Я родила ребенка, но, кажется, не своего

Как многие учителя английского, я мечтала быть писателем. Всю беременность я подначивала Джереми, моего мужа, – давай, мол, назовем нашего первенца Пулитцером, «я тогда всем буду говорить, что у меня уже есть». Но в одном я нисколько не сомневалась: мне хотелось, чтобы у сына было имя, которое выделит его из толпы, что-то за пределами обыденного, нечто особенное... Ох, и в самых диких фантазиях не могла я представить, насколько особенным будет мой сын.

Мой вундеркинд начал говорить очень рано – а потом, в восемь месяцев, взял и замолчал. Никаких больше «котя», «тетя», «утя», никаких «сядь» или «спать»... Только ошеломительное, оглушительное молчание. Ему был год, и тут началось: все делать по кругу, повтор за повтором, каприз за капризом, то сон, то без сна, и одно ему было утешение – моя измученная грудь. Я стала опасаться, что от груди его не отнять до самого университета.

Покуда я не начала опасаться, что университета может не случиться.

Мерлин был моим первым ребенком, я не понимала, нормально ли его поведение, поэтому принялась осторожно расспрашивать родню. После смертельного аневризма моего отца, случившегося в постели с польской массажисткой (и на досуге – друидской жрицей), мама латала свое разбитое сердце, просаживая страховку в нескончаемой кругосветке. Не дозвонившись до нее то ли в гватемальский лес, то ли на склон Килиманджаро, я обратилась за советом к своякам.

Семья Джереми жила богато, своим домом, неподалеку от Челтнэма, и, прежде чем вы приметесь воображать семью, богато живущую неподалеку от Челтнэма, я вам сразу скажу: точно-точно. Стоило мне поднять больную тему, брови моего свекра вскидывались – на недосягаемую нравственную высоту. Отец Джереми, тори, преуспел в житейских устремлениях и стал членом парламента от Северного Уилтшира. У него был широкий и суровый, как у Бетховена, лоб, но в смысле мелодики жизни ему медведь напрочь ухо отдавил. Достичь высот силами гравитации – подвиг почище Ньютонова, ей-богу. Но ему удалось. Серьезнее, холоднее и спокойнее Дерека Бофора я не встречала никого. Отстраненный, равнодушный, сосредоточенный на себе. Я частенько видела, как в новостных телепрограммах он старательно пытается приподнять уголки губ и изобразить нечто, ошибочно принимаемое за улыбку. В разговорах со мной он не пытался даже изображать дружескую поддержку.

– С Мерлином только одно не то – его мать, – провозгласил он.

Я ожидала, что муж или свекровь вступятся за меня. Джереми сжал мне руку под тяжелым фамильным столом красного дерева, но сохранил мину туго прикрученной учтивости. Улыбка миссис Бофор (представьте Барбару Картленд[1], но макияж помощнее) жиденько просочилась свозь тощие скобки неодобрения. Она всегда давала мне понять, что сын женился ниже себя.

– Так и есть, во мне всего пять футов и три дюйма, – веселилась я на нашей помолвке. – Меня, милый, можно воткнуть как украшение в наш свадебный торт.

Мерлину было два, когда ему поставили диагноз. Мы с Джереми оказались в педиатрическом крыле больницы Лондонского университетского колледжа.

– Люси, Джереми, присядьте. – Голос педиатра был светел и поддельно весел – вот тогда-то я и поняла, насколько все плохо. Слово «аутизм» врезалось в меня ледяным лезвием ножа. В голове застучала кровь.

– Аутизм – пожизненное расстройство развития, оно влияет на то, как человек взаимодействует с другими людьми. Это нарушение развития нервной системы, в основном сводящееся к неспособности эффективно общаться и к поведенческим аберрациям – навязчивым состояниям, ситуативной неадекватности...

Педиатр, милый, но грубоватый, в нимбе седины, плававшем вокруг его головы кучевым облаком, продолжал говорить, но я слышала только вопли протеста. Череп набился возражениями под завязку.

– Мерлин – не аутист, – с нажимом возразила я врачу. – Он нежный. Он сообразительный. Он идеальный, красивый мальчик, и я его обожаю.

До самого конца разговора меня расплющивало давлением, будто я пыталась захлопнуть люк подлодки под напором целого океана. Я смотрела на сына через стеклянную стену игровой комнаты. Спутанные светлые кудри, румяный рот, аквамариновые глаза – такие родные. А врач свел все это к какому-то ярлыку. Мерлин вдруг уменьшился до размеров конверта без адреса.

Страдание и любовь пробрались по костям и набухли вокруг сердца. В тяжелом воздухе плясали пылинки. Обои желчные – точь-в-точь как я себя ощущала.

– У него будет отставание в развитии, – добавил доктор мимоходом.

Такой диагноз вытаскивает на стремнину и волочет во тьму.

– Откуда уверенность, что это аутизм? – бодро возразила я. – Может, это ошибка. Вы же не знаете Мерлина. Он не такой. – Мой обожаемый сын превратился в растение в сумрачной комнате, необходимо вытащить его на свет. – Правда, Джереми?

Я повернулась к мужу, а тот сидел, не шелохнувшись, в оранжевом пластмассовом кресле рядом со мной, вцепившись в ручки так, будто пытался выжать из них кровь. Профиль Джереми показался таким точеным, что хоть на монетах чекань. Полон достоинства и страдания, какие бывают у чистокровок, вдруг пришедших в забеге последними.

Моя влюбленность в Джереми Бофора была не та, которая зла со всеми вытекающими. Когда я впервые его увидела – высокого, чернявого, взъерошенного, глаза бирюзовые... будь я собака, плюхнулась бы на зад и язык вывалила. Когда мы впервые встретились – на дешевом ночном рейсе из Нью-Йорка, который мне на 22-летие подарила моя сестра-стюардесса, – он первым делом сказал, что ему нравится, как я смеюсь. Через пару недель он уже сообщал мне ежедневно, как сильно ему нравится моя «сочная втулка».

Но не одни его «честно говоря, моя дорогая» и ретт-батлеровские чары привлекли меня. Ума у него было под стать – палата. Подлинная причина моего увлечения Джереми Бофором состояла в том, что он числился в выпускниках Колледжа Сильно Эрудированных Персон. Помимо магистерской степени по бизнесу, свободного владения латынью и французским и репутации ниндзя по скрэбблу, он просто знал уйму всего. Где родился Вагнер, происхождение Вестминстерской системы[2], что мокрица – на самом деле рак, а не жук, что Банкер-Хилл[3] – в Массачусетсе... Блин, он даже мог правильно написать «Массачусетс».

– Это у тебя большой словарь в кармане или ты просто рад меня видеть?[4] – подначила я на первом свидании.

Мои личные притязания на достославность (помимо почерпнутого из телевикторины знания о незаконченном романе «Сэндитон» Джейн Остен, порнографических лимериков Т.С. Эллиота и всех упоминаний анального секса в произведениях Нормана Мейлера) сводились к навыку успешной вписки на вечеринку для своих после рок-концерта, натягивания презерватива на банан при помощи рта и пения «Американского пирога»[5] от начала и до конца. Джереми, с другой стороны, признавал только Серьезные Дискуссии и никакой перкуссии. Мой финансово-аналитический бойфренд находил трогательно-забавной мою осведомленность о существовании всего одного банка – банка спермы, я же считала забавно-трогательной его единственную ассоциацию с братьями Маркс – Карла и его товарища по идеологии Ленина.

Джереми был настолько пригож, что его даже рассматривать в качестве материала для шашней не приходилось – ну, может, только моделям, рекламирующим купальники. Я же была беспородной училкой английского в побитом молью «спидо»[6] и с потугами на писательство. Так с чего я взялась играть Лиззи Беннет при таком душке Дарси?[7] Если честно, то, видимо, с того, что имя у меня – не Кандида, не Хламидия, ничего подобного тем, что носят женщины из высшего общества, названные в честь половых инфекций. Те женщины не только владели лошадьми, но и походили на них. Они умели, наверное, считать лишь по пальцам одной ноги. Если сделать такой предложение, она ответит «Ага» или «Не-а». После многих лет свиданий и соитий с подобными манекенами он, по его словам, счел мою непосредственность, лукавство, беспардонность, сексуальные аппетиты и отвращение к газонным видам спорта чистым освобождением. К тому же у меня была семья.

Джереми, единственный ребенок, болтался по безучастному загородному имению – а наша квартирка в Саутуорке была завалена книгами, музыкальными инструментами, картинами, которые все никак не доходили руки повесить, она полнилась вкуснейшим кухонным духом и избыточной мебелью: такому дому повезло с судьбой. Нам тоже. И Джереми все это нравилось.

Трапезы в имении Бофоров проходили в строгости и тишине: «Передай горчицу», «Капельку хереса?» – у меня же дома обед – сплошь гвалт и остроумное веселье, папа вытанцовывает вокруг стола в поношенном шелковом халатике, декламируя из «Бури», мама поносит короткий список премии Букера, одновременно выкрикивая соображения по поводу зубодробильного кроссворда, а мы с сестрой нещадно друг над другом измываемся. И это без учета всяких, кого ветром принесет. Ни один воскресный обед не обходился без свалки поэтов, писателей, художников и актеров, щедро сыпавших потасканными байками. Для Джереми мое семейство было такой же экзотикой, как племя из темных глубин джунглей Борнео. Я не уверена, хотел ли он влиться в него или просто пожить рядом – вести антропологические записи и фотографировать. В его мире сдавленного шепота моя семья была задорным воплем.

Бофоры были сплошь «мясо и три овоща»[8], йоркширская пудинговая публика, а мы в рот не совали только слова. Чеснок, хумус, рахат-лукум, артишоки, трюфеля, табуле... Джереми поглощал все это под Майлза Дэвиса, Чарли Мингуса и прочий джаз, заграничное кино и встречи с запрещенными театральными труппами, сбежавшими от тиранических режимов вроде Беларуси, которым отец предоставлял вписку на ночь. В доме для этого имелся вечно перенаселенный диван.

И, если честно, аллергия на отцовскую невоздержанность – еще одна причина, по которой я влюбилась в Джереми. Джереми был всем, чем не был мой непутевый папа. Целеустремленный, устойчивый, способный, трудолюбивый, надежный, как его дорогущие швейцарские часы. Да и не являлся домой с проколотым соском или малиновыми волосами на лобке, чем был известен мой отче. Беспутный папа растил долги, как некоторые – цветы на подоконнике, а на Джереми можно было полагаться, как на математическую формулу, какие он сочинял для своего инвестиционного банка. У человека концы с концами сходились как дважды два четыре.

Мой отец, хара́ктерный актер с Собачьего Острова[9], притащил свой прононс из хулиганских предместий. Мама, изящная, с алебастровой кожей, родом из Тонтона, Сомерсет, гордится своим певучим произношением, и все, что она говорит, словно завито плойкой. В одном хоре с напевом ее речи все прочие акценты, включая мой собственный северо-лондонский, брякают, уплощаются на слух. Но не речь моего любимого. В ней больше основательности, чем в ИКЕА. Одного слова, сказанного этим баритоном темного шоколада, хватало, чтобы угомонить любой бедлам.

– Люси, с нашим мальчиком явно не все в порядке. Давай смотреть правде в глаза, – сказал наконец Джереми, сплошь стаккато стоицизма. – Наш сын умственно неполноценен.

Я почувствовала, как от слез защипало в носу.

– Ну нет!

– Возьми себя в руки, Люси.

У него-то эмоции в кулаке, а голос рубленый и четкий, как у командира эскадрильи из фильма про Вторую мировую.

Мы ехали домой из больницы в онемелой тишине. Джереми высадил нас и помчался в контору, оставив меня один на один с Мерлином и его диагнозом.

Наш сухопарый анорексичный георгианский дом в Лэмбете, который мы купили по дешевке, «восторг реставратора» – шутка из мира недвижимости, означающая полную разруху, – пьяненько нависает над площадью. Такой же, как и прочие на улице, – по стилю, по отделке, по оградкам, по цветочным ящикам, если не считать мальчика внутри. Мой сын сидел на полу и, слегка раскачиваясь, катал пластиковую бутылку взад-вперед, не замечая мира вокруг. Я сгребла его в охапку и прижала к себе, размазав горячую кляксу по щеке. И тут меня накрыло муками самоедства.

Может, я съела что-то не то, пока ходила беременная? Домашний творог? Суши?.. Стоп, стоп! Может, я не съела что-то то? Может, тофу без консервантов?.. А может, переедала? Я не просто ела за двоих, я ела за Паваротти и все его обширное семейство... Может, бокал вина в последнем триместре? Может, единственный мартини, который я выпила у сестры моей Фиби на свадьбе? Может, я не пила того, что надо? Свекольный сок с мякотью?.. Может, краска для волос, которой я освежала шевелюру, когда та от беременности обвисла и поблекла? А – ой, господи! Минутку. Может, это все-таки не из-за меня?.. Может, это нянька уронила его головой? Может, в садике бойлер подтекает угарным газом?.. Может, мы слишком рано взяли его в полет – на каникулы в Испанию – и порвали ему евстахиевы трубы, у него случился припадок и мозг повредился?..

Нет. Все дело в том унынии, что я излучала, пока его носила. Мерлин получился внеплановым. Он возник спустя два года после женитьбы. Хоть перспектива родительства нас будоражила, мне чуточку не нравилось неожиданное вмешательство в наш затянувшийся медовый месяц. Всего раз в жизни хотелось мне быть на год старше – в тот год, когда я забеременела. Я, очень мягко говоря, не прониклась моментом – делала вид, что ничего не произошло. Не наводила фэн-шуй на собственную ауру в классах по йоге, не пела под музыку китов, как Гвинет Пэлтроу и компания. Я стенала и жаловалась, я оплакивала свою умирающую талию. Особенно учитывая, что я просадила зарплату за целую неделю на кружевное белье, приуроченное к нашей годовщине. Я рассказывала всем вокруг, что «беременным нужны не доктора, а экзорцисты». Деторождение представлялось мне глубоко сигорни-уиверовским. «Выньте этого чужого у меня из живота!» Мог ли избыток ядовитого черного юмора повлиять на гены моего мальчика?

Стоп, стоп. Может, трудные роды? Почему роды называют «произвести на свет»? Производят колбасу. Гайки. Пиццу. Веселый шум. Я же приволокла его на свет. Щипцы, отсос, эпизиотомия... Я, кажется, сказала врачу, что теперь знаю, почему так много женщин умирает в родах, – это безболезненнее, чем жить дальше.

А может, беспечные фразы, которые я бросала маме в родильном отделении, когда мы глазели на сморщенный синюшный мячик, который я только что привела в мир? «Я родила ребенка, но, кажется, не своего».

Я никак не находила себе места. Время от времени прекращала беспокоиться – меняла подгузники, обычно – ребенку. Но со Дня Диагноза шли недели, и через мою психику пролегла пропасть вины величиной с разлом Святого Андрея, а с ней отросла оградительная любовь, как у львицы: когти подобраны, выжидает, сторожит. Я обцеловывала всю пушистую мягкую голову своего сына. Он сворачивался клубочком у меня на руках. Я прижимала его к себе и курлыкала. Смотрела в его прекрасные синие глаза и отказывалась верить, что они ведут в пустоту. Врач упростил его до черно-белого термина «аутизм». Но призма моей любви купала его в чудесных ярких красках.

Я должна его спасти. Мерлин и я – против всего мира.

Глава 2

Планета Мерлин

Можно закрывать глаза на что угодно, и оно тогда исчезнет само, – я свято верю в это. Мое слепое техническое око презрело Фейсбук и Твиттер. Я осталась безучастной к «сугубо белковой» диете, макарене, нелепым кроссовкам-масаи, юбкам-баллонам и эсперанто. Если хорошенько подождать, любые задвиги задвинутся. Но к Диагнозу Мерлина такая логика неприменима. Из этого ему не вырасти.

Никакого выбора у меня не было – только начать путаное движение по лабиринту социальных работников, логопедов, трудотерапевтов, ведущих детских психологов. Весь следующий год я лазила по горам и долам в нескончаемом поиске специалистов. Те были всех мастей – от врачей министерства здравоохранения, что заперты в закопченных викторианских мавзолеях, выстланных фланелью пыли и залитых вонючим антисептиком по всему линолеуму, до частных клиник на Харли-стрит, при плексигласовых журнальных столиках, заваленных подшивками «Сельской жизни»[10]. Меня воротит думать, скольким их детям я обеспечила юридическое образование. (Навещая частного доктора, хорошенько запомните, где оставили машину, потому что, скорее всего, ее придется продать, чтобы оплатить астрономические счета.)

Мой сын сдал такое количество анализов, что, наверное, думал, будто его берут в элитную спецмиссию на Луну. Приходилось держать Мерлина, пока его меряли, взвешивали, слепили фонариками, тыкали, мяли, прослушивали и кололи шприцами, хотя он в припадках отчаяния извивался всем телом и безутешно рыдал.

И да – постоянная борьба за невозмутимость собственного взора, хоть я умирала внутри, слушая, как на него навешивают ярлыки: диспраксия, дислексия, дисфазия, афазия, расстройство внимания, сенсорная дефензивность, синдром ломкой Х, хромосомные аберрации... Выяснилось, что аутизм – лишь верхушка его диагностического айсберга. Как же все это распалило мою любовь к странному сыночку.

Прием за приемом в государственных учреждениях, набитых гримасничающими психами, социальные работники сообщали мне, что быть матерью ребенка с аутизмом – испытание, зато какое захватывающее... С тем же успехом капитан «Титаника» мог бы рассказывать пассажирам, что их скоро легонечко макнет в морюшко. Быть матерью ребенка с аутизмом и прилагающимися так же просто, как украсить банановым муссом летящий бумеранг.

Уход в отказ – первая стадия, и несколько лет я наматывала круги по тропам нетрадиционной медицины. Я испробовала все – от черепного массажа до чистки кармы, до прочих областей научного знания, основанного на медицинской идеологии, которую исповедовали неукоснительно и методически доказывали Голди Хоун[11] и другие широко известные светила.

Следом пришел гнев – в основном на карикатурно торжественных образовательных психологов на манной каше и их лица, выразительные в своей невыразительности. Опознать эксперта можно по планшетке. Чтобы родитель сумел расшифровать, о чем вообще говорят планшетконосители, его необходимо снабжать наушниками – вроде тех, что выдают в ООН.

«Какой потрясающий ребенок» расшифровывается как «он умственно недоразвитый».

«Какой самородок» означает «в жизни не видывал настолько отсталого ребенка».

«Ваш сын так по-особому интересен» переводится как «ваша жизнь – псу под хвост, насовсем, так что можете прямо сейчас подавать на усыновление».

Я огрызалась на всех планшетников, жонглеров эвфемизмами. «Давайте завершим развешивание макаронных изделий по моим внешним слуховым органам и перейдем к геометрическому центру любого разговора, а? Сможет ли мой сын когда-нибудь жить нормальной жизнью?»

«Что вы подразумеваете под “нормой”?» – спросила меня социальный работник с юркой живостью хорька. У нее дергался глаз, она грызла обкусанные ногти, и у меня возникло подозрение, что между социальным работником и социопатом грань очень тонка.

Я рикошетила от психологов к специалистам по биологической обратной связи и другим полудуркам от нуво-вуду, покуда моего собственного внутреннего ребенка не укачивало до блева, а Джереми с головой ушел в работу. Когда Мерлин только родился, мой муж был совершенно одержим. Днями напролет он гулил и тетешкал нашу детку, покрывая поцелуями его пухлый животик, теплый, как свежая булка. Джереми, единственный ребенок в семье, счастливо объявил, что желает завести еще троих, четверых... нет, пятерых детей. Через день брал выходные, на работу уезжал поздно, а возвращался рано и весь светился от радости.

Больше нет. Теперь он уезжал в контору до рассвета, а домой прибывал между десятью и одиннадцатью. В субботу позволял себе немного поспать – скажем, до шести утра. Его единственный сын оказался бракованным. Он униженно заклинал меня никому не рассказывать. Мне же неудержимо хотелось выбалтывать это всем, орать с крыш, выть от возмущения и ужаса. Но, следуя строгим инструкциям Джереми, я послушно выдавала механическую улыбку и размазывала по губам банальность-другую. В результате наступила третья стадия – «почему я?» в острой форме.

Я уже год преподавала английский в местной государственной школе. Рабочие часы сократились до полставки, но я рассудила, что уходить с работы не стоит – из терапевтических соображений. Ко всему прочему, односложные подростки все время ноют «а че я?», и, может, никто и не расслышит моего нытья. Когда я доверилась сестре, а она спросила, почему я не бросила все, поскольку, очевидно, съезжала крышей, я бойко ей ответила, что лондонские мамаши должны иметь возможность покупать своим чадам последние модели айфонов, в противном случае отпрыски впишут себя в списки неблагополучных. Но если по-честному, теперь, когда Джереми совсем отгородился от меня, я как мать-одиночка на полной ставке быстро осознала, что у бытовой королевы преимущество только одно: не сунуть ей голову в духовку – просто потому, что там уже стоит утятница. Если я брошу работу, недалек будет тот час, когда я начну облизывать венчик от миксера... в режиме «вкл.».

И все равно я страшно угрызалась из-за того, с каким облегчением по утрам сдавала сына сиделке – что за мать-ехидна я, а? – но с еще большими муками совести я забирала его после обеда. Как мамаша я, понятное дело, еще таскала знак «У». Ну правда, ему же с профессионалами лучше будет? В викторинной категории «беспокойство» я достигла небывалых высот. Хотя четыре часа обучения группы свирепых подростков, вооруженных лучше среднего колумбийского наркокартеля, и были сродни чаепитию с ураганом, то была моя передышка в исполнении материнского долга перед Мерлином.

Но к концу дня, наблюдая, как мои ученики извергаются за школьные ворота, как зубная паста из тюбика, я вспоминала, что моему сыну никогда не видать даже такой незатейливой радости. Мерлин был как вывернутая наизнанку резиновая перчатка. Все, что я принимала как должное, – улыбки, смех, любовь, – все естественное, как дыхание, ему было недоступно. Мой сын – изгнанник на планете, которая по ту сторону моего понимания, по ту сторону логики. Он смотрел на меня глазами пустыми и круглыми, как лампочки, и я знала, что мы все с ним – в разных пространственно-временных континуумах. Этот ребенок – сплошные подводные течения и импульсы. Настроения Мерлина были настолько непредсказуемыми, что казалось, будто он следует за дирижерской палочкой незримого концертмейстера. Я часто наблюдала, как он улыбается чему-то тайному, словно кто-то изнутри щекочет его перышком. И тут же он мог помрачнеть, и всем его маленьким существом завладевало ядовитое беспокойство.

Нянек я меняла как носовые платки. Хоть и оставляла его только с теми сиделками, кто заверял меня в своих навыках присмотра за детьми с «особыми нуждами», очередная умученная Трэйси, Лианн или Кайли вручала мне сына, будто редкого дикого зверька, только что пойманного в Амазонии и пока не привыкшего к неволе. Мерлин деревенел от ужаса, когда я пыталась засунуть его в автокресло, сучил руками и ногами, – так пойманная птица в панике бьется о прутья клетки. Немота моего сына не оставляла мне ничего другого – только вперяться в его беспокойные, пустые глаза, умоляя его угомониться. «Земля – Мерлину, вызываю на связь. Как слышите меня? Прием. ЦУП – Майору Нему»[12].

Потом я вела машину домой, и костяшки пальцев у меня белели от напряжения. Постепенно рев Мерлина переходил в угрюмое, насупленное, нервное молчание. Если только я не отклонялась от привычного маршрута. Тогда он начинал биться головой о сиденье и вопить от страха. Когда мы добирались до дома, он дрожал от усталости, вис на мне и плакал у меня на груди. Сердце мое заходилось от жалости, я смаргивала слезы. А потом заглядывала ему в глаза и понимала, что они не пустые, а до краев залиты страхом. Будто было в нем место, куда я не могла добраться, и там он обитал в одиночестве. Под поверхностью ежедневного существования текла его подводная жизнь.

Мой сын будто возник из ниоткуда, как в шляпе фокусника. Я понятия не имела, откуда он взялся, и никого похожего я в жизни своей не встречала. Мерлин, кажется, день-деньской транслировал что-то вовне, но никто вокруг не ловил эту волну. По временам он вскидывал голову к небесам, словно внимая космическим гармоникам за пределами моих ограниченных земных чувств. Мы с Мерлином могли смотреть в одно и то же окно, но видеть совершенно разное. Но одно было ясно. Мне полагалось быть начеку. Ловить сигналы своим мерлиновским радаром. Не дать ему, как Алисе, провалиться в какую-нибудь нору мироздания.

Заканчивался последний пятничный урок, и я неслась к машине, чтобы освободить очередную потрясенную и переутомленную няньку, но тут увидела чью-то мамашу, она тихонько хныкала у ворот частной школы по соседству. Сердце сжалось. Я инстинктивно учуяла: у нее, наверное, тоже есть сын из ряда вон. Может, и тут замешано слово на «а»? Вдруг проникшись родством с ее болью и тревогами, я рванула к ней с раскрытыми объятиями.

– Что случилось? – спросила я, бурля товарищеским участием.

– Сынок... Ему пять.

– И? – Я утешала, гладила по плечу и приглашала довериться тому, кто ее поймет.

– У него плоховато с французским.

Непреодолимое желание сесть в машину и сдать задом, желательно неоднократно, на ее распростертое тело овладело мной безраздельно. И знаете что? Жюри присяжных мамаш, у которых дети с особыми нуждами, оправдало бы меня. Потому что величайшая кручина для большинства матерей в том, что их чадо не станет есть ничего, что не плясало в телевизоре. Видала я родительниц, которые драли на себе волосы как раз поэтому. Когда наиболее придыхательные предки моих учеников слезливо жаловались на своих заблудших отпрысков – мол, никак не разберутся с «Беовульфом», – пустота во мне издавала скрежет. Сочувственное лицо удавалось сохранить, только нюхнув банку с клеем. Я боролась с искушением позаимствовать у Мерлина фляжку с Почтальоном Пэтом[13] и начать таскать в ней что-нибудь позабористее апельсинового морса. Валиум, например, с добавкой героина – мамины помощнички[14].

Я было обратилась за утешением к мужу, но тот взялся изображать лох-несское чудовище: слухов о его существовании хватало, но живьем его никто не видел. Я списала это на потрясение от поставленного Мерлину диагноза – это оно услало Джереми в мир высших финансов, там он упокоялся железной предсказуемостью процентов и уравнений, и я поначалу терпела. Мир Джереми всегда был таким однозначным. Самые серьезные удары жизнь ему наносила при игре в поло. Он совершенствовал французский во время частых лыжных вылазок в Вербье или Шамони. Развлекая родительский круг друзей на званых ужинах, он с колыбели осмотически впитал охмурение и обезоруживание. Объявляя, что закрытые клубы устарели и утратили необходимость, он продолжает их посещать и втайне обожать. Ребенок-аутист в его списке обязательных приобретений никогда не значился. В результате мой любимый супруг превратился в озлобленного понятого, неохотно буркающего односложные ответы.

Целый год прошел, а он все не акклиматизировался и по-прежнему не желал обсуждать Мерлинов диагноз. Шумная, сварливая немота Джереми отдавалась в стенах нашей раздолбанной терраски. Весь дом словно затаил дыхание. Пластмассовые филипп-старковские[15] садовые гномы, которые он в шутку вручил мне на новоселье, стояли в нашем палисадничке размером с носовой платок спиной к спине, будто в ссоре. Да, мы купили дом по дешевке, «под ремонт», но чинить надо было что-то в нас самих. Мы разваливались. Меня не покидало ощущение, что я проснулась однажды утром, а мебель у меня дома вся переставлена, и придется заново ориентироваться в пространстве.

Я пыталась держать хвост пистолетом. Несмотря на пожелания Джереми, все рассказала родне и нескольким ближайшим друзьям, но когда другие наши знакомые, не посвященные в положение Мерлиновых дел, спрашивали, отчего Джереми постоянно где-то, а не с нами, я объясняла, что ему нравилось меня оплодотворять: «Хоть по три раза на дню, но вот же – подцепил утреннее недомогание. Аккурат в то утро, когда ребенок родился». Все веселились, после чего я добавляла с отрепетированной улыбкой: «Ему нужно время привыкнуть. Вот станет Мерлин постарше – он подключится».

Когда мой муж пропустил приемы у логопеда и трудотерапевта, я убедила себя, что меня это не напрягло. Ага, шоколад в омлете с сыром – тоже нормально. Когда Джереми не явился на собеседование в садик для детей с особыми нуждами, который я пробивала несколько месяцев, я балагурила с директрисой: ну надо же, все дни у него перемешались. «Величайшая тайна – как мужчины с их мирового уровня бестолковостью получили власть над миром. Вот о чем стоит писать Дэну Брауну!»

Когда мне пришлось пропустить рабочее совещание, потому что Джереми было не с руки забрать Мерлина от очередной няни, я посокрушалась с другими женами, театрально закатывая глаза: «Эх, замужество было бы куда лучше без мужей». Я начала носить обручальное кольцо не на том пальце – чтобы в подходящий момент можно было ввернуть, дескать, не за того я вышла замуж.

Когда Джереми не пришел на третий день рождения Мерлина, я философски изрекла, обращаясь к небольшому собранию родственников:

– Знаете, как удержать мужа дома?

– Выпечкой? – предположила моя мама.

– Гимнастическим сексом? – рискнула Фиби.

– Проколом покрышек, – едко порекомендовала я.

Мама с сестрой обменялись встревоженными взглядами. Моя старшая сестра – вовсе не моя копия, она милее, у нее внимательный, преданный муж, двое нормальных детей, работа, которую она обожает, и искренняя любовь ко всему человечеству.

Наша мама – тоже сама любовь, хоть и не из тех, кто режет бутерброды треугольниками или замешивает самодельные мюсли. Когда обнаружилось, что я беременна, мамуля принялась вязать до посинения. Со всего мира повалили посылки с носочками, варежками, чепчиками, кофточками, покрывальцами, салфеточками и прогулочными курточками (одна на утро, одна на вечер и одна – на всякий случай). Месяц-другой – и дом погрузился в вязаную пучину: пухлая разноцветная пена вскипала на каждой поверхности.

Когда мой отец умер – голышом, на руках у «девы слева», как называла ее мама, – она, книжный червь, превратилась в звезду вечеринок. Если на другом конце города тусовка, она звонит, зовет себя к телефону и страшно удивляется, почему ее там нет. Если б могла, она и вечеринку бы себе крючком связала. Чтобы поддержать образ тусовой девчонки, она сменила аккуратные шарфики на боа из перьев, которое обвивало ей шею как нечто редкое, тропическое и, со всей очевидностью, живое. Мама была библиотекарем по призванию, а это означало, что эскапады ее сводились к полетам фантазии. Но вскоре она обнаружила, что наш папа накупил себе кучу страховок, что, как ни забавно, было вполне в духе его раздутого чувства собственной сверхценности и нас изрядно повеселило, хоть и сквозь слезы, на его похоронах. И вот мама взялась наверстывать упущенное и либо скалолазала в Альпах, либо получала ученую степень по вулканологии в местах с непроизносимым названием, либо просаживала скромное состояние, спасая лемуров (каждого лично, по всей видимости, судя по затратам). По большей части мамины разговоры начинались теперь так: «Я только что вернулась из...» или «Я прямо сейчас собираюсь в...» Санкт-Петербург, Бутан или Белиз. Она то ныряла за акулами, то удостоверялась в подлинности Туринской плащаницы, то плясала чечетку нагишом, то прогуливалась по Эрмитажу. «Прости, родная, но у меня ни одного свободного выходного до начала октября», – говорила она, упиваясь жизнью до последней капли, вытягивая свет дня из каждой секунды. Моя жизнь при этом телескопически отъезжала до полной обыденности. «А я тут скидку на фарш получила в супермаркете», – мямлила я в ответ.

Мама общалась исключительно открытками. Одна прилетела из Катманду, на ней был як и приписка: «По уши влюблена в шерпу». Следующую я получила из Бразилии: «Шерпаэктомия. Балдею по окаменелостям – не по археологу, хоть он и душка». Диагноз Мерлина вернул ее домой, мигом. Излишне говорить, что моя жизнерадостная мама и поллианнообразная[16] сестрица сочли мой бойкий пессимизм до тревожного тошнотным.

Но безразличие мужа остужало мой задор до арктических температур – даже под тефлоновым слоем остроумия. Джереми обвинил меня в «отчуждении привязанности» – юридический термин, обозначающий потерю хочухи. Сказал, что попытки заняться со мной любовью равносильны походу за покупками в провинциальном городке в субботний день. Все закрыто. Когда он упрекнул меня в том, что я прекратила лезть к нему первой, я чуть не предложила ему гореть в аду – и тут осознала, что в сравнении с моей жизнью родителя-одиночки с ребенком-аутистом ад показался бы сущим раем.

Моя сестра-оптимистка была убеждена, что Джереми страдает от некого посттравматического синдрома. «Он одумается. В глубине души Джереми – порядочный, участливый человек».

Я ржала в голос: называть Джереми участливым все равно что меня – перуанским чемпионом по прыжкам с шестом. Желчность уже пропитала мой голос, а укоризна врисовалась в черты лица. Что произошло с человеком, которого я обожала?

Джереми задерживался на работе все дольше – и однажды не вернулся домой совсем. А когда вернулся наконец – за неделю до Мерлинова третьего Рождества, – на нем был пояс террориста-смертника, судя по тому, какая граната прилетела в мой мир.

– Я ухожу.

В голосе лязгнуло усталое отчаяние, на лице – алкогольный румянец.

– Мне нужно обрести равновесие. Внутри.

На самом деле он обрел телебогиню по имени Одри. Снаружи.

Со своей зоркостью Стиви Уандера я не замечала, как он отплыл в ручки и свежеэпилированные ножки пленительной поварихи из дневного эфира. Находка у нас в постели накладного ногтя должна была навести меня на догадки, но какое там, я предпочла списать ноготь на излишнюю фасонистость очередной няньки. Я дотащилась за Джереми и его чемоданом до тротуара, мимо рождественской елочки, которую украшала весь день. Лицо у меня сложилось в гримасу изумления.

– Почему?

Мы были женаты всего пять лет.

– Ну, если бы ты постоянно меня не отталкивала... выказывала хоть капельку любви... но ты же вся в хлопотах.

Его дыхание прозрачным дымком клубилось в ледяном воздухе, как в сигаретной рекламе пятидесятых.

– Ты ни о чем, кроме Мерлина, не в состоянии думать. Ты забросила готовку. Дома бардак. В постели ты холодна до того, что я еле сдерживался, чтоб не проверять у тебя пульс каждые полчаса.

– Ой, прости меня, Джереми. Я бы, конечно, утрахала тебя до потери соображения, но Одри, очевидно, меня опередила – судя по тому, насколько упал твой IQ, если ты спутался с женщиной, которая печет плюшки за деньги. Что же, путь к сердцу мужчины – и впрямь через желудок? Я всегда подозревала, что целю выше ошибочно.

Сестра моя Фиби погуглила нашу ТВ-искусительницу. Помимо постоянной кулинарной программы в дневные часы, где она открячивала губы, как на порносъемках, ее притязания на славу сводились к желтому компромату: на одной рок-н-ролльной вечеринке она села в тарелку с кокаином, привнеся новый смысл в эвфемизм «пудрить щечки». Снимки запечатлевали дотошно следующую диетам златовласую блондинку из глубинки с дынистыми грудями, микроскопической талией и кошачьей томностью. Макияж на ней был настолько последовательно безупречен, что казалось, будто она в любую минуту ожидает выхода на сцену и получения приза за особые заслуги перед контуром для губ.

Невзирая на ее прайм-таймовую привычку буквально минетить любой фаллоподобный овощ, прежде чем приготовить его, дама была настолько худосочна, что Ив Сен-Лоран мог бы потягивать через нее коктейли. Единственную внушительную часть ее тела – груди – можно было принять за автономную республику. На пафосной шмаре были кашемировые брюки – со всей очевидностью надеты, чтобы согревать ей лодыжки, пока мой муж брал ее решительным штурмом у кустиков многолетней ботвы на ее огороде. Я подавила стремительный припадок отвращения, вообразив моего искрометного Джереми обнаженным рядом с женщиной, у которой загар морковного цвета. Одного поцелуя достаточно, чтобы усвоить половину дневной нормы каротина.

Наши рекомендации