Нельзя злодейство усугублять глупостью 6 страница

…Неустановленный мошенник продал Лаптеву медное кольцо под видом золотого…

…Ерохин выстрелил из охотничьего ружья, заряженного солью в спину Селиверстову…

…Щукин выгнал из дома семью и буйствует в пьяном виде… Калугин задержан в момент попытки обворовать машину «БМВ»…

Почему он так скоропалительно уехал тогда? Или, может быть, это вообще все чушь? А если даже что-то важное подтолкнуло его, то какое отношение оно имеет к нынешним делам? Ведь было это все так давно! Или я сам боюсь себе признаться, что окончательно потерял маршрут поиска? Интуиция? Но она молчит — ничего она мне не говорит сейчас. Или этот ненормальный интерес к личности Белаша, несостоявшегося преемника дел и мук Иконникова, и есть интуиция? Но интерес — это не интуиция. Выходит, я удовлетворяю свое любопытство за казенный счет? Разве я смирился с пропажей скрипки? Или был прав Белаш, когда говорил мне, что не для того воруют скрипки, чтобы попадаться? Так что — я подозреваю Белаша? В чем? Наверное, это не так линейно: я просто уверен, что Белаш гораздо больше знает, чем говорит мне.

Значит, я ищу в бумажках, старых, истертых, забытых, ключ? Ключ к пониманию его поведения спустя столько лет? Но разве так бывает? «Времена меняются, и мы меняемся в них». Люди сильно меняются «во временах». Уж очень много лет утекло…

…Убийство. Ограблена квартира гр-на Семынина, и убита его мать, 76 лет. Розыск ведет оперсостав отделения и Московский уголовный розыск.

Эта строчка, написанная торопливо, прыгающими, разбегающимися по странице буквами, просто брызнула мне в глаза, будто в стоялую воду забытого омута давно истаявших людских бед с силой бросили камень, потому что так уж, наверное, устроен человек: убийство и через семнадцать лет, и через сто семьдесят привлекает к себе острое внимание, особенно если ты прослужил уже много лет в уголовном розыске, и от этого, читая скачущую журнальную скоропись, сразу представляешь себе мгновенную тишину, что, как варом, заливает дежурку, и тяжелый торопливый топот наряда, бегущего к машине, и сразу осунувшееся лицо оперативника, который сейчас примет на себя всю власть и всю ответственность за начальный розыск, и горячечный перезвон телефонов, истошные крики родственников и испуг соседей. И чем ты больше повидал такого, тем меньше можешь к нему привыкнуть…

И все-таки, прочитав эту строчку, я, наверное, пошел бы дальше. Но запись была сделана именно тогда — 00 часов 35 минут 7 августа. А перед этим я долго думал о Белаше. 10 августа он должен был писать сочинение на приемных экзаменах в консерваторию. И у меня перед глазами стоял его экзаменационный листок:

1/VIII — специальность — отлично.

10/VIII — русский письменно — не явился.

В те незапамятные времена, когда я еще был не в силах одолеть премудрости игры в домино, я любил выстраивать костяшки ровным длинным рядком, одну за другой, и, соорудив сложную конструкцию, легонько толкал крайнюю кость. Падая, она толкала следующую, та — третью, и весь ряд с негромким треском заваливался на бок.

Найдя сообщение об убийстве семнадцатилетней давности, я толкнул крайнюю костяшку в длинном ряду человеческих судеб, которым пришлось стоять рядом — на расстоянии одного человеческого падения…

— А в наших материалах, в МУРе, вы нашли что-нибудь интересное? — спросила Лаврова.

— Нет, их же арестовали через два дня — Баранова и Костылина. Пришли в «скупку» два таких важных сопливых деятеля с меховым манто. А уже ориентировка прошла. Ну, их прямо там и взяли. Допросили и, передали в прокуратуру, они ведь оба были несовершеннолетние. К вечеру они рассказали про Лопакова.

— И ни в следственном, ни в судебном деле ничего нет? — спросила снова Лаврова.

— Нет, о Белаше там нигде не упоминается ни единым словом. Но все трое осужденных проживали с ним в одном доме, и через день или два после убийства Белаш не явился на экзамен, срочно выехав из Москвы. Это, конечно, может быть совпадением, но…

— Дело большое?

— Нет. Они сразу во всем признались, расследование было закончено за месяц.

— А как формулировалось обвинительное заключение?

— Ну как обычно! Трижды судимый Лопаков, двадцати шести лет, вовлек в преступную группу несовершеннолетних Баранова и Костылина и, уверив их, что семья инженера Семынина находится на даче, уговорил обворовать квартиру. Но когда вскрыли дверь, неожиданно для себя они застали в квартире перепуганную старуху — мать Семынина. Старуха закричала, и тогда Лопаков ударил ее по голове ломиком.

— Как квалифицировал суд их действия?

— Суд признал убийство эксцессом исполнителя, поскольку оно выходило за рамки преступного сговора. Лопакову дали двадцать лет, а Баранову и Костылину — по девяти.

— А что с ними стало?

— Адресное сообщило, что Баранов проживает в Москве по старому адресу. А ответ на мой запрос о Лопакове и Костылине еще не пришел.

— Вы, конечно, собираетесь говорить с Барановым?

— Конечно.

Лаврова прошлась по кабинету, закурила, быстро взглянула на меня:

— О скрипке уже забыли все. Господи, как давно все это началось, будто сто лет пробежало.

— Сто — не сто… — пожал я плечами.

— Два месяца с небольшим, — уточнила Лаврова.

— Не-ет, — показал я головой. — Это началось не с минуты кражи. Я уверен — много лет назад все это началось.

— И вы хотите реставрировать поступки людей и время, которое уже безнадежно утекло? Даже если в этом прошлом и были заложены мины, то их взрыватели давно отсырели. Даже фейерверка не получится, не то что взрыва!

— Во-первых, в старую мину можно вставить новый взрыватель, и она громыхнет за милую душу. А во-вторых, не все забыли о скрипке. И я тоже…

— Станислав Павлович, но поймите, со стороны это виднее — вы хотите совершенно умозрительно связать канатом будку чистильщика и скрипку «Страдивари»! Ведь вы именно этого хотите, что бы вы ни говорили о стремлении познать глубинную природу поведения человека! А это логический произвол, и приводит он всегда к абсурду.

— Может быть! — упрямо сказал я. — Но я сам видел, понимаете — видел! — как испугался Белаш при встрече с Мельником. Почему Белаш должен был или мог так сильно испугаться при встрече с неизвестным ему, по существу, человеком?

— Но это не довод! Не довод! И во всяком случае, вы никогда не прочертите отсюда логическую цепь в прошлое. Ведь Мельник, в свою очередь, с пеной на бороде доказывает, что видит Беляша впервые! Значит, он врет, а ему сейчас врать нет никакого резона.

— А Мельник, может быть, и не врет.

— Но вы же противоречите себе! Если Мельник с Белашом никогда не виделись, то и волнение Белаша скорее всего вызвано обстановкой, ошибкой или тысячью других причин.

— Есть еще один вариант, — сказал я.

— Какой?

— Вот если, к примеру говоря, я выйду за дверь и буду смотреть оттуда на вас в замочную скважину, то вы меня не будете видеть, а я вас прекрасно рассмотрю.

Лаврова развела руками:

— Ну, знаете ли, таких вариантов можно придумать сколько угодно. Хорошо, давайте встанем на вашу точку зрения — предположим, что Белаш имел какое-то отношение к преступлению семнадцать лет назад и следствием установлен не был. И что? Сроки давности уже много лет как истекли. Он не может быть подвергнут уголовному наказанию и, следовательно, вас не боится.

— Ага! — злорадно сказал я. — Вот это уже другое дело! Мне не надо подвергать Белаша уголовному наказанию! Мне надо выяснить, способен ли он на такой поступок.

— Да ничего вы не выясните! — с досадой сказала Лаврова. — При всех обстоятельствах он был тогда еще мальчик, ребенок! А человек сильно меняется с годами…

— Верно, — согласился я. — Тогда этот мальчик, еще ребенок хотел быть, как тамбур-мажор Иван Степанович Лушков — двух с половиной метров роста. И очень нехорошо играл со своим учителем.

— В каком смысле? — удивилась Лаврова.

— В смысле старого анекдота о том, как в вагоне едет надоевший всем игрой на гитаре заяц. Сделала ему лиса замечание, он ей говорит — идем в тамбур потолкуем. Вышли. Через минуту возвращается и бросает на лавку лисью шкурку. И за прежнее. Не выдержал волк — пошел в тамбур с зайцем толковать, — возвращается вскоре заяц с волчьей шкурой. Заревел медведь — сейчас, мол, я тебе покажу игру, а тут открывается дверь из тамбура, просовывает голову лев: «Эй, заяц, кому тут еще наша музыка не нравится?»

— Не понимаю, — растерянно сказала Лаврова. — Вам же самому еще недавно так нравился Белаш?

— Да, нравился. Но его старый учитель Трубицин хотел с ним поговорить, а Белаш послал ему с барского стола бутылку шампанского…

— Станислав Павлович, дорогой мой, но ведь это же несерьезно, — почти сочувственно сказала Лаврова.

— Нет, серьезно. Старым учителям на многое рассчитывать не приходится, но на благодарную память они право имеют…

Николай Баранов, семнадцать лет назад называвшийся смешным дворовым прозвищем Бибика и приговоренный к девяти годам колонии общего режима за разбойное нападение, условно-досрочно освобожденный за примерное поведение и добросовестное отношение к работе, в тот момент, когда я пришел к нему домой, высаживал на горшок трехлетнюю дочку.

У девочки были такие же, как у отца, прозрачные голубые глаза и белые кудряшки. Сидя на своем троне, она что-то строго выговаривала отцу, а тот покорно и согласно кивал головой.

— Заходите в комнату, — сказал он, когда я назвался. — Сейчас приду и поговорим…

И вот говорим…

— А зачем вам это? — искренне удивился Баранов. — Все это было и быльем поросло!

Я засмеялся:

— Точно. Даже все сроки давности истекли. Но меня, Николай Иванович, не интересуют юридические тонкости этого дела. Просто, я думаю, кое-что из того, давнишнего, не умерло совсем и проросло в сегодня…

— В каком смысле? — насторожился Баранов.

— Я думаю, что судили вас троих, а на месте преступления было четверо.

— Почему вы так думаете? — осторожно спросил Баранов. — Откуда вы можете такое знать?

— А я и не знаю. Я же говорю, что просто так думаю. Вы ведь будку с чистильщиком к троллейбусу вместе с Костылиным и Белашом привязали?

— Да, было такое дело, — смущенно улыбнулся Баранов.

— Я не знаю почему, но вы на следствии, а потом и в суде скрыли участие в преступлении Белаша, и мне кажется, он сделал из этого неправильные выводы. Прошло много лет, и он уже освобожден от ответственности. Но мне не хочется, чтобы он поверил, будто такие вещи можно делать безнаказанно всю жизнь.

Баранов долго думал, морщил лоб, качал головой, тер щеки пальцами, потом сказал:

— Не знаю я там про его выводы, а мужик он дерьмо оказался…

— Я уже об этом начинаю догадываться. А конкретнее?

— Да тут в двух словах на скажешь. Когда я вернулся из колонии, разыскал его — пусти, говорю, пожить немного, — не хотел я сразу таким голеньким домой возвращаться, думал за неделю-другую устроить свои дела — с пропиской, работой, ну, в общем, все как полагается.

— А он что?

— Я думал, от страха обделается. Вот, говорит, на тебе на первое время — сто рублей мне сует, а жить нельзя — я, мол, с удовольствием, но соседи паршивые, вызовут участкового — и тогда нам хана. Ну, засмеялся я, конечно, убери, говорю, рубли твои, я четыре тысячи на аккредитивах привез. И ушел. Он мне вслед кричит: «Позвони, я что-нибудь придумаю…» Да, денек это был у меня ни фига себе!

— И что стали делать?

— Что делать?.. Тут вот какая штука: вышел я под чистую, с досрочным освобождением, и в колонии я был человеком ну просто знаменитым — сварщиком седьмого разряда, — сказал Баранов просто. — Работали мы на строительстве газопровода, и моя бригада была нарасхват, где прорыв — нас туда. Вкалывали мы знаменито, конечно, но и заработки были хорошие, последние три года — без конвоя. Доска Почета и тому подобное. А тут все вроде снова начинается — с такой статьей до снятия судимости проживание в Москве запрещено, и тэдэ и тэпэ.

— Так-так…

— Ага, так… Я к чему это — девушка тут у меня была, Галя, — Баранов кивнул на стену, где в простой рамочке висела фотография — совсем еще молодой парень с короткими неотросшими волосами и прозрачными светлыми глазами бережно обнимает за плечи круглолицую девушку со смущенной улыбкой. — Она, — подтвердил Баранов, — Я всю свою жизнь тот день буду помнить.

— А что ж такого в этот день случилось? — улыбнулся я.

— Да случиться ничего не случилось. Просто заехал я к Гале, повидались… Говорю ей — если можешь, дождись от меня добрых вестей, Галя… Ладно, уехал я в Конаково — там тогда строили огромную ГРЭС. Ну, с моей-то квалификацией там со всей душой приняли. И до Москвы ехать — несколько часов. Короче, через год судимость с меня сняли по ходатайству коллектива.

— Дождалась, значит, Галя, — сказал я.

— А она не дожидалась, — радостно засмеялся Баранов. — Как получила от меня письмо из Конакова, так в первую субботу прикатила. «Николай, надо учиться!» — весело передразнил он ее.

— И что, учились?

— А что поделаешь? — развел он руками. — От нее ведь не отвяжешься, если она себе что в голову вобьет. А она себе вбила, что отвечает за мое перевоспитание. Вот и перевоспитывала до тех пор, пока замуж за меня не вышла.

— А потом перестала?

— Что вы! Продолжает каждый день, — в голосе Баранова прозвучала ласковая гордость.

Как я мог заметить, это был случай семейной гармонии, построенной на добровольном и счастливом подчинении одного из супругов, и я видел, что разговоры, размышления и воспоминания Николая Баранова о его семейной жизни ему были бесконечно приятны. Десять лет совместного проживания не пресытили его скукой однообразия, не выпали досадливым осадком необходимости подчинения чужой воле… И в эту минуту душевной расслабленности Николая, его абсолютной незащищенности, когда был он открыт, как хоккеист, сбросивший с себя доспехи, мне очень не хотелось его расспрашивать обо всем том горестном и тяжком, что предшествовало этой счастливой семейной жизни. Но и не спрашивать я не мог — ведь я, к сожалению, пришел к нему не в гости, и он был единственным человеком, который мог провести меня по лабиринту забытого прошлого. Но он неожиданно вспомнил сам:

— Да, так мы о Гришке говорили. Собственно, сейчас-то уже и тайны никакой нет — все сроки прошли, пусть себе живет как хочет. А тогда он действительно был вместе с нами. Если бы ему сейчас что-нибудь грозило за это, я бы говорить не стал.

— Почему?

Баранов пожал плечами:

— Ну как вам сказать? Он свое наказание, считай, отбыл — это ведь не шутка, столько лет в себе такой страх держать. Только вряд ли он лучше стал.

— Почему? — спросил я требовательно.

— Не знаю, — Баранов наморщил лоб и сказал угрюмо: — Пускай не из благодарности, что на следствии про него молчал, а хоть бы как товарищ — ведь не имел он права меня тогда выгонять.

— А почему вы его не назвали на следствии?

— Ну как теперь это объяснишь? Мы ведь все тогда от глупости своей да беспризорности в эту историю попали. У Гришки мать, конечно, хорошо зарабатывала, зажиточно они жили, только присматривать за ним все равно некому было. А главный воспитатель у нас был Хрюня…

— Хрюня — это Юрий Лопаков?

— Да, Лопаков. Сейчас уже нет таких гусей, да и тогда он выделялся… Было ему лет двадцать пять, и нам, соплякам, ясное дело, он казался прямо героем. Вот он очень любил сидеть с нами на лавочке и рассказывать неспеша всякие лагерные да блатные истории; конечное дело, слушали мы его, разинув рот. С челкой ходил он, под Радж Капура. А песни какие пел блатные! Голос у него хороший был… Не знаю уж почему, но особенно он обхаживал Гришку. Нам с Фатиком — так мы Феликса Костылина звали — Хрюня всегда говорил: «Дурачье вы неотесанное, бросили седьмой класс, всю жизнь будете дерьмовозами, а вот Гришка — молодец, станет ученым человеком, скрипачом — большие деньги загребет, всю жизнь — барин…» Уважал, в общем, Хрюня Гришку. Когда нас взяли, то по ошибке как-то получилось так в тюрьме, что мы на одной сортировке оказались. Испугались мы с Фатиком, думали, Хрюня нас прикончит, а он подошел и первым делом спрашивает: «Вы, загребанцы, Гришку сдали?» Нет еще, говорим, не поспели. Хрюня вздохнул так это, от души и сказал: «Молодцы! Запомните на всю жизнь — настоящий блатной за друга сам скорее погибнет, а его не сдаст. Смотрите, о Гришке ни гугу!»

— Но вы же и сами до этого о Белаше не говорили?

— Тут штука такая — очень мы с Фатиком Гришку любили, он у нас в компании, конечно, главный был. Мы на это дело со страхом пошли, а уж Гришка тем более. Он согласился, потому что не хотел, чтобы Хрюня его стыдил и считал трусом. Поэтому он и пошел.

— А как получилось это все?

— Мы вечером во дворе все трое сидели, трепались. Гришка нам про экзамен рассказывал. Тут как раз Хрюня пришел, достает две бутылки из кармана — давайте, говорит, вспрыснем Гришкину победу. Нам и пить-то было противно — не привыкли еще, но побоялись Хрюне признаться — мы же вроде взрослые! Выпили по стакану, закусили конфетой «Ромашка», захмелели, конечно, Хрюня нас подначивает: слабаки вы, только врать да хвастаться здоровы, а на самом деле трусоватые вы кони. Ах, «кони» — давай проверим! Вот Хрюня и решил нас проверить на квартире Семынина. Жил в нашем доме такой человек, тихий, вежливый, всегда ходил в галстуке-«чкиске» и темных очках. Мы его за это Трумэном называли и почему-то считали очень богатым. А потом уж оказалось, что совсем он не богатый, да и вообще несчастный человек. Только узнал уж я это все потом…

— И вы не пробовали отказываться?

Баранов покачал головой.

— Нет. Мы с Фатиком поэтому и приговор не обжаловали — свое, законное, получили. В тот момент нам отказаться было страшнее, чем влезть в пустую квартиру. Нам и наказание-то отвесили в основном за трусость… Да. Так вот мы с Хрюней пошли в квартиру, а Гришка остался в подъезде — «на стреме».

Видимо, сильно разволновавшись от этих воспоминаний, Баранов встал, походил по комнате, закурил сигарету, потом, недокурив, сломал в пепельнице.

— Сколько лет прошло, а вот помню все до миллиметра. Мы когда оттуда вышли, Фатика вырвало. Как я теперь понимаю, не столько от водки, сколько от испуга. Мы уже были совсем трезвые, и Гришка сказал Хрюне: «Доказал я, что не испугаюсь? И все. И больше с тобой дела не имею». А Хрюня засмеялся: «Брось, Гриша, пар пускать, мы с тобой теперь друзья на всю жизнь, повязала нас теперь бабка Трумэна».

— А что стало с Фатиком?

— Жив, здоров он, в рыболовном флоте на Камчатке работает — тралмейстером.

— А Хрюня-Лопаков?

— Не знаю. После суда я его больше никогда не видел.

— Николай Иванович, а вы никогда не задумывались, почему Лопаков так любил и обхаживал Белаша?

Баранов пожал плечами.

— Ну, мало ли, может, он ему больше нравился… Не знаю…

Да, этого Баранов не знал, не понимал и не мог понять, как не мог проникнуть в сущность много лет назад продуманного плана…

— Ты думаешь, он был способен на такую предусмотрительность? — спросил комиссар.

— Я в этом просто уверен. Баранов говорит, что к тому времени Хрюня был уже трижды судим. Это был опытный уголовник, и «в дело» он взял Белаша только для того, чтобы нацепить его на крюк.

— Но ведь ты сам говоришь, что кое в чем Хрюня отклонялся от знакомых нам форм: помнишь, он стыдил ребят за то, что они не учатся, и приводил им в пример Белаша? Старые уголовники обычно только сбивают ребят с учебы.

— Здесь нет вопроса, — уверенно сказал я. — Хрюня понимал, что ему надо прочно заарканить Белаша, пока тот еще сопляк и находится под его влиянием. А в успехах Белаша на музыкальном поприще он был кровно заинтересован — мамаша на весь двор кричала, что Гришенька — вундеркинд. Значит, с годами Белаш должен был неизбежно обрасти прочными знакомствами среди крупных музыкантов. Представляете, каким незаменимым подводчиком для Хрюни мог стать Белаш, находясь постоянно под угрозой разоблачения?

— Поэтому Хрюня и на суде молчал?

— Молчал и категорически запретил упоминать о нем ребятам. Я думаю, он на Белаша сделал ставку в расчете на времена своего возвращения.

— А для тебя вопрос с Белашом решен?

Я помолчал, потом утвердительно кивнул:

— Да, я считаю, что он принял участие в похищении скрипки.

Комиссар снял очки, положил их на стол, не спеша полистал бумажки в деле, достал из пачки сигарету, чиркнул зажигалкой.

— Какую же ты отводишь ему роль?

— Не знаю. Но иногда мне кажется, будто Хрюня — это и есть Яков Крест. А Белаша я подозреваю всерьез.

Комиссар пожал плечами:

— Ну подозрение — это штука довольно общая, а факты — вполне конкретная. Вот факты эти самые убеждают нас в том, что Белаш был во время кражи в Ленинграде. Сомневаться во всем глупо. Глазам-то своим мы должны верить?

Я не мог понять — проверяет меня комиссар или он действительно так думает. Но, что бы он ни думал, мне это сейчас было безразлично — я принял для себя решение, и никто не смог бы меня переубедить или заставить делать что-нибудь другое.

Я и сказал комиссару:

— Если на то пошло, глаза нас всегда обманывают.

— Это как же? — ухмыльнулся комиссар.

— А так: оптический механизм глаза воспринимает мир перевернутым. А мозг все ставит на свои места. В учебнике физики написано.

— Ты уж прости меня — я последний раз читал его лет тридцать назад. Если бы не ты, совсем бы запамятовал, — комиссар извиняющимся жестом прижал руки к груди. — И что — прямо-таки все перевернуто?

Я кивнул.

— Серьезный ты человек, Тихонов, — засмеялся комиссар. — А вот как же грудные мальцы — у них надежды на мозг совсем чуть-чуть, а гляди, за титьку всегда точно хватают?

— Инстинкт. Кроме того, я заметил, что и взрослым, чтобы за титьку ухватиться, много ума не надо, — сказал я и вдруг вспомнил, как Иконников, стоя в дверях, устало сказал: «…но в тот момент, когда он появляется на свет, ангел ударяет его по устам и заставляет забыть все…»

Ах, глупость какая! Нет ангелов, и нет великого знания, которое могло бы спасти человека. И нет больше Иконникова. И в этот момент я почувствовал себя новорожденным младенцем, которого ударило по устам огромное неведение, я чувствовал, как оно заставляет меня позабыть все, и это все было тоже огромно — под стать моему неведению, и в него вместились старинный инструмент с мальтийским крестом и датой «1722 год», и счастье Белаша на конкурсном экзамене, и душный ужас ребят в квартире, где их встретила бабка Трумэна, и тоскливое отчаяние Трубицина, оказавшегося слабее своего ученика, и заботливо оберегающий Гришку-скрипача рецидивист Хрюня, и бесконечное горестное утомление Иконникова, дописывающего мне свою отходную — завет быть первым сыщиком. Во всем этом неведении был призыв к забвению уже отгремевших и иссякших навсегда событий, но тогда бы мне пришлось признать, что разум и поиски правды не могут принести человеку счастье, то есть зачеркнуть всю свою жизнь, а сделать этого я не мог и не хотел.

Но сказать я ничего не успел, потому что зазвонил телефон, комиссар снял трубку.

— Да. У меня Тихонов. А что? А-а… Тогда вот что, несите прямо сюда, мы уж заодно вместе посмотрим. Давайте галопом.

Бросил на рычаг трубку и сказал мне:

— Из Центральной картотеки пришел ответ на твой запрос о судьбе осужденных по этому делу.

— Меня сейчас интересует только Лопаков-Хрюня.

— Вряд ли это Крест. Мельник его описывал старше Хрюни лет на десять.

— Посмотрим.

Комиссар засмеялся:

— А чего смотреть — ты же глазам не веришь.

— Да, — сказал я. — Я верю только разуму.

— Это хорошо, — согласился комиссар. — Нехорошо только, когда начинает заносить куда-нибудь в одну сторону. В нашем деле нужен железный баланс между умом и чувствами.

— Такой баланс в любом деле не мешает.

— Это верно. Только пойди рассчитай точно — не в аптеке ведь… Вчера вот дочка привела такого лохматого джентльмена — папа, говорит, мы решили с Герой пожениться. А у жениха Геры под носом пух с соплями вперемешку. Эх, чушь какая! — комиссар с досадой и горечью махнул рукой.

Я представил себе процедуру представления такому обходительному тестю, как мой комиссар, и мне стало смешно и немного боязно.

— А вы что сказали?

— Женитесь, сказал, раз решили. А что я еще скажу? Двадцать лет девчонке, она ведь наверняка считает, что не хуже меня в жизни разбирается. А уж про Геру-то этого и говорить нечего, он небось уверен, что мог бы меня многому научить… если б я согласился.

— Нет, вы бы поговорили с ней всерьез, что ли? — сказал я неуверенно.

— Эх, Тихонов, посмотрю я, коли доживу, как ты со своей дочкой на эти темы будешь всерьез разговаривать. О чем? Хаять парня я не могу — не знаю ведь его совсем. Может, он ничего мальчишка? А стану объяснять, что не мешало бы повременить, в жизни осмотреться — они меня на смех подымут.

— Так действительно рановато вроде?

— А ты попробуй им это объяснить. Понимаешь, беда всех людей в том, что они не верят, будто станут со временем много умнее. В каждый сей-момент им кажется, будто они уже достигли вершин понимания. Вот и выходит со временем петрушка всякая.

— А если с парнишкой поговорить всерьез? По-мужски?

— Да брось ты! Они ведь, ребята, сейчас выросли очень уверенные, спокойные. Акселераты, елки-палки! В институте учится, а вечером в самодеятельном ансамбле пляшет. Пляшет, — повторил он как-то неуверенно и спросил: — Зачем?

И в глазах его, стальных, пробойных, не было обычной остроты и твердости, а плавала какая-то недоуменная растерянность и абсолютное непонимание — как это здоровый взрослый парень в свободные часы, такие короткие, такие дорогие, пляшет. Зачем?

Я засмеялся:

— Ничего страшного. Это вместо физкультуры.

Комиссар пожал плечами:

— Не знаю, не понимаю. На вешалке в прихожей мою шинель увидел и спрашивает: это чья здесь генеральская шинель висит? Я говорю: гости были, на память оставили. А можно, говорит, померить? Валяй, говорю. Покрасовался он перед зеркалом, погонами поблестел и меня одобрил — хорошие, говорит, у вас гости, молодцы! Сели чай пить, рассказал я ему чуток про нашу работу. Он послушал и подвел итог — работа у вас интересная, но какая-то очень сиюминутная, прикладная и с точки зрения футурологии бесперспективная. Вот и говори с ним всерьез…

Я подумал, что в жизни постоянно возникают удивительно нелепые комбинации: комиссар с ходу, в одно касание точно выбиравший правильную манеру поведения и умевший «разговорить» самого прожженного человека, прошедшего огонь и воду, не может найти правильный ключ к разговору с каким-то сопливым мальчишкой. Правда, те прожженные люди не считали его профессию сиюминутной, бесперспективной и не собирались к нему в зятья.

Дежурный по Управлению принес пакет. Комиссар повертел его в руках и протянул мне:

— Ты инициатор розыска, ты и читай. А я послушаю.

Я стал поспешно разрывать пакет, но плотная коричневая бумага не поддавалась, а только скрипела и мялась. Комиссар придвинул ко мне ножницы:

— Не суетись… Семнадцать лет прошло, минуту еще подождешь.

«…Баранов Николай Иванович… условно-досрочно освобожден…

…Костылин Феликс Сергеевич… условно-досрочно освобожден…

…Лопаков Юрий Митрофанович… отбывая наказание, совершил новое преступление и был приговорен за грабеж в колонии еще к 10 годам… 18 апреля 1966 года вместе с заключенным Никодимовым совершил побег из мест заключения… Во время погони, предпринятой за преступниками, они пытались перейти по льду Енисей… На реке в это время происходило торошение и передвижка льдов. Когда группа преследования вышла на правый берег Енисея, преступники находились на середине реки… Неожиданно лед под Лопаковым проломился, и он упал в промоину… Никодимов, находившийся рядом, несмотря на отчаянные крики Лопакова, помощи ему не оказал и продолжал движение к левому берегу… Наряд в составе сержанта Коновалова и солдата Апраксина вступил на лед… Через несколько метров лед начал интенсивно ломаться, и полынья между нарядом и Лопаковым стала непреодолимой без плавучих средств. Апраксин разделся и вплавь направился к тонущему Лопакову, однако тот вскоре исчез под кромкой плывущей льдины… Апраксину было приказано вернуться… Заключенный Никодимов добрался до левого берега и скрылся…

Никодимов Данила Спиридонович, 1921 года рождения, ранее судимый Ленинградским военным трибуналом — в 1943 году, отбывавший наказание по приговору Мосгорсуда с 1959 года, — объявлен во всесоюзный розыск, и местопребывание его до сих пор не установлено…»

— Хм, однако, — бормотнул комиссар. — Ловкач, видать, этот Данила Спиридоныч…

Включил тумблер на селекторе, загорелась зеленая лампочка, комиссар в микрофон сказал:

— Срочно затребуйте данные на Никодимова Данилу Спиридоновича, самым спешным образом запросите из архива Верховного суда дела о его судимости в 1943 и 1959 годах — Ленвоентрибунал и Мосгорсуд, все оперативные данные, фотографии. Все. По мере поступления материалов передавайте их Тихонову, а мне докладывайте.

Комиссар помял сигарету в руках, и делал он это так энергично, что я боялся, как бы он не растер табак в пыль.

— Вот видишь, давно нет никакого Хрюни, — сказал он.

— А кто его хоронил? — упрямо спросил я. — Это еще надо доказать, что его нет. Зато уже наверняка есть Никодимов.

— Не факт. Из тайги на своих двоих выйти — дело нешуточное. Да от людей по возможности скрываясь. Да четыре года нам на глаза не попасться. Это серьезный коленкор. Тут надо мозговать по-настоящему…

Наши рекомендации