Принцип ответственности 17 страница
3. Культ техники в марксизме
К этому добавляется еще и внутреннее органическое основание, затрудняющее марксизму отказ от экономической максимизации, причем даже не в интернациональном, но всякий раз уже в национальном масштабе. В первую очередь здесь следует назвать культ техники, пользующейся при коммунизме незнакомым Западу в таких размерах вероисповедным поклонением. Мы уже говорили, что марксизм является плодом бэконизма, а, согласно его фундаментальному о себе представлению, он является его исполнителем по призванию. С самого начала марксизм принялся усиленно славить мощь техники, от которой он, в единстве с обобществлением, ждет всяческой благодати. Для него дело даже не столько в том, чтобы технику обуздать, сколько напротив – еще больше освободить от пут капиталистической собственности, чтобы, в свою очередь, поставить ее на службу человеческому блаженству. Запад, чьим изобретением техника и является, проявляет здесь больший скептицизм. При слове "отчуждение" мы непроизвольно думаем об отчуждении от объекта труда посредством машины и от смысла труда – посредством опустошительного членения процесса производства на "бездушные" операции, а кроме того – об отчуждении от природы тотальным искусственным миром большого города. Однако марксист (для которого не может быть ничего более чуждого, чем сентиментальность по отношению к природе или "романтика") в положительном смысле говорит об "очеловечивании" мира посредством преобразующего природу человеческого труда; под "отчуждением" же, если я не ошибаюсь, в марксистской литературе подразумевается вовсе не отчуждение от процесса труда и его результата посредством машины, но отчуждение производителя от продукта посредством чужой собственности на средства производства (а, следовательно, и на продукт). От этого отчуждения спасает собственность работника на средства производства и на продукт труда, т. е. обобществление, между тем как "технологическое отчуждение" там скорее еще возрастает вследствие поощрения новым уровнем общественности высшей рационализации. Сомнения по этому поводу, какие бы то ни было мероприятия против связанного с этим "обездушивания" процесса труда, отметаются в ортодоксальном марксистском духе с порога – как реакционная романтика. Однако в чем марксизм действительно уходит от буржуазно-либеральной ориентации, так это в своей почти религиозной вере в благое всемогущество техники. Всякий, кто ныне достаточно стар, а потому оказался свидетелем самых первых шагов советской России, помнит такие лозунги, как "социализм есть электрификация", такие названия книг, как "Цемент", помнит героизирующий фильм Эйзенштейна о строительстве дороги101*, прославление трактора, воспевание всякой крупной промышленной стройки, всякого инженерного прогресса как шага по пути к социализму. Над этим детским периодом можно понимающе посмеяться. Однако и много позже мальтузианство уже совсем не по-ребячески официально "осуждалось" в качестве буржуазной доктрины, а из Москвы (задолго до Китая) провозглашалось, что руководимые социализмом наука и техника способны шагать в производстве продуктов питания вровень с ростом народонаселения, да и вообще сама идея естественной границы для человеческого искусства отрицалась в категорической форме102*. Нехватка происходит либо от недостаточности техники, либо злоумышленных манипуляций на рынке, и даже первое может быть, в долговременной перспективе, вменено лишь классовому обществу. Почти не имеет значения, сколько здесь добросовестного убеждения, а сколько лицемерия, поскольку последнее ставится на службу официальному учению и, так сказать, делается добросовестным потому, что является обязательным.
Другим примером господства идеологии над "истиной" является знаменитый эпизод с Лысенко в полемике относительно официально одобренной генетики. За бросающимися в глаза гротескными обстоятельствами не следует упускать из виду существенный момент, а именно то, что все здесь вращалось вокруг фундаментально технологической концепции общества: в качестве биологической "окружающей среды" оно должно обладать достаточной силой для того, чтобы формировать человека даже биологически, и в соответствии с этим, посредством преобразования самого себя – преобразовывать также и его, себе под стать. Но поскольку преобразование самого общества происходит согласно намерению и по плану, то манипулирование с общественными условиями делается искусственным средством для манипулирования с наследственностью человека, а общество в целом – инженерной техникой для предопределения его природы. В тогда еще новой "западной" генетике был в тот момент усмотрен лишь фаталистический, а значит, "реакционный" момент (устойчивость гена к воздействиям окружающей среды, с выводами для учения о расах и т. д.), но не имплицитно также там содержавшиеся возможности манипуляции, т. е. "прогрессивные" аспекты, которые, правда, могли бы использоваться в отдельных случаях, открывая тем самым простор индивидуальному произволу. В соответствии с марксистским учением, детерминизм имеет право быть лишь коллективным: произвол здесь просто делает шаг назад, т. е. переходя в область формирования именно коллектива. Разумеется, марксизм может, и весьма проворно, заключить над трупом лысенковского заблуждения мир с научной западной генетикой, лишь бы только этот потенциал находился под контролем "общества". В плане его использования марксистский произвол по своей природе имеет куда меньше ограничений, чем западный буржуазный мир, где сказываются еще многочисленные остатки традиционных и религиозных воззрений. Между тем "опиумом для народа", которым некогда должна была являться религия, сделался скорее технический прогресс, причем следует опасаться, что в случае марксизма он в меньшей степени, чем при капитализме, предназначается лишь для народа. Важный момент состоит здесь в том, что технологический импульс встроен в фундаментальную сущность марксизма и противостоять ему тем труднее, что здесь марксизм связан с исходной позицией наиболее крайнего антропоцентризма, для которого вся природа (даже человеческая) является не чем иным, как средством для самоизготовления еще не сделавшегося окончательным человека. В той оценке шансов, которой мы заняты, не следует упускать из виду данный психологический фактор, пускай даже его невозможно как-то оценить численно.
4. Соблазн утопии в марксизме
Величайшее внутреннее искушение заложено в наиболее нутряном духе марксизма – "утопии". Она является его благороднейшим и потому наиболее опасным искушением. Ибо, разумеется, неверно, что "материализм" его объяснения истории и даже его сверхупрощенная онтология означают пошло-материалистическое содержание также и его идеала, а именно идеал полного брюха. Материализм относится к условиям, а не к цели. В словах "Erst kommt das Fressen und dann die Moral (Жратва сначала, мораль потом)"103* следует со всей серьезностью воспринимать как "сначала", так и "потом". Это означает, что голодающий (тот, кому угрожает голодная смерть), равно как и тонущий, вообще всякий, кто лишен первейших жизненно необходимых условий, удерживается в донравственном состоянии; и что "потом" действительно настает время "морали", которая начинает заявлять о своих правах. Так оказывается установленным наглый в своей банальности факт, который, на первый взгляд, опошляет "мораль" (как нечто значимое лишь для тех, кто может себе ее позволить), на деле же сам оказывается нравственной обязанностью в отношении третьего лица, а именно – помочь ему устранить состояние, препятствующее нравственности и заменить его таким, о котором уже нельзя будет сказать: "Doch die Verhältnisse, sie sind nicht so! (Но для того – условий никаких!)"104*. Так вот, если бы вся утопия социализма к тому и сводилась, разве захотел бы кто-то ею возмущаться, за исключением, быть может, выражения сомнений относительно выбора пути? Однако такое, в филантропическом ключе, изложение его сути означало бы по крайней мере весьма значительную недооценку марксизма, точно также, как и чисто экономическое, сводящее его к обеспечению материальными благами. "Справедливость" метит здесь еще выше, однако даже и она еще не означает идеала, а лишь условие для него: более справедливое состояние должно открыть врата к свободному становлению "подлинного" человеческого потенциала, чему доныне препятствовала несправедливость положения, сложившегося с обеих сторон классового барьера. Вот в чем смысл остающегося в ином случае загадочным высказывания, что вся прежняя и даже эта нынешняя, предшествующая бесклассовому состоянию общества, история была лишь "предысторией", и подлинная история человечества начинается лишь с возникновением нового общества. При этом благоразумно умалчивается о том, в чем, помимо устранения прежней неправды и прежних конфликтов, будет состоять высшее воплощение "человека" в положительном смысле. И это вполне основательно, ибо об этом марксист, имеющий перед глазами лишь прошедшую, неподлинную историю, не имеет права строить даже предположения. Но все же, заслышав завораживающий и бесплодный (zaubervolleeren) зов утопии, оказавшись перед лицом требований со стороны даваемых ею обещаний, мы должны спросить: что же все-таки (доныне воспрепятствованное) может быть выявлено – или выпущено наружу – более справедливым состоянием (что, несомненно, уже само по себе является ценностью, за которую человек должен быть вполне готов расплатиться иной человеческой валютой, к примеру, культурным блеском), помимо и сверх него самого. И на что опирается вера в то, что нечто в этом роде вообще существует и только и ждет, чтобы его освободили.
V. Утопия о лишь еще приходящем
"подлинном человеке"
1. "Сверхчеловек" Ницше как подлинный человек будущего
Поскольку сама утопия хранит на этот счет молчание, мы вполне вправе обратиться к Ницше, который – с абсолютно противоположной стороны – также приходит к воззрению, что все прошлое было лишь предварительной ступенью, переходом от животного к грядущему сверхчеловеку, и при этом несколько больше марксиста раскрывает нам свои представления о человеческом величии, отбрасывающем свою тень в будущее. Кем-кем, но утопистом Ницше, конечно же, не был, он не питал иллюзий относительно наступающего общего состояния, и уж, конечно, не пленяло его "окончательное" состояние, которое означало бы смерть человеческой попытки как таковой. "Переходность" относится, строго говоря, лишь к человеку как таковому, а значит – и к самому$ ожидаемому "сверхчеловеку", который, в свою очередь, должен будет снова заглядывать вперед, в бесконечно остающийся открытым горизонт, и так без конца. Также мы знаем, что к благословениям социалистического равенства и любому всеобщему блаженству Ницше испытывал одно лишь презрение, так что вряд ли можно привлекать его в качестве дополнительного источника для заполнения оставшегося здесь пробела в содержании утопии. И все-таки Ницше, с его живым ощущением человеческого величия и ничтожества, всего возвышенного и жалкого, здравого и искаженного в человеке, что-то уже понимал, еще лишь ожидая наступления величайшего. А стоит посмотреть на его героев (являющихся по большей части в некотором смысле и его врагами): так и наворачивается мысль о "разговоре в высших сферах", который через века ведут между собой великие умы, разговоре, который, разумеется, должен будет продолжаться и в будущем. Сделаются ли тогда их пики еще выше? Трудно представить: совершенно неясно, что все это будет означать. Быть может, они станут не так редки, будут появляться с большей плотностью? Возможно, однако, было бы ошибкой считать, что количество имело здесь для Ницше хоть какое-то значение. И следует ли нам приписывать ему мысли наподобие: "Чем бы мог стать Платон, не соблазнись он теорией двух миров? Чем – Спиноза, если бы его еврейская ненависть не поперхнулась еврейским Богом? (И т. д., и т. п.)" Все это просто немыслимо. И себе бы он не хотел никакой другой, не своей вершины. Разумеется, они еще не были "свободными духами" будущего, от которых, по смерти Бога, после окончательной утраты трансцендентности, требовалась дотоле неизвестная "твердость" и "храбрость"105*. Такова единственная отличающая сверхчеловека добродетель, которую Ницше называет по имени@4 (вот уж подлинно случай, когда из нужды делают добродетель!), да и она является лишь подъемом на новую высоту того, что уже было ему известно из прошлого. Короче говоря, "сверхчеловек как таковой" имелся в наличии уже всегда, точно также, как и "человек как таковой", и будущий, это правда, будет иным, чем любой из уже бывших, но таков же был и всякий из них. Наконец, относительно того, что конкретно может быть сделано для реализации высшего человека, для того, чтобы сделать возможным его появление и поспособствовать ему, или хотя бы только сделать его вероятным – об этом мы не находим у Ницше ни слова (если только не принимать за такие указания некоторые случайные образы из сферы размножения106*).
2. Бесклассовое общество как условие
прихода подлинного человека
В этом отношении у марксизма есть преимущество, которым обладают перед надеждой визионера всякая политическая концепция и всякое деяние: ему известен путь к условиям возникновения высшего или истинного человека. Путем является революция, совокупностью условий – бесклассовое общество. Здесь кроется предпосылка, отличающая марксизм от Ницше (и от большинства классических философов) и в то же время разделяемая им с большинством исповеданий прогресса: что человек в основе своей "хорош" и лишь обстоятельства делают его дурным; поэтому для того, чтобы его сущностная благость сделалась также и актуальной, он нуждается лишь в надлежащих обстоятельствах. Или, что выливается на практике в то же самое, человек есть продукт обстоятельств, и хорошие обстоятельства произведут на свет именно хорошего человека. И в первом, и во втором случае то, хорош или дурен человек, является функцией хороших или дурных обстоятельств. По крайней мере одной из сторон прогресса всегда является устранение помех. В соответствии с этим, по марксизму, до настоящего времени обстоятельства (а именно, классовое общество и классовая борьба) хорошими никогда не бывали; а значит, не был хорош и человек; и потому лишь бесклассовое общество приведет с собой хорошего человека. Вот "утопия" в сущности марксизма. Однако слово "хорош" можно понимать в двух смыслах: как благость характера и поведения, т. е. нравственное качество; и как созидательность в смысле надэкономических ценностей (ибо экономические образуют собой лишь условие) и их благость, т. е. культурное качество. В соответствии с гипотезой, бесклассовое общество должно превзойти все прежние общества по обоим показателям, если это окажется возможно, но уж по крайней мере по одному из них – точно; лишь оно и выявит впервые истинный человеческий потенциал. Что это может означать?
а) Культурное превосходство бесклассового общества?
Что касается "культурного" как такового, мы снова возвращаемся к загадке Ницше: будут ли там появляться еще большие гении? Будет ли их больше? Будут ли они счастливее? Более благодетельными для общества? Об условиях для этого мы просто-напросто ничего не знаем. Что касается "больше", то возможно, что многие в обыкновенных условиях задавленные бедностью таланты смогли бы там развиться, и это было бы преимуществом. С другой стороны, многое может оказаться подавленным ужесточившейся общественной цензурой, и каким окажется результат, предсказать невозможно. Еще менее возможно что-то утверждать о качестве. В любом случае насчет тайны "гения" нам было бы лучше помолчать: очевидно, польза есть последнее, чего следовало бы от него ожидать.
Если оставить индивидуальности в стороне, то следует ли от этого общества, как целого, ожидать более великого искусства, чем то, каким одарило нас какое-либо из обществ темной предыстории? Более воспитанного – возможно. Еще более исполинской науки? Более тесно ориентированной на общественную пользу – возможно. Да и само это "возможно" говорится очень и очень предварительно. На самом деле мы опять-таки ничего не знаем об условиях творчества, будь то коллективное или индивидуальное; как не знаем хоть чего-то содержательного о том, где и как, в каком обществе и в какую эпоху, возникает, например, не заурядное искусство, а великое. В чем мы можем быть убеждены, так это в более частом выпадании посредственности, будь то в бесклассовом обществе или любом другом. Уклон в ту или другую сторону может возникать в зависимости от того, кому достаются бóльшие награды – исключениям или конформистскому следованию правилам. Но даже и в таком случае результат неоднозначен: лишь бы только неординарное подавлялось не слишком сильно. Однако мы можем быть вполне готовы расплатиться за более справедливый и менее обезображенный человеческим страданием порядок культурным блеском и завлекательностью, если их сопровождают такие отрицательные попутчики. Вполне надлежащим может быть сочтено, что ради большей порядочности придется мириться с перспективой засилья пошлости; и определенное "да" или "нет" такой перспективе есть проявление нравственной ориентации по всему этому вопросу, вместо ребяческого желания (= утопия) получить все сразу. Однако если предпочтение при этом, быть может, истребованном силой выборе будет отдано нравственному аспекту, следует четко видеть разницу между его непосредственным требованием, значимым само по себе, и связывающимися с его реализацией для самой морали, "утопическими" уже в сфере нравственности, надеждами. Такие надежды – а именно на появление нравственно "лучшего" человека вообще – являются, однако, ядром идеала, за который надо будет сполна заплатить указанную цену. Но как обстоит дело с этим?
б) Нравственное превосходство граждан
бесклассового общества?
Тут все строится главным образом на предпосылке "благости" как функции обстоятельств, и надо сказать, в вопросах культурного творчествапредпосылка эта ощущает себя куда менее уверенно, чем в вопросах нравственного устройства общества. Следует сразу же признать, что при справедливом, не таком неравномерном распределении жизненных благ, как его в намерении и по ожиданиям приносит с собой обобществленный порядок хозяйствования, отпадают многие побуждения к насилию, жестокости, зависти, алчности, обману и прочему, так что, возможно, здесь в отношениях между людьми воцарится более миролюбивое, если не сказать братское умонастроение – в сравнении с немилосердным механизмом конкуренции, где "последнего собаки кусают". Поскольку нужды более не будет, наверняка должны стать более редкими порождаемые нуждой преступления и пороки. Неясно, какие другие побуждения или поводы для подлости придут на их место. (В голову тут же приходит политическое честолюбие.) Придется здесь положиться на человеческую природу, ее уязвимость или изобретательность. Однако ей не следует останавливаться перед устранением тех поводов, которые предоставляют такую возможность, таких, одно существование которых оскорбляет чувство. Но как бы ни выглядел окончательный расклад, относительно самой идеи того, что при исчезновении определенных побуждений к противоположному люди вообще сделаются в неизвестной прежде степени дружелюбными, независтливыми, справедливыми, дружными, даже любящими друг друга, что они все сразу вберут в свое существо институционно оформленную, так сказать, "объективную" этику и примутся независимо друг от друга в ней практиковаться, так что государство будет состоять только из людей добродетельных, – относительно этой идеи, говорю я, ясно, что ни один здравый человек не в состоянии всему этому поверить всерьез. Впрочем, не верит этому и социалистическое государство, что доказывает основательная организация его системы полиции и осведомителей. "Социалистический человек", быть может, во многих отношениях имеющий лучшие позиции, чем тот, который сражается за себя сам, все же может быть, в соответствии со всеми возможными критериями, хорошим или плохим человеком. То, что определенные социальные извиняющие обстоятельства отпадают и вина тем самым делается более однозначной, может быть лишь преимуществом с этической точки зрения. Однако пока существует соблазн, а уж об этом человеческое сердце (как следует, скажу я, надеяться) позаботится, будет упрямо выявляться тот факт, что люди это люди, а не ангелы. Мы почти что стыдимся об этом говорить. Но почему?
в) Материальное благополучие как каузальное условие
марксистской утопии
Это происходит с нами из-за опасной силы иного соблазна: самой утопии! Общие связанные с ним опасности, например, искушение впасть в немилосердие при попытке реализации утопии, сейчас нас не касаются. Специфическая опасность этого соблазна, в связи с нашей темой, состоит в том, что он, в соответствии со своими каузальными условиями, должен избегать бедности и искать если не изобилия, то по крайней мере создающей чувство удовлетворения полноты физического существования. Материализм его онтологической гипотезы делает материальное благосостояние непременной предпосылкой для освобождения истинного человеческого потенциала, к чему устремляется этот соблазн: если не целью, то непременным средством для ее достижения. Таким образом, преследование полноты с помощью техники, поверх и дополнительно к уже и без того действующим в том же направлении, разделяемым с капитализмом, так сказать, вульгарным побуждениям, становится высшим долгом служителей утопии: это требует реализация истинного человека. И здесь надо сказать две вещи, произносить которые не доставляет удовольствия никому. Первое: сегодня мы просто не можем себе позволить утопии на таких условиях. Второе: такая утопия, кроме того, является ложным идеалом сама по себе.
VI. Утопия и идея прогресса
1. Необходимость распрощаться с утопическим идеалом
а) Психологическая опасность,
связанная с обетованием благополучия
В предыдущем было уже в достаточной степени показано, что "мы", подразумевая это "мы" в масштабе мира в целом, более не можем себе позволить подъем благосостояния. Для развитых стран это означает ограничения, поскольку подъем стран неразвитых может происходить только за их счет. Однако и у неразвитых резерв очень и очень мал. Самого бесцеремонного передела уже существующего в глобальном масштабе богатства и, соответственно, сосредоточенных на нем производственных мощностей (осуществление чего мирными средствами, впрочем, невозможно) было бы недостаточно даже для такого подъема жизненного уровня обнищавших регионов земного шара, который бы устранил там крайние страдания. Счастьем для нас было бы, если бы они смогли хотя бы контролировать их рост. И даже в самом лучшем случае, т. е. при каждом частном успехе, это могло бы лишь разжигать аппетиты и желание получить (неизменно остающееся недостаточным) "больше". Тем не менее ясно: нечто в этом направлениипроисходить должно, что, однако, неизбежно будет далеко отставать от споспешествуемого утопией изобилия. Так же ясно тогда и то, что благосостояние той же Америки, использующей для своего мотовского образа жизни слишком большую долю мировых богатств, должно претерпеть чувствительный ущерб, будь то добровольно или вынужденно в результате "классовой борьбы" народов (то же касается и Европы и т. д.), а это, по крайней мере психологически, вовсе даже не выглядит подходящей для утопии рекомендацией. Ведь утопии, напротив того, следует заявлять о себе более обещанием значительных приманок, чем равной справедливости для всех: выигравшим, уж по крайней мере – не проигравшим должно воспринимать себя большинство, и, разумеется, это в особенности касается большинства у обладающих силой, т. е. богатых народов, от которых тем самым все и будет зависеть; однако им-то как раз и придется платить по этому счету. Так что для того, что в самом деле предстоит сделать, волшебство утопии может оказаться здесь только помехой, поскольку оно ориентировано на "больше", а не на "меньше", и предупреждение о величайшем зле было бы не только более правдивой, но, в конечном счете, пожалуй, и более эффективной политикой.
Подведем итог. Сокращение в куда большей степени, чем рост, должно будет сделаться нашим лозунгом, что должно показаться проповедникам утопии куда более тягостным, чем не связанным идеологическими путами прагматикам. Вот что можем мы сказать об опасности утопического мышления в этот час мировой истории, в связи с вопросом о сопоставлении "шансов", которым задались в отношении марксизма как претендента на то, чтобы взять мир как дело (Weltsache) в свои руки. Отречение от милой сердцу юношеской мечты, которой была для человечества утопия, становится велением зрелости уже в рамках этого, чисто прагматического расчета.
б) Истинность или неистинность идеала
и задача ответственных лиц
Однако ею будет уместно заняться даже и за его пределами. Так, самое время спросить, какова на деле ценность утопической мечты: что мы теряем, а, возможно, что приобретаем, от нее отказавшись. Если мечта была неистинна, то с отказом от нее мы, как бы то ни было, приобретаем истину, или, по крайней мере, большее к ней приближение. Однако истина, или даже одна только близость к ней (что состояло бы здесь в отрицательном результате скептического отказа от веры), не всегда благотворна. Неоспоримы психологические достоинства утопии, то, что она способна воспламенить и поднять широкие массы на деяния и страдания, которых иначе от них невозможно было бы добиться никакими средствами. Как движущая сила истории, причем как в сторону зла, так и добра, "миф", истинный или ложный, был зачастую ничем незаменим. Таким мифом является утопия, и она сотворила чудеса. Однако и здесь вполне уместна была бы зрелость, которая оказалась бы способна расстаться с иллюзией и, к примеру, взяла бы на себя сохранение человечества, для чего прежде было необходимо сияние обетования: она сделала бы это, таким образом, из бескорыстного страха – взамен бескорыстной надежды. Но вот уж где непременно только так и должно быть – это у руководства, с тем, чтобы оно не поддалось соблазну собственного идеала, когда всерьез понадобится впредь обходиться без него. Так что вопрос истины, по крайней мере для руководства, играет решающую роль, и это совершенно отвлекаясь от конкретной достижимости идеала – раньше или позже, целиком или частично, разом или постепенно. Таким образом, значим вопрос "истинности" идеала самого по себе, его внутренней оправданности, а, тем самым, оправданности его претворения в жизнь. Ибо лишь подлинное расставание с концепцией как таковой, а не просто отодвигание ее в сторону по прагматическим мотивам, дает тем, кто должен вести в будущее, ту нравственно-интеллектуальную свободу, которая так понадобится им при принятии решений, ждущих своего часа. То, как обойдутся они в вопросе широкого оповещения об отрезвляющей истине, относится уже к искусству государственного управления, а не к философии.
Так что оставим вопрос об истине и сосредоточимся на нравственной утопии, лишь в качестве украшения которой придана куда более неопределенная утопия культурная. Надо сказать, что нравственная утопия сохраняет свою силу в качестве целевого ориентира даже при том, что в настоящий момент признана недостижимость материальной утопии, которая должна была явиться ее условием. Имеет ли смысл говорить о том, что "человек" как вид делается лучше и мудрее в нравственном отношении? Приложимо ли сюда понятие прогресса?107*
2. К проблематике "нравственного прогресса"
Сегодня часто приходится слышать, что нравственный прогресс не поспевает за интеллектуальным, т. е. научно-техническим, и что внутри самого интеллектуального знание о человеке, обществе и истории отстает от знания о природе. Говорится, что оба этих пробела должны быть заполнены с помощью соответствующего наверстывания в отставших областях, чтобы человек, так сказать, нагнал сам себя и сделал совершенным свой пока что односторонний прогресс, проходивший при пренебрежении другой его стороной. Здесь заявляет о себе, как мне думается, полное непонимание явления человека как такового, и прежде всего явления нравственности. Причина того, что о человеке, обществе и истории не имеется "пока" никакого представления, сравнимого с естественнонаучными знаниями, состоит просто-напросто в том, что и вообще невозможно говорить об их "познаваемости" в смысле, сколько-нибудь схожем с познанием "природы"; а то, что в них познаваемо в близкой к познанию природы степени, не касается их подлинной сущности. И прежде всего следует сказать, что это познаваемое безболезненно присоединяется к "свободному от ценностей" технически-манипулятивному знанию о природе, оказываясь таким образом по другую сторону пробела, так что ничем не помогает его заполнению. Положение это выставляется здесь лишь в качестве обобщающего утверждения, в отношении которого мы можем лишь просить читателя задуматься108*. (Философское доказательство, которому следовало бы развить различные смыслы "знания" в приложении к различным предметам, увело бы нас слишком далеко от нынешней задачи.) Как, однако, обстоит дело с нравственным улучшением, желательности которого никто не станет отрицать? Приложимо ли понятие "прогресса" как общественного процесса сюда?