Владимир зазубрин. два мира 2 страница

II

Бледной лихорадкой лихорадило луну. И от лихорадки, и от мороза дрожалалуна мелкой дрожью. И дрожащей, прозрачно искристой дымкой вокруг нее еедыхание. Над землей оно сгущалось облаками грязноватой ваты, на земледымилась парным молоком. На дворе в молоке тумана рядами горбились зябко-синие снежные сугробы.В синем снегу, лохмотьями налипшем на подоконники, лохмотьями свисавшем скрыш, посинели промерзшие белые трехэтажные многоглазые стены. И в бледной лихорадке торопливости лица двоих в разных желтых (ночь,впрочем, и черных) полушубках, стоящих на грузовике, опускающих в чернуюглотку подвала петли веревок, ждущих с согнутыми спинами, с вытянутымивперед руками. Подвал издыхает или кашляет: - Тащи-т-и-и. И выдохнутые или выплюнутые из дымящейся глотки мокроты или слюнойтягучей, кроваво-сине-желтой, теплой тянутся на веревках трупы. Как номокроте, по слюне, ходили по ним, топтали их, размазывая по грузовику.Потом, когда выше бортов начали горбиться спины трупов, стынущие и синеющие,как горбы сугробов, тогда брезентом, серым, как туман, накрывали грузовик. Истальными ногами топал и глубоко увязал в синем снегу, ломая спинысгорбившихся сугробов, и хрусте снежных костей, в лязге железа, в фыркающейодышке мотора, в кроваво-черном поту нефти и крови грузовик уходил заворота. Шел серый в сером тумане на кладбище, сотрясая улицы, дома, поднимаяс кроватей всезнающих обывателей. К замерзшим стеклам притыкались, плющилисьзаспанные носы. И в дрожании коленок, в дроже кроватей, в позвякиваниипосуды и окон заспанные загноившиеся глаза раскрылись от страха, заспанныевонючие рты шептали бессильно-злобно, испуганно: -- Чека... Из Чека... Чека свой товар вывозит... И на дворе тоже ногами (только не стальными, а живыми, человечьими, приэтом сильно уставшими) ломали с хрустом синие горбы сугробов--Срубов,Соломин, Мудыня, Боже, Непомнящих, Худоногов, комендант, двое с лопатами иконвоиры (конвоирам уже некого было конвоировать). Соломин шел со Срубовымрядом. Остальные сзади. У Соломина кровь на правом рукаве шинели, на правойстороне груди, на правой щеке--в лунном свете, как сажа. Говорил он голосомупавшим, но бодрым, говорил, как говорят люди, сделавшие большую, трудную,но важную и полезную работу. -- Каб того высокого, красивого, в рот-то которого стреляли, да спаритьс синеглазой -- ладный бы плод дали. Срубов посмотрел на него. Соломин говорил спокойно, деловито разводилруками. Срубов подумал: "О ком это он?" Но понял, что о людях. Усталымиглазами заметил только, что у чекиста на левой руке связка крестиков,образков, ладанок. Спросил машинально: -- Зачем тебе их, Ефим? Тот светло улыбнулся. -- Ребятишкам играть, товарищ Срубов. Игрушек нонче не купишь. Нету-каих. Срубов вспомнил, что у него есть сын Юрий, Юрасик, Юхасик. Сзади сосмехом матерились. Вспоминали расстрелянных. -- Поп-то расписался... А генерал-то... Срубов устало зевнул. Обернулсябледный. -- Таких веселых, как в пенсиях, завсегда лекше бить. А уж которывоют... Это Наум Непомнящих. Боже и согласен и нет. Говорили с удалью, с лихо поднятыми головами. Усталый мозг напрягся с усилием. Срубов понял, что все это напускное,показное. Все смертельно устали. Головы задирали потому, что они, свинцовые,не держались прямо. И матерщина только чтоб подбодриться. Всплыло в памятииностранное слово--допинг. До кабинета Срубов шел очень долго. В кабинете заперся. Повернул ключ ивнимательно посмотрел на дверную ручку--чистая, не испачкана. Оглядел улампы руки-- крот; не было. Сел в кресло и сейчас же вскочил, нагнулся ксиденью--тоже чистое. Крови не было ни на полушубке, ни на шапке. Открылнесгораемый шкаф. Из-за бумаг вытащил четверть спирта. Налил ровно половинучайного стакана. Развел отварной водой из графина. Болтал замутненнуюжидкость перед огнем. Напряженно оглядывался через стекло--красного ничего не было. Жидкость постепенно стала прозрачной. Поднес стакан корту и опять в памяти --допинг. Только когда выпил и прошелся по кабинету--заметил, что от двери кстолу, от стола к шкафу и обратно к двери его следы шли красной пунктирнойлинией, замыкавшейся в остроугольный треугольник. И сейчас же с письменного стола нахально стала пялиться бронзабезделушек, стальной диван брезгливо поднял тонкие гнутые ножки. Маркс настене выпятил белую грудь сорочки. Увидел -- разозлился. - Белые сорочки, товарищ Маркс, черт бы вас побрал. Со злобой, с больюсхватил четверть, стакан, тяжело подошел к дивану. "Ишь жмется, аристократ.На вот тебе". Нарочно сапоги не снял. Растянулся и каблуками в ручку. Напепельно голубой обивке грязь, кровь и снежная мокрота. Четверть, стаканрядом на пол поставил. А самому .хочется с головой в реку, в море и все, всесмыть. Уже лежа еще полстакана в рот жгучего, неразведенного. И в мозгу,пьянеющем от спирта, от подвального угара, от усталости, от бессонницы почтипьяные, почти бессвязные мысли: -- Почему, собственно, белая сорочка Маркса? Ведь одни из них--поумереннее и полиберальнее--хотели сделать Ей аборт,другие--пореакционнее и порешительнее--кесарево сечение. И самые активные,самые черные пытались убить и Ее и ребенка. И разве не сделали так воФранции, где Ее, бабу, великую, здоровую, плодовитую, обесплодили, вырядилив бархат, в бриллианты, в золото, обратили в ничтожную, безвольнуюсодержанку. Потом, что такое колчаковская контрреволюция? Это небольшая комната, вкоторой мало воздуха и много табачного дыма, водочного перегара, вонючегочеловечьего пота, в которой письменный стол весь в бумагах--чистых иисписанных, в бутылках--пустых и непочатых со спиртом, с водкой, в нагайках-- ременных, резиновых, проволочных, резиново-проволочно-свинцовых, вревольверах, в бебутах, в шашках, в гранатах. Нагайки, револьверы, гранаты,винтовки, бебуты и на стенах и на полу, и на людях, сидящих за столом испящих под ним и около него. Во время допроса вся комната пьяная или спохмелья набрасывается на допрашиваемого с ремнями, с резинами, спроволокой, со свинцом, с железом, с порожними бутылками, рвет его тело наклочья, порет в кровь, ревет десятками глоток, тычет десятками пальцев сугрозой на дула винтовок. Колчаковская контрразведка--еще другая комната. В той письменный стол взеленом сукне и бумагах. За столом капитан или полковник с надушеннымиусами, всегда вежливый, всегда деликатный--тушит папиросы о физиономиидопрашиваемых и подписывает смертные приговоры. Ну, вот вам и белая сорочка Маркса, брезгливый диван, чопорная чистотабезделушек на столе. Ну да, да, да, да, да... Да... Да... Да... Но... Но и но... Сладко пуле--в лоб зверя. Но червя раздавить? Когда их сотни, тысячихрустят под ногами и кровавый гной брызжет на сапоги, на руки, на лицо. А Она не идея. Она--живой организм. Она--великая беременная баба. Онабаба, которая вынашивает своего ребенка, которая должна родить. Да... Да... Да... Но для воспитанных на римских тогах и православных рясах Она, конечно,бесплотная, бесплодная богиня с мертвыми античными или библейскими чертамилица в античной или библейской хламиде. Иногда даже на революционныхзнаменах и плакатах Ее так изображают. Но для меня Она--баба беременная, русская широкозадая, в рваной,заплатанной, грязной, вшивой холщовой рубахе. И я люблю Ее такую, какая Онаесть, подлинную, живую, не выдуманную. Люблю за то, что в Ее жилах,огромных, как реки, пылающая кровяная лапа, что в Ее кишках здоровоеурчание, как раскаты грома, что Ее желудок варит, как доменная печь, чтобиение Ее сердца, как подземные удары вулкана, что Она думает великую думуматери о зачатом, но еще не рожденном ребенке. И пот Она трясет своюрубашку, соскребает с нее и с тела вшей, червей и других паразитов--много ихприсосалось--в подпалы, в подвалы. И вот мы должны, и вот я должен, должен,должен их давить, давить, давить. И вот гной из них, гной, гной. И вот опятьбелая сорочка Маркса. А с улицы к окну липнет ледяная рожа мороза, ломитраму. И за окном термометр, на который раньше смотрел купец ИннокентийПшеницын, падает до минус сорока семи Р. В кабинете Иннокентия Пшеницына, теперь Срубова, мутный рассвет. Но домИннокентия Пшеницына, теперь Губчека, не знает, не замечает рассветов,сумерек, ночей, дней--стучит машинками, шелестит бумагой, шаркает десяткаминог, хлопает дверьми, не ложится, не спит круглые сутки. И в подвалах No 3, 2, 1, где у Иннокентия Пшеницына хранились головысыру, головы сахару, колбасы, вино, консервы, теперь другое. В No 3 вполутьме на полках, заменяющих нары, головами сыра--головы арестованных,колбасами --колбасы рук и ног. Как между головами сыра, как между колбасами,осторожно, воровито шмыгают рыжие жирные крысы с длинными голыми хвостами.Арестованные забылись чуткой дрожащей дремотой. Чуткой дрожью усов, ноздрей,зорким блеском глаз щупают крысы воздух, безошибочно определяют уснувшихболее крепко, грызут у них обувь. У подследственной Неведомской отъели мех свысоких теплых галош. И крысы же в подвале No 1, где уже убраны трупы, с визгом, с писком вдраку, лижут, выгрызают из земляного пола человечью кровь. И языки ихострые, маленькие, красные, жадные, как языки огня. И зубы у них острые,маленькие, белые, крепче камня, крепче бетона. Нет крыс только в подвале No 2. В No 2 не расстреливают и не держатдолго арестованных, туда сажают только на несколько часов перед расстрелом. И в сыром тумане мороза, в мути рассвета на белом трехэтажном домекрасными пятнами вывеска -- черным по красному написано: "ГубернскаяЧрезвычайная Комиссия". Ниже в скобках лаконичнее, понятнее (Губчека). Араньше золотом по черному: "Вино. Гастрономия. Бакалея. ИннокентийПшеницын". Над домом бархатное, тяжелое, набухшее кровью красное знамя брызжет поветру кровавыми брызгами обтрепавшейся бахромы и кистей. И, сотрясая улицы, дома и кладбище, везет чекистов с железными лопатамипоследний серый грузовик в кроваво-черном поту крови и нефти. Когда он,входя в белый подъезд, топает тяжелыми стальными ногами, белый каменныйтрехэтажный дом дрожит,

III

Ночами белый каменный трехэтажный дом с красивым флагом на крыше, скрасной вывеской на стене, с красными звездами на шапках часовых вглядывалсяв город голодными блестящими четырехугольными глазами окон, щерилзаледеневшие зубы чугунных решетчатых ворот, хватал, жевал охапкамиарестованных, глотал их каменными глотками подвалов, переваривал в каменномбрюхе и мокротой, слюной, потом, экскрементами выплевывал, выхаркивал,выбрасывал на улицу. И к рассвету усталый, позевывая со скрипом чугунныхзубов и челюстей, высовывал из подворотни красные языки крови. Утрами тухли, чернели четырехугольные глаза окон, ярче загоралась кровьфлага, вывески, звезды на шапках часовых, ярче кровавые языки из подворотни,лизавшие тротуар, дорогу, ноги дрожащих прохожих. Утрами белый домнавязчивей, настойчивей металлическими щупальцами проводов щупал по городудома с пестрыми вывесками советских учреждений. -- Говорят из Губчека. Немедленно сообщите... Из Губчека. В течениедвадцати четырех часов представьте... Губчека предлагает срочно, под личнуюответственность... Сегодня же до окончания занятий дайте объяснениеГубчека... Губчека требует... И так всем. И все дома с пестрыми вывесками советских учреждений,большие и маленькие, каменные и деревянные, растопыривали черные ушителефонных трубок, слушали внимательно, торопливо. И делали так, кактребовала Чека -- немедленно, сейчас/ко, в двадцать четыре часа, доокончания занятий. А в Губчека--люди, вооруженные винтовками, стояли на каждой площадке, вкаждом коридоре, у каждой двери и по дворе, люди в кожаных куртках, всуконных гимнастерках, френчах, вооруженные револьверами, сидели за столамис бумагами, бегали с портфелями по комнатам, барышни, ничем не вооруженные,красивые и дурные, хорошо и плохо одетые, трещали на машинках,уполномоченные, агенты, красноармейцы батальона ВЧК курили, разговаривали вдыму комендантской, прислуга из столовой на подносе разносила по отделамжидкий чай в рыжих глиняных стаканах с конфетами из ржаной муки и патоки,посетители в рваных шубах (в Чека всегда ходили в рванье. У кого не былосвоего--доставали у знакомых) робко брали пропуски, свидетели нетерпеливождали допроса, те и другие боялись из посетителей, из свидетелейпревратиться в обвиняемых и арестованных. Утрами в кабинете на столе у Срубова серая горка пакетов. Конвертыразные--белые, желтые, из газетной бумаги, из старых архивных дел. Наадресах лихой канцелярский почерк с завитушками, с росчерком, безграмотныекаракули, нервная интеллигентская вязь, старательно выведенные дамскиеколечки, ровные квадратики шрифта печатных машинок. Срубов быстро рвалконверты. -- Не мешало бы Губчека обратить внимание... Открыто две жены. Подрывавторитета партии... Доброжелатель. -- Я, как идейный коммунист, не могу... возмутительное явление: некоторые посетители говорят прислуге--барышня, душечка, тогда кактеперь советская власть и полагается не иначе, как товарищ, и вы, как...Необходимо, кому ведать сие надлежит... Срубов набил трубку. Удобнее уселся в кресле. Пакет с надписью--"совершенно секретно", "в собственные руки". Газетная бумага. Разорвал. "Я нашел вотку в 3-ай роти командер белай Гат..." Дальше на белом листе писчей бумаги рассуждения о том, что сделал вСибири Колчак и что делает советская власть. В самом конце вывод: "...ипоетому ево (командира роты) непрямено унистожит, а он мешаит делаобиденения рабочих и хрестьяноф, запричаит промеж крастно армейцифтоварищетская рука пожатию. Врит политрук Паттыкин." Срубов морщился, сосал трубку. Акварелью на слоновой бумаге черный могильный бугорок, в бугороквоткнут кол. Внизу надпись: "Смерть кровопийцам чекистам..." Брезгливо поджал губы, бросил в корзину. "Товарищ председатель, я хочу с вами познакомица, потому что чекистыочень завлекательныя. Ходят все в кожаных френчах с бархатными воротниками,на боку завсегда револьверы. Очень храбрые, а на грудях красные звезды... Ябуду вас ожидать..." Срубов захохотал, высыпал трубку на сукно стола. Бросил письмо, сталсмахивать горящий табак. В дверь постучали. Не дожидаясь разрешения, вошелАлексей Боже. Положил большие красные руки на край стола, неморгающимикрасными глазами уставился на Срубова. Спросил твердо, спокойно: -- Севодни будем? Срубов понял, но почему-то переспросил: -- Что? -- Контрабошить. -- А что? Четырехугольное плоское скулистое лицо Боже недовольно дернулось,шевельнулись черные сросшиеся брови, белки глаз совсем покраснели. -- Сам" знаете. Срубив знал. Знал, что старого крестьянина с весны тянет на пашню, чтостарый рабочий скучает о заводе, что старый чиновник быстро чахнет вотставке, что некоторые старые чекисты болезненно томятся, когда долго неимеют возможности расстреливать или присутствовать при расстрелах. Знал, чтопрофессия кладет неизгладимый отпечаток на каждого человека, вырабатываетособые профессиональные (свойственные только данной профессии) чертыхарактера, до известной степени обусловливает духовные запросы, наклонностии даже физические потребности. А Боже -- старый чекист, и в Чека он былвсегда только исполнителем-расстреливателем. -- Могуты нет никакой, товарищ Срубов. Втора неделя идет без дела.Напьюсь, что хотите делайте. И Боже, четырехугольный, квадратный, с толстой шеей и низким лбом,беспомощно топтался на месте, не сводил со Срубова воспаленных красных глаз. У Срубова мысль о Ней. Она уничтожает врагов. Но и они Ее ранят. ВедьЕе кровь, кровь из Ее раны этот Боже. А кровь, вышедшая из раны, неизбежночернеет, загнивает, гибнет. Человек, обративший средство в цель, сбивается сЕе дороги, гибнет, разлагается. Ведь она ничтожна, но и велика только на Еепути, с Ней. Без Нее, вне Ее она только ничтожна. И нет у Срубова жалости кБоже, нет сочувствия. -- Напьешься -- в подвал спущу. Без стука в дверь, без разрешения войти, вошел раскачивающейся походкойматроса Ванька Мудыня, стал у стола рядом с Боже. -- Вызывали. Явился. А в глаза не смотрит -- обижен. -- Пьешь, Ванька? -- Пью. -- В подвал посажу. Щеки у Мудыни вспыхнули, как от пощечины. Руки нервно обдергиваличерную матросскую тужурку. В голосе боль обиды. -- Несправедливо эдак, товарищ Срубов. Я с первого дня советскойвласти. А тут с белогвардейцами в одну яму. -- Не пей. Срубов холоден, равнодушен. Мудыня часто заморгал, скривил толстыегубы. -- Вот хоть сейчас к стенке ставьте--не могу. Тысячу человекрасстрелял--ничего, не пил. А как брата укокал, так и пить зачал. Мерещитсяон мне. Я ему--становись, мой Андрюша, а он--Ваньша, браток, на колени...Эх... Кажну ночь мерещится... Срубову нехорошо. Мысли комками, лоскутами, узлами, обрывками.Путаница. Ничего не разберешь. Ванька пьет. Боже пьет, сам пьет. Почему имнельзя? (Ну да, престиж Чека. Они почти открыто. Да. Потом, вообще, имеет липрава Она? И что знает Она? А, Она? И пот взаимоотношения, роль нрава. Хаос.Хаос. Замахал руками.) -- Идите, плите. Нельзя же только так открыто. А когда дверь закрылась, уткнулся в письмо, чтобы не думать, не думать,не думать. "Я человек центральный, но... тем более он ответственным работник...Керосин необходим Республике... и выменивать полпуда картошки на два фунтакеросина для личного удовольствия..." И одни за другим поплыли заявления о двух фунтах соли, фунте хлеба,полфунте сахару, десяти фунтах муки, трех гвоздях, пары подошв, дюжиныиголок, которые кто-либо у кого-либо выменял, купил (тогда как теперьсоветская власть и разрешается все приобретать только по ордерам ссоответствующими подписями, за печатью, с надлежащего разрешения). А есливсе это было получено по ордеру, то указывалось на незаконность выпискисамого ордера, неправильность выдачи. Три-четыре дельных указания -- контрразведчик скрывается под чужойфамилией, систематически расхищается пушнина со склада Губсопнархоза,каратель пролез в партию. И опять доброжелатели, зрячие, видящие,нейтральные, посторонние, независимые. В шорохе бумаги--угодливый шепоток.Они любили "довести до сведения кого следует". Они подобострастно бралиСрубова за рукав, тащили его к своей спальне, показывали содержимое ночныхгоршков (может быть, человек пьяный был и, может быть, доктора могутисследовать и установить). Они трясли перед ним грязное белье свое, чужое,своих родных, родственников, знакомых. Как мыши, они проникали в чужиепогреба, подполья, кладовки, забирались в помойки., и все время заискивающеулыбались или корчили рожи благородных блюстителей нравственности и всекивали головками и спрашивали: -- А как, по-вашему, это? А как это? А? Ничего? Не попахиваетконтрреволюцией? А вот посмотрите сюда? А вот здесь подозрительно. Нет? А? В конце концов они спокойно отходили в сторону и равнодушно заявляли,что это их не касается, что их нравственный долг только довести до сведениятого, кому "ведать сие надлежит". Срубов наискось красным карандашом накладывал резолюции. Подписывалсяразмашисто двумя буквами А. С. Рвал пакеты. Читал нетерпеливо, быстро, черезстрочку. На его имя приходили больше анонимки, пустячные мелкие заявлениядобровольных осведомителей. Серьезные сведения, донесения секретных агентов-- непосредственно в агентурное отделение товарищу Яну Пепелу. Срубов не кончил. Надоело. Встал. По кабинету крупными шагами из угла вугол. Трубка потухла, а он грыз ее, тянул. Липкая грязь раздражала тело.Срубов передернул плечами. Расстегнул ворот гимнастерки. Нижняя рубашкасовершенно чистая. Вчера только надел после ванны. Все чистое и сам чистый.Но ощущение грязи не проходило. Дорогой письменный стол с роскошным мраморным чернильным прибором.Удобные богатые кресла. Новые обои на стенах. Холодная, сверкающая чваннаячистота. И Срубову неловко в своем кабинете. Подошел к окну. По улице шли и ехали. Шли суетливые совработники спортфелями, хозяйки с корзинами, разношерстные люди с мешками и без мешков.Ехали только люди с портфелями и люди с красными звездами на фуражках, нарукавах. Тащились между тротуарами дорогой с нагруженными санками советскиекони-люди. Через всю эту движущуюся улицу от его кабинета тянулись сотни чуткихнервов-проводов. У него сотни добровольных осведомителей, штат постоянныхсекретных агентов и вместе с каждым из них он подглядывает, подслушивает,хитрит. Он постоянно в курсе чужих мыслей, намерений, поступков. Онспускается до интересов спекулянта, бандита, контрреволюционера. И туда, гделюди напакостят, наносят грязь, обязан он протянуть свои руки и вычистить. Вмозгу но букве вылезло и кривой лестницей вытянулось иностранное слово (ониза последнее время вязалась к нему) а-с-с-е-н-и-з-а-т-о-р. Срубов дажеусмехнулся. Ассенизатор революции. Конечно, он с людьми дела почти не имел,только с отбросами. Они ведь произвели переоценку ценностей. Ценноераньше--теперь стало бесценным, ненужным. Там, где работали честно живыелюди, ему нечего было делать. Его обязанность вылавливать в кроваво-мутнойреке революции самую дрянь, сор, отбросы, предупреждать загрязнение,отравление Ее чистых подпочвенных родников. И длинное это слово так иосталось в голове. ...Мудыня, Боже--оба закаленные фронтовики, верные, истинные товарищи.У обоих ордена Красного Знамени. Иван Никитич Смирнов знал их еще повосточному фронту и про них именно он сказал: "С такими мы будем умирать..."Но водка? А сам? И какое значение все мы--я, Мудыня, Боже, ну все, все...Да, какое значение имеем все мы для Нее? И это письмо отца. Два дня как получил, а все в голове. Не свои,конечно, мысли у отца... Представь, что ты сам возводишь здание судьбычеловеческой с целью осчастливить людей, дать им мир и покой, но для этогонеобходимо замучить всего только одно крохотное созданьице, на слезах егоосновать это здание. Согласился бы ты быть архитектором? Я, отец твой,отвечаю--нет, никогда, а ты... Ты думаешь на миллионах замученных,расстрелянных, уничтоженных воздвигнуть здание человеческого счастья...Ошибаешься... Откажется будущее человечество от "счастья", на крови людскойсозданного... Нетерпеливо кашлянул нетерпеливый Ян Пепел, Срубов вздрогнул. К столуподошел, в кресло сел, пригласил сесть Пепела машинально. Слушал и не слышалтого, что говорил Пепел. Смотрел на него пустыми отсутствующими глазами. Когда Пепел сказал, что было нужно, и поднялся, Срубов спросил: -- Вы никогда, товарищ Пепел, не задумываетесь над вопросом террора?Вам когда-нибудь было жаль расстрелянных, вернее, расстреливаемых? Пепел в черной кожаной тужурке, в черных кожаных брюках, в черномшироком обруче ремня, в черных высоких начищенных сапогах, выбритый,причесанный, посмотрел на Срубова упрямыми, холодными голубыми глазами. Исвой тонкий с горбинкой правильный нос, четкий четырехугольный подбородоккверху. Кулак левой руки из кармана булыжником. Широкая ладонь правой накобуре револьвера. -- Я есть рабочий, ви есть интеллигент. У меня есть ненависть, у васесть философий. Больше ничего не сказал. Не любил отвлеченных разговоров. Вырос назаводе. Десять лет над головой, под ногами змеями шипели ремни, скрипелизубы резцов, кружил голову крутящийся бег колеса. Некогда разговаривать.Поспевай повертывайся. Скуп стал на слова. Но приобрел ценную быстротувзгляда. Перенес в душу железное упорство машины. С завода ушел на войну, ас войны--в революцию на службу к Ней. Но рабочим остался. И на службе, вкабинете слышал шипящее ползанье приводных ремней, щелканье зубчатых колесжизни. В кабинете, как в мастерской, за столом, как за станком. Писалбезграмотно, но быстро. Стружками летела бумага с его стола на столмашинистки. Трещал звонок телефона, хватал трубку. Одно ухо слушает, другоеконтролирует стук машинки. Перебой, остановка -- кричит: -- Ну, пошла, пошла машина. Живо! И в телефон кричит: -- Карошо. Слушаю. На ходу распоряжения агентам, на ходу два-три слова посетителям.Быстро, быстро. Некогда сидеть, много думать у машины. На полном ходу завод. Вот и сейчас, после Срубова. у себя посетителя схватил глазами какклещами, в кресло усадил --в тиски сжал. И пошел, потел вопросами, какмолотками. -- Что? Благонадежность? Карошо. А советвласть сочувствуете? Вполне?Карошо. Но будем логичны до конца... И Пепел написал на бумаге то, чего не хотел сказать при машинистке. "Кто сочувствует советвласти, тот должен ее помогать давать. Будите унас секретный осведомитель?" Посетитель оглушен, бормочет полуотказ, полусогласие. А Пепел уже егозаносит в список. Сует ему написанный на машинке лист-инструкцию секретнымосведомителям. -- Согласны? Карошо. Прочтите. Дадим благонадежность. Конечно, он ему ине думает доверять, как не доверяет десяткам других сотрудников. И работукаждого из них он обязательно проверяет, контролирует. За два с лишком годаработы в Чека у него выработалась привычка никому не верить. А в кабинет к Срубову шмыгающими, липнущими шажками, кланяясь,приседая, улыбаясь, заполз полковник Крутаев. Обрюзгший, седоусый, лысый, впотертой офицерской шинели, сел по одну сторону стола. Срубов по другую. -- Я вам еще из тюрьмы писал, товарищ Срубов, о своих давнишнихсимпатиях к советской власти. Полковник непринужденно закинул ногу на ногу. -- Я утверждал и утверждаю, что в моем лице вы приобретаете ценнейшегосотрудника и преданнейшего идейного коммуниста. Срубову хотелось плюнуть в лицо Крутаеву, надавать пощечин, растоптатьего. Сдерживался, грыз усы, забирал в рот бороду. Молчал, слушал. Крутаев слащавой улыбкой растянул дряблые губы, вытащил из карманасеребряный портсигар. -- Разрешите? А вы? Полковник привстал, с раскрытым портсигаром потянулся через стол.Срубов отказался. -- Сегодня я вам докажу это, идейный товарищ Срубов и проницательнейшийпредгубчека. Срубов молчал. Крутаев руку в боковой карман шинели. -- Полюбуйтесь на молодчика. Подал визитную фотографическую карточку. Одутловатое, интересное лицо,погоны капитана. Владимир с мечами и бантом. -- Ну? -- Брат моей жены. Срубов пожал плечами. -- В чем же дело? -- А его фамилия, любезнейший товарищ Срубов. -- Кто он? -- Клименко. Капитан Клименко--начальник контрразведки армии. Срубов недал кончить. -- Клименко? Крутаев доволен. Старческие тухнущие глаза замаслились хитрой улыбкой. -- Видите, можно сказать, родного брата не щажу. Срубов записалподробный адрес Клименко. Фамилию, под которой он скрывался. Уходя, Крутаев небрежно бросил: -- Да, уважаемый товарищ Срубов, дайте мне двести рублей. -- Зачем? -- В возмещение расходов на приобретение карточки. -- Ведь вы же ее у себя дома взяли. -- Нет, у знакомых. -- У знакомых купили? Крутаев закашлялся. Кашлял долго. На лбу у него надулись синие жилы.Толстый лоб побагровел. Глаза заслезились, покраснели. У Срубова руки намраморном пресс-папье. В голове--поднять, размахнуться и полковнику в висок.Тот, наконец, прокашлялся. -- Помилуйте, товарищ Срубов, у прислуги купил. Ровно за двести рублей. Бросил на стол две сторублевки. Крутяев взял и подал руку. Срубовпоказал глазами на стену: "РУКОПОЖАТИЯ ОТМЕНЕНЫ". Крутаев опять слащаво растянул губы. Расшаркался в низком поклоне.Стоптанными галошами, прилипая к полу, зашмыгал к двери. А Срубову всехотелось запустить ему в сгорбленную спину пресс-папье. В раскрытую дверь из коридора шум разговора и топот -- чекисты шли встоловую обедать. Вечером было заседание комячейки. Мудыня и Боже, полупьяные, сидели,бессмысленно улыбались. Соломин, только что вернувшийся с обыска,сосредоточенно тер под носом, слушал внимательно. Ян Пепел сидел с обычноймаской серого безразличия на лице. Ежедневно хитря, обманывая и боясь бытьобманутым, он научился убирать с лица малейшее отражение своих переживаний,мыслей. Срубов курил трубку, скучал. Докладчик -- политработник из батальонаВЧК, безусый парень говорил о программе РКП в жилищном вопросе. Рядом в читальне беспартийные красноармейцы из батальона ВЧК играют вшашки, шелестят газетами, курят. А переводчица Губчека Ванда Клембровскаяиграет на пианино. Красноармейцы прислушиваются, качают головами. -- Не поймешь, чего бренчит. Звуки каплями дождя в стену, в потолок, глухой капелью по лестницам.Срубову кажется, что идет дождь. Дождь пробивает крышу, потолок, тысячамивсплесков стучит по полу. Вспомнил Левитана, Чехова, Достоевского. Иудивился: почему? И, уже уходя с собрания, понял: Клембровская играла изСкрябина.

IV

Руки прятали дрожь в тонких складках платья. Полуопущенные ресницызакрывали беспокойный блеск глаз. Но не могла скрыть Валентина тяжелогодыхания и лица в холодной пудре испуга. А на полу раскрыты чемоданы. На кровати выглаженное бельечетырехугольными стопочками. Комод разинул пустые ящики. Замки в нихощерились плоскими зубами. -- Андрей, эти ночи, когда ты приходишь домой бледный, с запахом спиртаи на платье у тебя кровь... Нет, это ужасно. Я не могу,-- Валентина несправилась с волнением. Голос ломался. Срубов показал на спящего ребенка: -- Тише. Сел на подоконник, спиной к свету. На алом золоте стекол размазаласьчерная тень лохматой головы и угловатых плеч. -- Андрюша... Когда-то такой близкий и понятный... А теперь вечнозамкнутый в себе, вечно в маске... Чужой... Андрюша,--сделала движение всторону мужа. Неуклюже, боком опустилась на кровать. Белую стопку бельясвалила на пол. Схватилась за железную спинку. Голову опустила на руки. --Нет, не могу. С тех пор, как ты стал служить в этом ужасном учреждении, ябоюсь тебя... Андрей не отозвался. -- У тебя огромная', прямо неограниченная власть, и ты... Мне стыдно,что я жена... Не договорила. Андреи быстро вытащил серебряный портсигар. Мундштукомпапиросы стукнул о крышку с силой, раздраженно. Закурил. -- Ну, договаривай. В стенных часах после каждого удара маятника хрипела пружина, точно ктошел по деревянному тротуару, четко стучал каблуками здоровой ноги, а другую,больную, шаркая, подволакивал. Маленький Юрка сопел на своей высокойпостельке. Валентина молчала. Стекла в окнах стали серыми с желтым налетом.Комод, кровати, чемоданы и корзины оплыли темным опухолями. По углам навислимягкие драпри теней, комната утратила определенность своих линий,расплывчато округлилась. Андреи видел только огненную точку своей папиросы Другая такая же тыкалась ему в сердце, и сердце обожженное болело. -- Молчишь? Ну так я скажу. Тебе стыдно, что разная обывательскаясволочинка считает твоего мужа палачом. Да? Валентина вздрогнула. Голову подняла. Увидела острый красивый глазпапиросы. Отвернулась. Андрей, не потушив, бросил окурок. Глаз закололо маленькой огненнойбулавкой с полу. Закололо больно, как и у Андрея сердце. Валентина закрылалицо ладонями. -- Не обыватели только... Коммунисты некоторые... И с отчаянием, с усилием, еле слышно последний довод: -- И мне надоело сидеть с Юркой на одном пайке. Другие умеют, а тыпредгубчека и не можешь... Андрей сапогом тяжело придавил папиросу. Возмутился. Захотелосьнаговорить грубостей, захотелось унизить, оплевать ее, оплевавшую иунизившую своей близостью. Срубову стало до боли стыдно, что он женат накакой-то ограниченной мещанке, духовно совершенно чуждой ему. Щелкнулвыключателем. Чемоданы, вороха вещей, случайно сваленных в одну комнату. Исами так же. Потому чужие. Сдержался. промолчал. Стал припоминать первуювстречу с Валентиной. Что повлекло его к этой слабенькой некрасивой мещанке?Да, да, она унизила его, оскорбила своей близостью потому, что она выдаласебя совсем не за ту, какой была в действительности. Она искусно улавливалаего мысли, желания, искусно повторяла их, выдавая за свои. Но разве потомутолько сходятся с женщиной, что ее убеждения, ее мысли тождественныубеждениям и мыслям того, кто с ней сходится? Пятый год вместе. Какая-тонелепость. Ведь было вот что-то еще, что повлекло к ней"? И это что-то естьеще и сейчас, когда она уже решила окончательно уйти от него. Что было эточто-то. Срубов не мог объяснить себе. -- Так ты, значит, уезжаешь навсегда? -- Навсегда, Андрей, И в голосе даже, в выражении лица--твердость. Никогда ранее не замечал. -- Ну что ж, вольному воля. Мир велик. Ты встретила человека, и явстречу... А самому больно. Отчего больно? Оттого, что уцелело это что-то поотношению к Валентине? Сын. Он общий. Обоим родной. И еще обида. Палач. Неслово -- бич. Нестерпимо, жгуче больно от него. Душа нахлестана им в рубцы.Революция обязывает. Да. Революционер должен гордиться, что он выполнил свойдолг до конца. Да. Но слово, слово. Вот забиться бы куда-нибудь под кровать,в гардероб. Пусть никто не видит. И самому чтоб--никого.

Наши рекомендации