишь бы оно пришло из-за рубежа, как и всяческих экспериментов на литературной, философской и художественной ниве, то и при Вильгельме II никакого стеснения свобод не было. Пожалуй, только на закате кайзеровской эпохи была введена цензура, но и она была обусловлена военной необходимостью. Я сам после выписки из госпиталя долгое время проработал экспертом в отделе «Ober-Ost» книжной цензуры, где просматривалась на предмет соответствия особым цензурным нормам вся литература, предназначенная для гражданских лиц и военнослужащих в крупных контролируемых областях; требования там, понятно, были жестче, чем в цензурных отделах внутренних районов страны. Но с каким благодушием работали здесь, как редко даже здесь принимались решения о запрете!

Нет, и в ту и в другую эпохи, которые я знаю не понаслышке, свобода литературы была столь широкой, что чрезвычайно редкие случаи, когда затыкали рты, нужно отнести к исключениям.

Следствием этого было то, что не только свободно развивались общие сферы языка — речь и текст, журналистская, научная и художественная формы, не только свободно существовали литературные течения — натурализм и неоромантизм, импрессионизм и экспрессионизм, но вообще во всех областях имелась возможность развития и абсолютно индивидуальных языковых стилей.

Чтобы осознать все рабское убожество униформированного языка, эту главную характеристику LTI, нужно представить себе это богатое цветение, разом прервавшееся после 1933 года.

Причина нищеты, кажется, налицо. Бдительное око великолепно организованной тиранической машины зорко следило за чистотой учения национал-социализма в каждом пункте, в том числе и в языке этого учения. По примеру папской цензуры на титульном листе партийных книг значилось: «Против публикации данного издания со стороны NSDAP возражений нет. Председатель партийного контроля комиссии по защите национал-социализма». Правом на публичное слово пользовались только члены Имперской палаты по делам литературы[18] (Reichsschrifttumskammer), и все печатные органы могли публиковать лишь то, что было спущено им из центра; самое большее, что им дозволялось, — слегка подправить общеобязательный текст, но и эти изменения могли затрагивать лишь внешнюю оболочку установленного для всех клише. В поздний период Третьей империи выработалась традиция читки по берлинскому радио свежей передовицы Геббельса из «Рейха» в пятницу вечером, накануне выхода газетного номера; тем самым задавался эталон на следующую неделю для всех материалов, которые должны были печататься в нацистской прессе великогерманского региона.

Итак, лишь очень узкий круг посвященных формировал общеобязательную языковую модель. В конечном счете это был, по-видимому, сам Геббельс, определявший контуры дозволенного языка, ибо он превосходил Гитлера не только ясностью изложения, но и правильностью оборотов речи, тем более что фюрер брал слово все реже: частично для того, чтобы уподобиться безмолвному божеству, частично оттого, что ему уже нечего было сказать; а что касается, допустим, Геринга и Розенберга, то если они ухитрялись найти какие-либо оригинальные нюансы, министр пропаганды вплетал их в ткань своих выступлений.

Абсолютное господство языкового закона, которое навязывалось ничтожной группкой и даже одним человеком на всем немецкоязычном пространстве, было исключительно эффективным, поскольку LTI не различал устную и письменную речь. Более того: в нем все было речью, все неизбежно становилось обращением, призывом, подхлестывающим окриком. Между речами и статьями министра пропаганды не было стилистических расхождений, чем и объясняется та легкость, с которой можно было декламировать его статьи. «Декламировать» — буквально означает «громко, звучно вещать», еще буквальнее — «выкрикивать». Итак, обязательным для всего света стилем был стиль базарного агитатора-крикуна.

И здесь под лежащей на поверхности причиной нищеты и убожества LTI открывается еще одна, более глубокая. Бедность LTI связана не столько с тем, что каждому человеку для его высказываний навязывался единый образец, сколько с тем, что LTI — избрав путь урезания — выражал лишь одну сторону человеческой сущности.

Любой свободно функционирующий язык обслуживает все потребности человека, он служит как разуму, так и чувству, он — средство сообщения и общения, он — беседа с собой и с Богом, просьба, приказ, заклинание. К какой бы частной или общественной сфере ни относилась выбранная тема, — нет, это неверно, ведь для LTI нет частной сферы, отличающейся от общественной, не знает он и различия между произнесенным и написанным словом: всё — речь, всё — общественность. «Ты — ничто, народ твой — всё», — как гласит один лозунг на LTI. Смысл такой: ты никогда не находишься наедине с собой или близкими, ты всегда стоишь перед лицом своего народа.

А потому я был бы неправ, утверждая, что LTI во всех областях апеллирует исключительно к воле человека. Ведь обращаясь к воле, обращаются непременно к отдельному человеку, даже если обращение адресовано сообществу, составленному из отдельных людей. LTI стремится лишить отдельного человека его индивидуальности, оглушить его как личность, превратить его в безмозглую и безвольную единицу стада, которое подхлестывают и гонят в определенном направлении, сделать его частицей катящейся каменной глыбы. LTI — язык массового фанатизма. Там, где он обращается к отдельному человеку, и не только к его воле, но и к его мышлению, там, где он является учением, он учит способам превращения людей в фанатичную подверженную внушению массу.

У французского Просвещения 18 века две любимые темы, два привычных козла отпущения, два излюбленных понятия: «поповский обман» и «фанатизм». Оно не верит в искренность священников, в любом культе видит обман, изобретенный для фанатизации группы людей и для эксплуатации этих фанатиков.

Никогда ни одно пособие по одурачиванию паствы (LTI, правда, говорит не об «одурачивании паствы», а о пропаганде) не было написано с такой бесстыдной откровенностью, как «Моя борьба» Гитлера. Для меня всегда оставалось загадкой в Третьей империи: как могли они допустить распространение этой книги, мало того — принуждать к этому распространению, и каким образом Гитлер пришел к власти и продержался двенадцать лет, несмотря на то что библия национал социализма имела хождение уже за несколько лет до захвата власти. И никогда, во всем 18 столетии французской истории, слово «фанатизм» (и соответствующее ему прилагательное) не занимало столь важного положения и не употреблялось столь часто, как за двенадцать лет существования Третьего рейха.

IV

Партенау

В конце 20-х годов я познакомился с одним молодым человеком, который только что подал документы на получение офицерского звания в рейхсвере[19]. Его тетка, вдова моего коллеги по университету, дама весьма левых убеждений и восторженная почитательница Советской России, представила его мне. Мальчик в самом деле очень хороший и добрый — говорила она, как бы извиняясь, — свою профессию выбрал вполне с чистым сердцем, никакого шовинизма и жажды крови здесь нет и в помине. В его семье из поколения в поколения сыновья становились пасторами или офицерами, покойник-отец был пастором, богословие изучал старший брат, значит Георгу сам Бог велел идти в рейхсвер, тем более, что он отличный спортсмен, а вот в латыни не силен. Ручаюсь, уверяла тетушка, что он будет хорошим начальником

Потом мы часто встречались с Георгом М. и убеждались в справедливости ее слов.

Да, в нем была какая-то добродушная и естественная порядочность, и это в то время, когда вокруг него порядочность встречалась все реже и реже. Он ожидал лейтенантского чина в штеттинском гарнизоне и часто навещал нас в Херингсдорфе, хотя уже тогда национал-социалистические идеи получили сильное распространение и дальновидные выпускники университетов и офицеры избегали общения с людьми, придерживавшимися левых взглядов, и уж подавно — евреями.

Вскоре лейтенант М. был переведен в один полк, расквартированный в Кенигсберге, и несколько лет мы ничего о нем не слыхали. Как-то раз его тетушка рассказала нам, что он готовится стать летчиком и — как спортсмен — счастлив.

В первый год после прихода Гитлера к власти (я еще не лишился работы и старался держаться подальше от всей нацистской писанины) мне попалась на глаза вышедшая в 1929 г. книга «Партенау», первенец Макса Рене Хессе. Не помню, где я увидел слова «Роман из жизни рейхсвера» — на титульном листе или в издательской аннотации; во всяком случае, эта общая характеристика мне запомнилась. С литературной точки зрения вещь слабая; по сути, это новелла, развернутая в еще не освоенную автором романную форму, рядом с двумя главными героями мелькают тени других персонажей, книга напичкана выдуманными стратегическими планами, которые заинтересуют разве что начинающего генштабиста, — словом, неуклюжая поделка. Но содержание книги, призванное дать представление о рейхсвере, сильно подействовало на меня — и даже позднее я часто вспоминал этот роман.

В центре произведения — дружба обер-лейтенанта Партенау и юнкера Кибольда. Обер-лейтенант — гений военного искусства, твердолобый патриот и педераст. Юнкер хотел бы стать его учеником, но не возлюбленным, и обер-лейтенант пускает себе пулю в лоб.

Задуман он как чисто трагический персонаж: сексуальное отклонение подается в ореоле героики настоящей мужской дружбы, а неудовлетворенное чувство любви к родине заставляет вспомнить, пожалуй, творчество Генриха фон Клейста[20]. Весь роман выдержан в экспрессионистском, порой претенциозно таинственном стиле, популярном в Первую мировую войну и в начале периода Веймарской республики, что-то вроде языка Фрица фон Унру[21]. С одной лишь разницей: Унру и немецкие экспрессионисты того времени были охвачены пацифистскими настроениями, образ их мыслей был вполне гуманистическим, при всей любви к отечеству они руководствовались идеями интернационализма. Партенау, наоборот, горит жаждой реванша, и планы его никак не назовешь иллюзорными; он рассуждает об уже имеющихся «тайных провинциях», о тайном строительстве «организованных ячеек». Не хватает только выдающегося вождя, фюрера. «Лишь один человек — не просто полководец или строитель — смог бы пробудить силу, дремлющую под покровом тайны, превратить ее в могущественное и гибкое орудие». Только бы нашелся этот гениальный вождь, уж он бы завоевал пространство для немцев.

Тридцать пять миллионов чехов и прочие негерманские народы фюрер отправит в Сибирь, а те европейские территории, которые они теперь занимают, достанутся немецкому народу. Он имеет на это право благодаря своему превосходству над другими народами, пусть даже за два тысячелетия его кровь «была заражена христианством»…

Юнкер Кибольд воспламенен идеями своего друга, обер-лейтенанта. «За мечты и идеи Партенау я готов умереть хоть завтра», — заявляет он; а самому Партенау говорит позднее: «Ты был первым человеком, которого я мог спокойно спросить, как можно ставить на одну доску понятия „совесть“, „раскаяние“, „мораль“ с понятиями „народ“ и „страна“, и который мог бы разделить мое глубокое недоумение по этому поводу».

Я уже сказал, что книжка вышла в 1929 г. Насколько в ней был предвосхищен язык и образ мыслей Третьей империи! Когда я выписывал самые важные места в свой дневник, у меня было только предчувствие этого. Но мне даже в голову не могло прийти, что этот образ мыслей когда-нибудь сможет воплотиться в дела, что «совесть, раскаяние и мораль» действительно будут вытравлены из сознания целой армии, целого народа. Все произведение я воспринимал как порождение дикой фантазии психически неуравновешенного человека. Так, видно, все его и воспринимали, в противном случае непонятно, каким образом в период Веймарской республики могли допустить публикацию столь провокационной книги…

Я дал прочитать ее нашей поклоннице Советов; она как раз вернулась после отпуска, проведенного в деревне у родителей своего племянника. Через несколько дней она возвратила книгу, не выказав никаких признаков удивления: все это ей давным-давно знакомо, и стиль, и содержание; у автора, должно быть, хороший слух на такие вещи. «Георг, этот добродушный, далекий от литературы юноша давно пишет на таком языке, давно носится с такими идеями».

Как быстро эти добродушные и посредственные натуры приспосабливаются к своему окружению! Нам задним числом припомнилось, что добрый малый еще в Херингсдорфе рассуждал о «бодрящей, радостной войне». Тогда мы решили, что он просто бездумно повторяет услышанное клише. Но ведь эти клише приобретают власть над нами. «Язык, который сочиняет и мыслит за тебя…»

После той встречи мы еще не раз слушали рассказы тетушки о судьбе ее племянника. Он достиг в авиации довольно высокого положения. Расточительный и беспардонный, до мозга костей пропитанный чувством превосходства над другими по праву героя и господина, он не жалел денег на щегольские сапоги, роскошные костюмы и дорогие вина. Он занимался распределением заказов для офицерского казино, что приносило ему кое-какие доходы, которые в сферах попроще называли взятками. «У нас есть право на хорошую жизнь, — писал он, — мы каждый день рискуем собой».

И не только собой: добродушный юноша играл теперь жизнью своих подчиненных. Причем делал это настолько бессердечно, что даже его учители, те, кому он подражал, сочли, что он перегнул палку. Дело в том, что, командуя авиационной частью, он отдал приказ на проведение в плохих погодных условиях тренировочного полета, настолько трудного и опасного, что при его выполнении погибли три человека. Поскольку в катастрофе к тому же угробили два дорогостоящих самолета, дело для нашего героя, ныне уже капитана, закончилось судом. Согласно приговору, он был уволен из армии. — А вскоре разразилась война. Не знаю, что сталось с М., но, возможно, его вернули в войска.

Едва ли «Партенау» удостоится упоминания в будущей истории литературы, но тем большая роль должна быть отведена ему в истории духа. Один из глубоких корней LTI — в злой памяти и оскорбленном честолюбии разочарованных ландскнехтов, на которых молодое поколение смотрело как на трагических героев.

Нельзя упускать из виду, что это были немецкие ландскнехты. Перед Первой мировой войной популярен был анекдот на тему различий в национальной психологии. Предлагалось написать сочинение о слонах. Американец пишет: «Как я убил своего тысячного слона». Немец: «Об использовании слонов во Второй Пунической войне». В LTI встречается множество американизмов и других иноязычных элементов, их обилие иногда даже затрудняет поиск собственно немецкого ядра. Но оно есть, его ужасающее и главенствующее присутствие несомненно, — никто не смеет сказать, что речь идет о занесенной откуда-то инфекции. Ландскнехт Партенау — не вымышленная фигура, он классический типичный образ, портрет многих современников и собратьев по ремеслу. Это образованный человек, начитанность его распространяется не только на классиков немецкого генштаба, он знаком и с Чемберленом[22], и с Ницше, и с «Ренессансом» Буркхардта[23]…

V

Первый год. Из дневника

Несколько страниц придется уделить описанию того, как это постепенно и неотвратимо надвигается на меня. До сих пор политика, vita publica[24] оставалась в основном за пределами дневника. С момента, когда я занял кафедру в Дрезденском высшем техническом училище, я не раз предостерегал себя: теперь ты нашел свое дело, ты целиком принадлежишь науке — надо сосредоточиться на своей задаче и только не отвлекаться! И вот:

21 марта 1933 г. Сегодня в Потсдаме происходит «государственный акт»[25]. Как можно при этом работать? Я напоминаю себе Франца из «Гёца»[26]: «Весь мир, не знаю почему, мне указует на нее». Но я-то знаю, почему. В Лейпциге они уже утвердили комиссию по национализации училища. — На доске объявлений нашего училища кто-то вывесил длинный лозунг (говорят, что его можно увидеть и в других немецких высших учебных заведениях): «Когда еврей пишет по-немецки, он лжет», — и в будущем евреям якобы предстоит делать на всех своих книгах, публикуемых на немецком языке, пометку — «перевод с древнееврейского». — На апрель здесь в Дрездене был назначен конгресс психологов. Газета «Freiheitskampf» («Борьба за свободу») откликнулась провокационной статьей: «Что сделалось с наукой Вильгельма Вундта?..[27] Ну и ожидовели… Всех вон!» После этого конгресс был отменен «во избежание оскорбления достоинства некоторых участников».

27 марта. Всплывают новые слова, старые же обретают новый, особый смысл, возникают новые словосочетания, мгновенно застывающие в словесные штампы. SA именуют теперь в высоком штиле «коричневое воинство», — а высокий штиль теперь de rigueur[28], ибо полагается демонстрировать воодушевление. Евреи за рубежом, в особенности же французские, английские и американские, называются отныне «всемирными евреями» (Weltjuden). Часто встречается и выражение «международное еврейство», в переводе на немецкий это, видимо, и будут «всемирные евреи» и «всемирное еврейство». Перевод этот, надо сказать, зловещий: получается, что евреи во «всем мире» находятся только за пределами Германии. А где же тогда они находятся в Германии? — «Всемирные евреи» организуют «пропаганду ужасов», распространяют «сказки о якобы совершаемых зверствах», и если мы здесь пытаемся рассказать малую толику из того, что происходит каждый день, то нас обвиняют в распространении ложных слухов о зверствах и карают соответствующим образом. Тем временем готовится бойкот еврейских магазинов и врачей-евреев. Вовсю идет противопоставление понятий «арийский» и «неарийский». Хоть заводи словарь нового языка.

В магазине игрушек видел мячик с изображением свастики. Включать ли его в такой словарь?

(Вскоре, кстати, был издан закон «О защите национальных символов»,который запрещал использование символики на игрушках и всю подобную чепуху, но вопрос о границах LTI стал меня занимать постоянно.)

10 апреля. Если в тебе течет 25% неарийской крови — ты «инородец». «В сомнительных случаях окончательное заключение выносится экспертом по расовым исследованиям». Limpieza de la sangre[29], как в Испании 16 века. Но тогда речь шла о вере, а сегодня это — язык зоологии и делопроизводства. Кстати об Испании. Я вижу иронию мировой истории в том, что «еврея Эйнштейна» демонстративно пригласили на преподавательскую деятельность в один испанский университет и он это предложение принял.

20 апреля. Еще одно торжество, новый всенародный праздник: день рождения Гитлера. «Народом» сейчас сдабриваются все речи, все статьи, как еда солью; всюду нужна щепотка «народа»: всенародный праздник, соотечественник[30], народное единство, близкий (чуждый) народу, выходец из народа…

Жалкое зрелище представлял конгресс врачей в Висбадене! Они без конца торжественно благодарили Гитлера — «спасителя Германии», хотя — как было заявлено — расовый вопрос прояснен еще не до конца, хотя и «чужаки» Вассерман, Эрлих, Нейссер[31] достигли выдающихся результатов. Среди товарищей по расе, «сорасников», так сказать, из моего ближайшего окружения нашлись и такие, кто в этом двойном «хотя» увидел проявление смелости; вот что самое отвратительное в этом деле. Нет, все-таки самое гнусное в том, что я должен постоянно заниматься этими идиотскими расовыми различиями между арийцами и семитами, что я вынужден рассматривать все это кошмарное погружение во мрак, все это порабощение Германии только с одной точки зрения — еврейской. Я воспринимаю это как победу гитлеризма, одержанную лично надо мной, и не хочу мириться с этим.

17 июня. Кто же такой на самом деле Ян Кипура, соотечественник или нет? Недавно запретили его концерт в Берлине. Тогда он был еврей Кипура. Потом он появился в фильме, снятом на кинофабрике Гугенберга[32]. Теперь он был «знаменитый тенор из миланского „Ла скала“». Наконец, в Праге люди насвистывают его песенку, которую он исполняет по-немецки, — «Сегодня ночью или никогда!» Тут он — немецкий певец Кипура. (Лишь значительно позже узнал я, что он — поляк.)

9 июля. Несколько недель тому назад Гугенберг подал в отставку, а его «Немецкая национальная партия» «самораспустилась». С этих пор я замечаю, что сочетание «национальный подъем» стало вытесняться словесным блоком «национал-социалистическая революция», что Гитлер чаще, чем прежде, именует себя «народным канцлером» и что в обиход вошло понятие «тотального государства».

28 июля. На могиле «ликвидаторов Ратенау»[33] состоялась торжественная церемония. Сколько презрения, аморализма или подчеркнутой морали господ заложено в этом словообразовании, в этом возвышении убийства до профессионального призвания. Как же надо быть уверенным в себе, чтобы говорить на таком языке!

Но есть ли эта уверенность? В делах и речах правительства столько истерии. Со временем следует тщательно изучить языковую истерию. Взять хотя бы постоянные угрозы смертной казни! А тут еще была объявлена остановка транспорта во всем рейхе с 12 до 12.40 для проведения «всегерманской облавы на вражеских курьеров и антигосударственные издания». Здесь страх наполовину непосредственный, наполовину опосредованный. Я хочу этим сказать, что тут используют прием для нагнетания напряженности, взятый из американских триллеров — романов и фильмов, и в приеме этом можно видеть и рассчитанный пропагандистский трюк, и непосредственное свидетельство страха, ведь к такой пропаганде прибегают лишь те, кто в этом нуждается, кто сам охвачен страхом.

А о чем свидетельствуют постоянно повторяющиеся статьи (кстати, бесконечные повторы, видимо, следует считать главным стилистическим средством их языка) о трудовых победах в битве за урожай в Восточной Пруссии? Мало кто знает, что тут копируют «battaglia del grano»[34] итальянских фашистов; но то, что в аграрных районах во время сбора урожая мало безработных и что из этого временного снижения безработицы нельзя делать вывод о всеобщем и постоянном уменьшении числа безработных, должно быть ясно последнему идиоту.

Но самым ярким симптомом их внутренней неуверенности было, на мой взгляд, поведение самого Гитлера на публике. Вчера в «Wochenschau»[35] показывали звуковой киноэпизод: фюрер произносит несколько фраз перед большой аудиторией. Видны сжатые кулаки, искаженное лицо, это не речь, а скорее дикий крик, взрыв ярости: «30 января[36] они (конечно, он имеет в виду евреев) смеялись надо мной, — у них пропадет охота смеяться!..» Он производит впечатление всесильного человека, возможно, он и в самом деле всесилен; но эта лента запечатлела в звуке и образе прямо-таки бессильную ярость. И потом, разве нужно твердить постоянно (как он это делает) о тысячелетнем рейхе и поверженных врагах, если есть уверенность в этом тысячелетнем существовании и в истреблении противников? — Можно сказать, что из кино я вышел с проблеском надежды.

22 августа. В самых разных общественных слоях видны признаки того, что люди устали от Гитлера. Референдар[37] Фл., честный юноша, хотя и не семи пядей во лбу, повстречался мне на улице, он был в штатском: «Не удивляйтесь, если однажды вы увидите меня в форме „Стального шлема“[38], с нарукавной повязкой со свастикой. Нас просто обязали ее носить, но в душе мы все те же. „Стальной шлем“ есть „Стальной шлем“, это кое-что получше, чем SA. И спасение придет от нас, немецких националов![39]» Фрау Краппманн, временная уборщица, жена почтового работника: «Господин профессор, к 1 октября союз „Дружба“ почтовых чиновников отделения А 19 будет „приобщен“[40]. Но наци ничего не получат от имущества союза. Для господ будет угощенье с жареной колбасой, для дам — кофе». — Аннемари[41], как всегда, с врачебной прямотой, рассказывает о реакции одного коллеги на нарукавную повязку со свастикой: «Что тут поделаешь? Это просто как повязки дам-камелий». — А Куске, зеленщик, делится новой вечерней молитвой: «Господи Боже, отними у меня речи дар, чтобы не услали меня, куда телят не гонял Макар»… Может быть, это только мои фантазии, и здесь нет никакой почвы для надежд? Не может вечно длиться это абсолютное безумие, и в один прекрасный день народ протрезвится, и наступит похмелье.

25 августа. Какой толк от симптомов усталости? Все охвачены страхом. Я написал работу «Немцы о Франции» и уже договорился с издательством «Quelle & Meyer», а перед этим она должна была быть опубликована в журнале «Neuphilologische Monatsschrift», редактор которого, Хюбнер, — то ли ректор, то ли профессор — вполне порядочный педагог с умеренными взглядами. Несколько недель назад я получил от него унылое письмо — не мог бы я немного повременить с публикацией; в издательстве, мол, появились «производственные ячейки» (странное слово, оно сочетает в себе механическое начало с органическим, ох, уж этот новый язык!), да, конечно, хотелось бы сохранить хороший специальный журнал, однако политическому руководству профессиональные интересы чужды…

После этого я обратился в издательство «Diesterweg», для которого моя работа (вполне конкретная и с богатым материалом) была бы манной небесной, но получил мгновенный отказ, причина которого — моя «ориентация на прошлое» и «отсутствие народно-национальной точки зрения». Итак, возможности печататься для меня отрезаны, остается ждать, когда мне совсем заткнут рот. Во время летнего семестра меня еще прикрывал журнал «Фронтовик» («Frontsoldat»), но надолго ли эта защита?

28 августа. Я не имею права терять мужество, народ не будет долго подыгрывать. Говорят, что Гитлер опирался в основном на мелкую буржуазию, и это в самом деле так.

Мы приняли участие в увеселительной поездке. Два автобуса были заполнены до отказа, человек этак восемьдесят — самая что ни на есть мелкобуржуазная публика, в чистом виде и без примесей, ни тебе рабочих, ни тебе буржуазии потоньше, с налетом свободомыслия. В Любау привал — кофе с эстрадными выступлениями сопровождающих, или организаторов; для такого мероприятия — вещь обычная. Конферансье начинает программу патетическим стихотворением, восхваляющим фюрера и спасителя Германии, а также новое народное единство и т.д. и т.п., весь нацистский поминальник до конца. Все вяло слушают, молчат, а в конце, когда захлопал только один человек, стало явным, что общего одобрения-то и нет. После поэмы настает черед рассказа очевидца о том, чему он был свидетелем в парикмахерской. Одна еврейская дама пришла постричься. «Тысячу извинений, сударыня, очень сожалею, но выполнить ваш заказ не имею права». — «Права? Какого права?» «Да, это исключено. Дело в том, что фюрер в начале бойкота евреев торжественно заверил всех, — и это имеет силу и поныне, несмотря на все россказни о зверствах в отношении евреев, — так вот, фюрер заверил, что в Германии у евреев с головы не упадет ни один волосок». Оглушительный хохот и долгие рукоплескания. — Можно ли делать отсюда выводы? Представляют ли этот анекдот и реакция на него какой-то интерес для социологических и политических исследований?

19 сентября. В кино показывают сцены партийного съезда в Нюрнберге. Гитлер совершает ритуал освящения новых штандартов SA, осеняя их знаменем 1923 года со следами крови. При каждом очередном прикосновении раздается пушечный залп. Какая мешанина из театральных и церковных мизансцен! Не говоря уж о сценических эффектах, чего стоит одно название — Blutfahne, «знамя крови». «Братья достойные, зрите, муки мы терпим кровавые!» Вся национал-социалистическая конструкция одним этим выражением выводится из сферы политической и возвышается до религиозной. И театральность, и текст бьют без промаха, люди сидят, охваченные благоговейным трепетом, — никто не кашлянет, не чихнет, ни шороха от бумажных кульков со снедью, ни чмоканья от посасывания леденцов. Партийный съезд — культовое священнодействие, национал-социалистическая религия, а я пытаюсь убедить себя, что корни нацизма не проникли в глубину, что держится он непрочно!

10 октября. Зашел коллега Роберт Вильбрант. С порога: «Примете ли вы такого гостя, ведь я — опасен для государства?» Его внезапно уволили. Формула удушения гласит: «политически неблагонадежен». Они откопали дело пацифиста Гумбеля, на стороне которого он выступал в Марбурге. Мало того, он еще автор брошюры о Марксе. Вильбрант хочет перебраться в южную Германию, где надеется с головой уйти в работу, поселившись в каком-либо захолустье… Если бы я мог последовать его примеру! Тирания и неуверенность нарастают с каждым днем. В кругу коллег, где много евреев, увольнение следует за увольнением. Ольшки из Гейдельбергского университета, Фридманн из Лейпцигского, Шпитцер из Марбургского, Лерх, вполне арийский Лерх, из Мюнстерского университета, в связи с тем, что он «сожительствует с еврейкой». Русый и голубоглазый Хатцфельд, набожный католик, пугливо спросил меня, работаю ли я еще. Я ему — встречный вопрос, ему-то чего опасаться, ведь он же не семит. Он прислал мне оттиск своей статьи; под его фамилией чернилами было написано: «С сердечным приветом — 25%».

Журналы по филологии и «Журнал союза высшей школы» настолько пропитаны жаргоном Третьего рейха, что буквально каждая страница вызывает приступ тошноты. «Железная метла Гитлера», «наука на национал-социалистическом базисе», «еврейский дух», «ноябрюки» (т.е. революционеры 1918 г.).

23 октября. У меня из жалованья вычли сумму на «добровольную зимнюю помощь»; перед этим никто не подумал спросить меня о согласии. Речь идет о новом налоге, от уплаты которого — как и любого другого — уклониться нельзя; добровольность заключается лишь в том, что человек имеет право пожертвовать свыше установленной суммы, причем и это «право» для многих означает практически нескрываемое принуждение. Но даже если отвлечься от фальшивого определения, разве в самом определяемом слове нет замаскированного принуждения, просьбы, обращения к чувствам? Помощь вместо налога — такое бывает в сфере народной общности. Жаргон Третьего рейха эмоционализирует речь, а это всегда подозрительно.

29 октября. Внезапно издан «указ», вносящий ощутимое изменение в учебный план нашего училища: по вторникам в дневные часы лекции отменяются, основная масса студентов привлекается в это время к военно-спортивным занятиям. Почти одновременно мне попалось на глаза название сигарет: «Военный спорт» («Wehrsport»). Эта маска наполовину скрывает, наполовину обнажает. Всеобщая воинская повинность запрещена Версальским договором; спорт — разрешен, так что официально ничего недозволенного мы не делаем, хотя «чуть-чуть» и нарушаем, слегка грозим, намекаем на кулак, который — до поры — держим в кармане. Найду ли я когда-нибудь в языке этого режима хоть одно действительно честное слово?

Вчера вечером у нас была Густи В., проездом из Турё, где она 4 месяца жила со своей сестрой Марией Стриндберг у Карин Михаэлис. Там собралась, кажется, небольшая группа эмигрантов-коммунистов. Густи рассказала об отвратительных подробностях нашей жизни. Разумеется, упомянула «сказки о зверствах», которые сейчас передают только шепотом, только по секрету. Много говорила о несчастье шестидесятилетнего Эриха Мюзама[42], который сидит в особо свирепом концлагере. Можно перефразировать известную пословицу: худшее — друг плохого; я уже и впрямь склоняюсь к мысли, что правление Муссолини [в сравнении с нацизмом][43] можно назвать человечным и европейским.

Я спрашиваю себя, стоит ли включать в словарь языка гитлеризма слова «эмигрант», «концлагерь»? «Эмигрант» — ведь это международное обозначение беженцев Великой французской революции. Брандес[44] назвал один том своей истории европейской словесности «Эмигрантская литература». Потом говорили об эмигрантах после русской революции. А теперь появилась немецкая эмигрантская группа — Германия присоединилась к этому обществу! — и «эмигрантская ментальность» стала излюбленным mot savant[45]. А потому совсем не обязательно это слово сохранит в будущем трупный запах Третьей империи. С «концлагерем» дело другое. Я услышал это слово мальчиком, и тогда в нем отчетливо слышался мне призвук колониальной экзотики, в котором не было ничего немецкого: во время англо-бурской войны много говорили о «компаундах» (compounds), т.е. концентрационных лагерях, где англичане держали пленных буров. Потом слово совершенно исчезло из немецкоязычного обихода. А теперь оно вдруг снова вынырнуло и обозначает немецкое учреждение, учреждение мирного времени, созданное на европейской земле и направленное против немцев, и это учреждение долговечное, не какое-то временное военное мероприятие, направленное против врагов извне. Я думаю, что в будущем люди, услышав слово «концлагерь», вспомнят гитлеровскую Германию и лишь ее… Выходит, я только и делаю, что рассуждаю о филологии этого несчастья; что тут виной — мое бессердечие и замашки узколобого учителя? Попытаюсь серьезно отчитаться перед совестью: нет, это — инстинкт самосохранения.

9 ноября. Сегодня на моем семинаре по Корнелю присутствовали всего два студента: Лора Изаковиц с еврейской желтой карточкой и студиозус Гиршович, неариец (отец — турок) с синей карточкой («без гражданства»); у настоящих немецких студентов карточки коричневые. (Снова возникает вопрос о границах языка: относятся ли эти понятия к языку Третьего рейха?)… Почему же у меня так мало слушателей? Это так угнетает. Французский язык как факультатив уже не пользуется популярностью у студентов-педагогов. Этот предмет считается непатриотичным, а французская литература в изложении еврея — уж подавно! Нужно обладать известным мужеством, чтобы слушать мой курс. Но вообще говоря, сейчас все курсы слабо посещаются: у студентов все время уходит на «спорт для обороны» и еще дюжину подобных мероприятий. И в довершение всего: как раз в эти дни они все должны фактически без перерывов участвовать в предвыборной пропагандистской кампании, в демонстрациях, присутствовать на собраниях и т.п.

Это, пожалуй, самое большое цирковое представление (Barnumiade) Геббельса, которое я видел. Не думаю, что его можно превзойти. Я имею в виду плебисцит в поддержку политики фюрера и «единого списка» на выборах в рейхстаг[46]. На мой взгляд, все это сделано настолько грубо и топорно, что дальше просто некуда. Плебисцит — для тех, кому слово это знакомо (а кому незнакомо — тому пусть объяснят), — ассоциируется с именем Наполеона III, и для Гитлера, вообще говоря, лучше было бы обойтись без таких ассоциаций. «Единый список» же явно свидетельствует о том, что рейхстагу — как парламенту — пришел конец. А чего стоит весь этот пропагандистский цирк: на лацканах пальто носят таблички с надписью «Да», и продавцу этих табличек не откажешь, опасаясь косых взглядов. Это такое насилие над обществом, что в принципе оно должно было бы оказать действие, противоположное тому, которое предусматривалось…

«В принципе» — но ведь до сих пор я всегда обманывался. Я сужу как интеллектуал, а господин Геббельс рассчитывает на опьяненную массу. И, кроме того, на страх людей образованных. Тем более, что никто не верит в соблюдение тайны выборов.

Уже сейчас Геббельс одержал колоссальную победу над евреями. В воскресенье разыгралась отвратительная сцена с супругами К., которых нам пришлось пригласить на чашку кофе. «Пришлось» я написал потому, что нам все больше действует на нервы снобизм госпожи К., которая без всякого критического осмысления пересказывает только что услышанное мнение. Супруг же всегда производил на меня впечатление человека более или менее разумного, хотя сам он охотно разыгрывает роль мудрого Натана[47]. Итак, в воскресенье он заявляет, что «скрепя сердце» решил, в точности как Центральный союз еврейских граждан, дать утвердительный ответ на вопрос плебисцита, а его жена прибавила, что веймарская система доказала свою несостоятельность и надо, мол, встать на «реальную почву». Я потерял контроль над собой, ударил кулаком по столу, так что зазвенели чашки, и заорал на господина К.: считает ли он политику этого правительства преступной или нет, да или нет. Он с достоинством заметил, что не обязан отвечать на такой вопрос, и в свою очередь осведомился, почему я остался на службе. Я сказал, что меня в моей должности утвердило не правительство Гитлера, что я не служу этому правительству и надеюсь его пережить. Госпожа К. настаивала: все-таки нельзя не признать, что «наш фюрер»[48] — она так и сказала «наш фюрер» — гениальный человек и что ему не откажешь в колоссальном воздействии на людей, остаться безучастным к которому невозможно… Сегодня я бы, пожалуй, даже извинился перед К. за свою горячность. За это время я услышал подобные речи от многих евреев нашего круга. От тех, кто бесспорно принадлежит к интеллектуальной прослойке и бесспорно относится к людям, трезво и самостоятельно мыслящим… Все окутывается каким-то чадом, и он действует почти на всех.

10 ноября, вечер. Предвыборная кампания достигла апогея сегодня в полдень. Я слушал радио у Демберов (Дембер — наш профессор физики, еврей, уже уволен, но ведет переговоры о получении профессуры в одном турецком университете). На сей раз режиссура Геббельса (он сам выступал в качестве ведущего) была просто шедевром. Все делается якобы ради труда и мира для мирного труда. Действо открылось ревом гудков и минутой молчания по всей Германии — это, конечно, они позаимствовали у американцев, скопировав торжества по поводу окончания Мировой войны. А затем — и здесь также, видимо, оригинальности не больше (ср. Италию), хотя нельзя не отметить блестящую отточенность исполнения, — наступил черед звукового сопровождения речи Гитлера. Заводской корпус в Зименсштадте. Целую минуту слышится шум производства, удары молота, гул, скрежет, грохот, свистки. Вслед за этим звучит гудок, раздается пение, постепенно замирают выключенные маховики. И вот, в полной тишине слышится спокойный низкий голос Геббельса, голос вестника. И только после этого — Гитлер, три четверти часа ОН. Я впервые выслушал его речь целиком, впечатление в сущности было такое же, как и раньше. Почти все речи — на грани исступления, выкрикиваются часто срывающимся хриплым голосом. Но сегодня — некоторое разнообразие: многие пассажи произносятся с плачущими интонациями проповедника-сектанта. ОН проповедует мир, ОН призывает голосовать за мир, ОН хочет, чтобы Германия сказала «Да», не из личного тщеславия, а только ради возможности защитить мир от безродной международной клики дельцов, гешефтмахеров, готовых ради наживы безжалостно стравить между собой народы, миллионы людей…

Мне, конечно, все это — в том числе и срепетированные возгласы с мест: «Это всё — евреи!» — давно знакомо. Однако при всей затасканности средств, при всей своей вопиющей лжи, пропагандистская обработка обрела особую силу, и новый прилив ее связан с одним приемом, который я отношу к удачным, а среди них — к выдающимся в своем роде и решающим. В объявлениях говорилось: «Торжественный час с 13.00 до 14.00. В тринадцатый час Адольф Гитлер придет к рабочим». Всякому ясно, это — язык Евангелия. Господь, Спаситель приходит к бедным и погибающим. Рафинированность режиссуры вплоть до указания времени. Не в тринадцать часов, а «в тринадцатый час» — пусть это и содержит в себе некоторую неточность, запоздание, — но ОН совершит чудо, для него запозданий не существует. «Знамя крови» на партийном съезде в Нюрнберге — из той же оперы. Но теперь ограниченность церковного ритуала нарушена, старомодный наряд сброшен, легенда о Христе транспонирована в текущую современность:Адольф Гитлер, Спаситель, приходит к рабочим в Зименсштадт.

14 ноября. Почему я укоряю К.С. и других? Ведь вчера, когда возвестили о триумфе правительства (93% за Гитлера, 40 млн. «Да», 2 млн. «Нет»; 39 млн. за рейхстаг — пресловутый «единый список», 3 млн. «недействительных бюллетеней»), я был раздавлен точно так же, как и остальные. Я мог только повторять, что, во-первых, результаты были вымучены, выжаты из населения, а во-вторых, при отсутствии какого бы то ни было контроля — подстрижены как надо, здесь та же смесь фальсификации и шантажа, что и в сообщении из Лондона, где якобы восхищены особенно тем, что даже в концлагерях большинство голосовало «за». И все же я был и остаюсь под впечатлением от этого торжества Гитлера.

Вспомнился переезд на корабле из Борнхольма в Копенгаген, 25 лет тому назад. Ночью бушевал шторм, никого не пощадила морская болезнь. Утром, вблизи берегов, наслаждаясь тихим морем и утренним солнцем, пассажиры сидели на палубе в предвкушении завтрака. И тут в самом конце длинной скамейки вскочила на ноги маленькая девочка и подбежала к поручням: ее стошнило. Через секунду то же самое произошло с матерью, сидевшей рядом с ней. За ней последовал сосед дамы. Потом мальчик, потом… Быстро и равномерно движение распространялось дальше, вдоль скамьи. Никого не миновала эта участь. До нашего конца было еще далеко: все с интересом наблюдали за этим процессом, смеялись, презрительно пожимали плечами. Но вот извержение приблизилось, смех затих, и тут уже в нашем конце все бросились к поручням. Я внимательно следил за тем, что творилось вокруг меня и во мне самом. Я говорил себе: ведь существует такая вещь, как бесстрастное наблюдение, как-никак я в этом профессионал, кроме того, есть ведь наконец и твердая воля, так что я продолжаю предвкушать завтрак, — но тут настала моя очередь, и я помчался к борту, как и все остальные.

* * *Я выписал из моего дневника первых месяцев нацистского режима кое-какой сырой материал, имеющий отношение к новым обстоятельствам и новому языку. Тогда мое положение было несравненно лучшим, чем позже; я работал по специальности, жил в своем доме, я был почти что посторонним наблюдателем. Повторюсь: чувства мои еще не притупились, я еще жил, руководствуясь всеми привычками гражданина правового государства, и то, что я тогда воспринимал как адскую бездну, позднее оказалось разве что ее преддверием, кругом первым Дантова ада. И тем не менее, как бы потом ни стало хуже, все, что я позднее прибавил к своим наблюдениям за характером, делами и языком нацизма, уже вырисовывалось в эти первые месяцы.

VI

Наши рекомендации