Наш путь идет к холодным берегам Охотского моря. Над Становым. Шантарские острова — с высоты птичьего полета. Заглянем в биографию Кучума. 4 страница

Ждем долго. Запоздалая луна осветила окрестность холодными лучами. Сон наваливается свинцовой тяжестью, голова падает…

Снова волчий вой разорвал тишину и расползся по морозной дали. Острый озноб пробежал по телу. Не поворачиваясь, я покосился на срез бугра, откуда донесся этот отвратительный звук. Там никого не видно.

Опять томительное ожидание. Наконец справа над логом появилась точка, но исчезла раньше, чем можно было рассмотреть ее.

Такая же точка появилась и исчезла слева, на голом склоне бугра. Видимо, звери разведывали местность. У падали они очень осторожны, даже голод бессилен заставить их торопиться.

Но вот до слуха донесся осторожный шорох. Из тени лиственницы выступил волк.

Освещенный луною, зверь долго стоит один вполоборота ко мне. Его морда обращена в глубину ущелья, где расположен наш лагерь. Затем волк медленно повернул голову в противоположную сторону и, не взглянув на трупы, посмотрел через меня куда-то дальше. Бросив последний взгляд в пространство, он вдруг вытянулся и, слегка приподняв морду, завыл злобно и тоскливо.

Что это, тревога?.. Нет, он, кажется, зовет на пир свою стаю.

Еще минута — и из листвягов выступили, как тени, один за другим пять волков. Они выстроились по следу переднего и, поворачивая головы, осматривали лог…

Ничто не выдает наше присутствие.

Убедившись, что им не угрожает опасность, волки двинулись вперед, бесшумно ступая след в след. Остановятся и, поворачивая головы то в одну, то в другую сторону, обнюхивают воздух, прислушиваются. Они ничему не доверяют: ни ночи, ни кустам, ни даже трупам оленей. Все чаще смотрят вниз, где лагерь. Несколько бесшумных шагов — и снова остановка. Какая дьявольская осторожность!

А голод уже не в силах таиться, берет верх над зверем.

Вижу, матерый волк несколькими прыжками подскочил к трупу, но вдруг пугливо замер, повернув лобастую морду в мою сторону.

Заметил! Пора…

Вспыхнул огонек. Хлестнул раскатистый выстрел и эхом пронесся по логу.

Волк высоко подпрыгнул и в бессильной злобе схватил окровавленной пастью снег. Остальные бросились к листвягам. Я послал им вслед еще два патрона.

— Хорошо, шибко хорошо стреляй! — закричал старик и полез на борт промоины. — У, проклятый, кушай больше не хочешь?

Выстрел поднял на ноги жителей лагеря, там вспыхнул костер. Мы утащили волка к палаткам. Больше всех были удивлены собаки. Они впервые видели убитого волка, морщили носы, проявляя сдержанное пренебрежение.

Рано утром мы покинули негостеприимную стоянку. На утоптанном снегу остались брошенные нарты от погибших оленей и туша ободранного волка.

Наш маршрут теперь пойдет на север, по ущелью Купури.

Дни стояли солнечные, теплые. Ехали быстро. Весело перекликались бубенцы на передних оленях.

Ущелье все больше сужалось. Все ближе подступали к нему высокие горы, сбрасывая на дно лощин потоки камней и перегораживая ими реку. Мы пробирались, как в лабиринте, меж высоких стен. Хотя солнце и поднялось, но ущелье заполнял сумрак, кое-где прорезаемый полосами яркого света, прорвавшегося сверху. От россыпей, вечно холодных и угрюмых, веяло промозглой сыростью. Неприветливо в этой каменной щели. Хорошо еще, что попадался лес и немного скрашивал мрачный пейзаж.

— Мо-од!.. Mo-од!.. — часто слышался подбадривающий окрик Улукиткана.

Олени, стуча копытами, легко бежали по льду, запорошенному снегом.

На второй день, когда солнце подкрадывалось к полдню, за очередным поворотом показался темный, как вечернее небо, лед, перехвативший бугром ущелье. Олени Улукиткана попытались выскочить наверх, но не удержались на крутом склоне и стали сползать. Они путались в упряжках, падали, вскакивали, бились головами об лед. Следом за ними скатывался и сам старик. Он быстро перебирал ногами, что-то кричал и беспомощно махал руками.

Мы бросились на помощь.

Темный лед тянется и дальше за поворотом. Он почти прозрачный и такой гладкий, будто его поверхности коснулась рука полировщика. Это наледь, но уже замерзшая. Ее вспучило буграми, порвало. Местами образовались глубокие трещины. Оленям по ней не пробраться, а обойти негде: справа — россыпь, слева — густой ельник, сбегающий к наледи по крутому склону.

Мищенко отправился вперед искать проход, а мы общими силами поднимаем нарты на ледяную террасу и волоком вытаскиваем туда же оленей. Они совершенно беспомощны на льду.

— Нужно торопиться: вода идет, может затопить! — издали кричит Мищенко.

— Плохо, если вода. Очень плохо! — забеспокоился старик. — Как пойдем?

У всех на лицах растерянность.

«Кажется, начинается то самое, чего мы ожидали и боялись», — подумал я.

Перебираемся к ельнику и решаем прорубить в нем проход. Дружно стучат топоры. Узкая просека, обходя валежник, камни, петляет по темной чаще леса. На просеке лежит метровый снег, сыпучий, как песок. Почти три часа потратили на прокладку дороги.

Вернувшись к оленям, наскоро пьем чай, увязываем покрепче груз и трогаемся. Впереди на лыжах идет Улукиткан, ведя на длинном ремне пару лучших оленей, запряженных в порожнюю нарту, затем — нарты с легким грузом, потом и остальные.

— Ую-ю… ую-ю… — беспрерывно слышится крик Улукиткана.

Вся тяжесть прокладки дороги ложится на переднюю пару оленей. Они по брюхо грузнут в снегу, продвигаются прыжками, сбивают друг друга, падают.

Беспрерывно слышится крик людей:

— Стой!.. Стой!..

То одни, то другие нарты переворачиваются на косогоре, цепляются за колодник, пни. Часто рвутся ремни. Идем все медленнее. Олени дышат тяжело. Падая, они уже не встают без понуканий.

Вечереет. Мороз сушит слегка размякший за день снег. Из щелей несет застойной сыростью. Стайки синиц торопливо летят в боковое ущелье — видно, на ночевку.

Мы на краю просеки. Впереди по льду ползет кисельной гущей снежница. Улукиткан устало опирается на посох, его глаза пытливо обшаривают ущелье.

— Сколько ни стой, наледь назад не пойдет, — говорит он и начинает тормошить оленей, которые вповалку лежат на снегу.

При взгляде на животных сжимается сердце: не верится, что они еще способны продолжать путь. Устали и люди, но задерживаться нельзя. Мы покидаем ельник.

«Что ждет нас за следующим поворотом? Где кончается наледь? Будет ли у нас сегодня ночевка?» — эти мысли беспокоят меня. Мы должны идти вперед, навстречу препятствиям — и с каждым днем их будет все больше и больше. Любой ценой нам нужно добраться до верховья Маи и разыскать там подразделение Лебедева, уехавшее на месяц раньше.

Олени, низко опустив головы, осторожно шлепают ногами по холодной воде. Скрипят размокшие лямки, шуршат полозья, прорезая снежницу. Нарты кренятся, исчезают в ямах, как лодка в волнах. Вода захлестывает груз, затягивает ледяной коркой ящики, тюки.

Идем очень медленно и тяжело. Луна запаздывает, в ущелье темно — ни гор, ни берегов не видно, будто все провалилось и осталась только почерневшая наледь.

Олени все чаще останавливаются передохнуть, но проводники энергичным криком заставляют уставших животных тянуть нарты дальше. У меня промокли унты, ноги мерзнут, встречный ветер обжигает лицо, нет сил терпеть, а конца пути так и не видно.

Но вот впереди посветлело. Между расступившимися отрогами обозначилась долина, заросшая лесом. Тут-то и закончилась наледь, вытекавшая из боковой лощины.

Мы выезжаем на сухой лед, радуемся — теперь, кажется, можно отдохнуть и погреться. Обоз останавливается на краю леса, в русле реки.

Распряженные олени не идут кормиться, они ложатся на лед. Улукиткан ласковым голосом поднимает их и угоняет в темноту.

Мы разжигаем костер, утаптываем снег, ставим палатки. Хочется скорее напиться чаю, забраться в спальный мешок и уснуть. Каким сладостным бывает сон после такого физического напряжения!

Василий Николаевич Мищенко еще долго хлопочет. Он сделал подстилку собакам, настругал щепок, чтобы утром разжечь огонь, нарубил на завтрак мяса.

Какие-то неясные звуки доносятся из палатки проводников. Но скоро все стихает. Крепко спит тайга. Сонно мигают звезды.

Меня разбудил вой Бойки. И тотчас раздался голос Василия Николаевича:

— Поднимайтесь, вода!..

Вскакиваем. Геннадий зажигает свечку. Видим — снег в палатке потемнел, под печкой течет ручей. Быстро одеваемся, свертываем постели, собираем вещи. Василий Николаевич уже рубит лес.

— Нарты пропадай! — кричит Улукиткан, и слышно, как он чавкает ногами по размокшему снегу, кого-то ругает на своем языке.

За горами сочится рассвет. Густая наледь, прорвавшаяся по Купуринскому ущелью, грозной лавиной ползет через лагерь, прикрывая правым крылом боковое ущелье и отрезая нам путь к береговым возвышенностям. Олени остались где-то на противоположном берегу. Привязанные к кустам собаки визжат, взывая о помощи. Геннадий держит в руках батареи от рации, не зная, куда их положить, — кругом вода.

Мы с Лихановым бросаемся на помощь Василию Николаевичу. Нужно немедленно спасать груз, иначе образовавшийся возле нас затор прорвется и унесет его вместе с нартами. Но вода уже так поднялась, что заливает за голенища сапог. Ноги коченеют. Делаем настил на четырех пнях и сообща перетаскиваем на него палатки, постели, собак.

…Уже день. Всех нас приютил настил. На веревке, протянутой над нами, висят мокрые постели, портянки, одежда. Груз свален горой. Василий Николаевич помешивает варево в котле, отбрасывая в воду накипь. Геннадий сушится. Он сидит в теплом белье, вытянув к печке руки с мокрыми штанами. Его голова беспомощно клонится на грудь, штаны горят, но руки, словно закоченевшие, продолжают держать их возле печки.

— Горишь! — кричит Мищенко.

Геннадий пробуждается, тычет штанину в воду меж бревен и засыпает.

Старики пьют чай. У каждого из них эмалированный чайник. Заваривают крепко, дочерна, и пьют только свежий.

Ко мне подошла Бойка.

— Что, собака, жаловаться пришла? Или непогоду чуешь?

Умное животное ластится и печальными глазами смотрит на меня.

Наледь пухнет и жидким тестом расползается по ущелью.

На крутом правобережном склоне пасутся олени. Куда-то на кормежку летят стайки мелких птиц.

— Я думаю, наше дело хорошо, — говорит Улукиткан, — вода близко, мясо варим, чай пьем, работа нет, все равно что бурундук в норе, — громко смеется.

Он за свою долгую жизнь, вероятно, не раз отсиживался в наледи, боролся с пургой и попадал в более сложную обстановку. Жизнь приучила его ничему не удивляться.

…День проходит удивительно скучно.

Наконец солнце падает за высокий хребет. Пламень в печке перебирает сушник. Каждый погружен в свои думы. Тоскливо, оттого что ограничены движения, мысли прикованы к этой проклятой наледи, преградившей нам путь.

По ущелью разливается густой сумрак, окутывая осыпающиеся скалы седой дымкой. Одиноким огоньком загорелась на юге звезда. Потянула холодная низовка. Ночь прикрыла ущелье. Мы сидим вокруг накалившейся докрасна печки.

Улукиткан затянул жалобную эвенкийскую песню. Ему, видно, невмоготу томительное молчание, и он тянет свою песню долго, однообразно, на одной ноте, перебирая высохшими губами непонятные нам слова.

— О чем ты поешь, Улукиткан? — спрашиваю его.

— Эко не знаешь! Эвенкийской песни постоянный слова нету, каждый раз новый. Что сердце чувствует, что глаз видит, что ухо слышит, о том поет.

Укладываемся спать. Проводники располагаются возле печки, Мищенко и Геннадий зарываются между тюками, а я забираюсь в спальный мешок и, скорчившись между собаками и крайними бревнами настила, пытаюсь, но не могу уснуть.

На голову текут бледные лучи звезд. Звезд становится все больше, они горят все ярче, словно торопятся воспользоваться темнотой до появления луны. Черные силуэты скал, похожие на древних старцев, склонились над нашей стоянкой. Все сковано холодным дыханием северной ночи. Тихо. Только наледь бурчит, лениво переваливаясь по колоднику, да в лесу рождаются глухие стоны, и тогда кажется, что кто-то бесшумно бродит возле настила.

Утром всех нас будит Улукиткан:

— Наледь кончилась, олень сам сюда идет.

Я пока ничего не вижу, но слух улавливает мелодичные звуки, просачивающиеся сквозь лес. Это бубенцы на оленях мирно перекликаются в утренней тишине.

Вода где-то выше нашей стоянки промыла проход и ушла в русло, оставив после себя нетолстую корку ноздреватого льда.

Один за другим появляются олени. Улукиткан достает из потки[21] замшевую сумочку величиной с варежку, с прикрепленными по краям когтями медведя, рыси и белохвостого орлана. Он трясет ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, издают дребезжащий звук. Услышав его, животные бросаются к настилу, лезут наверх, вытягивают черноглазые морды. Старик щепотками достает из сумочки соль, кладет под губу каждому оленю и, улыбаясь, что-то шепотом рассказывает им на своем языке.

Василий Николаевич возится у печки — готовит завтрак. Остальные берутся за топоры, вырубают из-подо льда нарты, очищают полозья и укладывают груз. У всех одно желание: скорее бы вырваться из этой западни!

Через два часа мы готовы продолжать путь. Улукиткан по-хозяйски проверяет упряжки на оленях и грустным взглядом осматривает ущелье, словно впереди, за крутым поворотом, нас ожидает еще большая неприятность.

— Однако, надо скоро ходи, сколько сила олень хватит: близко корма нет, — говорит старик, выводя пару оленей. За ними выстраиваются остальные. На месте стоянки, среди заиндевевших елей и скал, остаются настил да надпись на свежем пне о нашей вынужденной стоянке.

Олени дружно бегут вперед, и снова мы слышим подбадривающий голос Улукиткана:

— Мод… мод… мод…

Наш путь, как и два дня назад, идет по дну Купуринского ущелья, сдавленного цепью полуразрушенных гор. Уж очень мертво и тесно в этой щели! Но скоро нагрянут потоки горных вод, взревут пробудившиеся пороги, обдавая густой пеной валуны и черные скалы, еще неприветливей станет в ущелье от несмолкаемого рева разбушевавшейся реки. Но сейчас здесь спокойно. Весело заливаются бубенцы на передних упряжках. Дружно стучат копытами олени. Поют полозья. Кажется, ничто не омрачает сегодняшний день.

Улукиткан, однако, с беспокойством поглядывает на горы и все настойчивее поторапливает оленей. Когда животные, устав, замедляют ход, он соскакивает с нарт и бежит рядом с ними, мелко перебирая ногами по льду. «Надо скоро ходи, сколько сила олень хватит», — вспоминаю я его слова.

А погода неожиданно изменилась. Вихрем врывается в ущелье ветер, мешает движению оленей.

Теперь едем по замерзшей наледи шагом. Чем выше поднимаемся, тем тоньше становится лед, прикрывающий пустоту, образовавшуюся после исчезновения воды. Олени и нарты начинают проваливаться. Караван разорвался, участились остановки. Ноги передних оленей стали кровоточить.

— До корма далеко? — спрашиваю я Улукиткана на одной из остановок.

— Далеко… Эко худой дорога! Однако, не дойдем.

Он устало присаживается на корточки возле нарт. Олени топчутся на месте, намереваясь лечь, но под ногами дробный лед.

— Может, передохнем часа два?

— Отдыхай не могу, сегодня тут ходи худо, а завтра совсем не пройдем, — отвечает Улукиткан, вскакивая, словно пробуждаясь от дремоты.

Он лучше нас знает цену времени и, наверно, не раз за час промедления расплачивался сутками. Только этим и можно объяснить пренебрежение старика к своей усталости.

Подтягиваем отставшие нарты, просматриваем груз и трогаемся дальше. Проводники ведут оленей, а мы на лыжах проламываем лед. Уже скоро и день на исходе, а вокруг все одна и та же картина: за поворотом — поворот, за россыпью — россыпь, под ногами — хрупкий лед.

След обоза залит кровью из ран на ногах оленей. Нужно бы остановиться, дать им передышку, но место неудобное: справа и слева россыпь. Бедные животные! Только преданность человеку может заставить их идти дальше.

Впереди, километрах в полутора, виден черный лоскут низкорослого ельника, растущего по карнизам невысокой скалы. Решаем любой ценой пробиться до него.

Сумрак быстро окутывает ущелье. В темноте теряется ельник. Над нами медленно ползет туман, цепляясь за уступы и камни. Путь кажется невероятно тяжелым. Одежда на нас промокла и обледенела. Голод мучает всех. Жаль и людей и оленей, но нужно идти. Там, возле ельника, мы рассчитываем обсушиться и дать передышку животным. Из каких-то неведомых источников вливается в уставший организм крохотными долями сила. И мы идем.

Последний отрезок сегодняшнего пути проходим в полной темноте. Цепочка разорвалась. Василий Николаевич подрубает лед, ломает и крушит его лыжами. Мы с Геннадием помогаем оленям протаскивать нарты. Сзади слышится крик и ругань обычно очень спокойного Улукиткана. Лиханов где-то отстал.

И вот давно уже ночь. С черных уступов гор валится густой туман, закрывая беловатыми глыбами проход. Дует ледяной ветер. Я подставляю ветру то плечо, то спину и чувствую, как он впивается в меня, запуская холодное жало под самое сердце.

В памяти уже не осталось ни времени, ни места. Кажется, все умерло, не будет ельника, не появится больше солнце, никогда не кончится этот мучительный путь и мы все вместе с оленями обречены вечно тащить нарты.

— Ого-го… — прорвался из темноты голос Улукиткана.

«Какая еще беда стряслась?» — подумал я.

Караван задержался. Усилием воли заставляю себя вернуться к старику. Бреду по обломкам льда, спотыкаюсь. Ничего не видно, ноги застыли и плохо повинуются.

Улукиткан, услышав шаги, говорит чужим, уставшим голосом:

— Олень дальше ходить не могут, все упал, надо нарты бросать…

Зажигаю спичку. Животные лежат на промятой борозде, в лужицах крови. С трудом ставим их на ноги, развязываем упряжные ремни и уводим в темноту.

И снова слышатся хруст льда под ногами оленей, крик, понуканье, угрозы.

Наконец-то нам удается добраться до ельника.

На небольшой площадке под скалой разводим костер. Вспыхнувшее пламя освещает безрадостную картину: на кромке льда вповалку лежат олени, сложив как-то по-детски друг на друга ноги, головы, там же виднеется трое заледеневших нарт — лишь их нам удалось дотащить до ельника.

Костер окружают усталые, осунувшиеся люди. Близко прижавшись к костру, крепко спят старики. Василий Николаевич и Геннадий беспрерывно ворочаются, отбиваются от наседающего с внешней стороны холода. Мокрая одежда у всех парится.

Я дежурю. На моей обязанности — поддерживать огонь и следить, чтобы у спящих не загорелась одежда. Сон наваливается непосильной тяжестью, глаза смыкаются. В глубине кармана нахожу давно забытый сухарь, очищаю его от мелкого мусора и ем крошечными кусочками. Как это вкусно! И пока грызу сухарь, сон щадит меня.

Кажется странным, что где-то далеко-далеко, за пределами мрачного ущелья, люди живут в спокойствии, страдают бессонницей, едят строго по расписанию, не преодолевают усталости, наледей, не боятся бурь…

Что же заставляет нас отказаться от удобств, что толкает в этот холодный, неустроенный край, где еще властвует над человеком дикая природа, где почти каждый шаг требует упорства, борьбы? Жажда исследования?

Да! Исследователю не приходится задумываться над тем, какой ценой ему придется заплатить даже за первые крохи открытий. Но зато какое счастье видеть с вершины горы побежденное пространство с обнаженными долинами, с ясным контуром лесов, со сложным рисунком изорванных отрогов! Как радостно, стоя на покоренной вершине неизвестного хребта, дышать холодным воздухом, навеянным из цирков, лежащих далеко внизу, любоваться необозримой далью!

…Проснулись на другой день поздно.

Ветер рвет в клочья край черной тучи, поднимает с земли столбы снежной пыли. Мышцы, спина болят, словно после кулачного боя, но достаточно нескольких движений, куска отваренного мяса и чая с горячей лепешкой, чтобы мы забыли об этом.

Только Улукиткан ест плохо. Он осунулся, почернел, однако и теперь не теряет бодрости духа.

— Ленивому человеку — сон, оленю — ягель, нам бы — сухую тропу, — шепчет он, заворачивая ногу в портянку.

Мы подтаскиваем к стоянке брошенные ночью нарты, чиним их, укладываем груз, поднимаем изнуренных оленей. На них жалко смотреть! Они с трудом передвигают израненные ноги, безропотно подчиняясь проводникам. Два оленя не могут встать совсем, их ляжки в крови. Я понял, что вести этих оленей дальше уже нет смысла.

Улукиткан осмотрел обессилевших животных, ощупал их бока, заглянул в глаза и снял уздечки. Он заботливо приставил освободившуюся нарту к скале.

— Другой люди когда-нибудь тут ходи — возьмут ее. Человек не должен свой труд зря бросать, — ответил он на мой недоумевающий взгляд.

В десять часов обоз тронулся дальше.

Брошенные олени вдруг встали, повернули головы и долго смотрели нам вслед. В моей памяти навсегда запечатлелась эта картина: край скалы с низкорослым ельником, дым догорающего костра и два обреченных оленя, наблюдающих за удаляющимся караваном.

Ломкой бороздой по льду Купури тянется след груженых нарт. Скорбно поют полозья, им уныло вторят бубенцы на передней упряжке. Сгорбились костлявые спины оленей. Вот уже сутки, как животные ничего не ели. Одни из них окончательно ослабели, еле тащатся на поводных ремнях, на других легла двойная тяжесть нарт. Из открытых ртов свисают красными лоскутами языки. Уши обвисли. В глазах безнадежность. Малейший подъем теперь кажется горой. Никто не кричит на оленей, чуть остановка — мы все разом впрягаемся в нарты и тащим их сами.

Уже давно рассеялся туман. В лучах поднявшегося солнца купаются вершины плоских гор, а мы все еще не можем добраться до первого поворота.

— Ходить надо, еще ходить, дальше корм есть, там будем остановку делать, — говорит Улукиткан, хмуро поглядывая на оленей.

Идем… А день в разгаре. С неба сочится теплынь. В легкую дымку кутаются утесы нависших отрогов.

За поворотом справа виден широкий распадок. Впереди что-то смутно чернеет по руслу, надвигаясь на нас.

— Опять большой наледь ползет, как пойдем? — восклицает Улукиткан.

С распадка налетел ветерок. Он, вероятно, принес запах мха, ягеля, и олени, не ожидая команды, поворачивают навстречу ветру. Мы без сговора следуем за ними.

Стоянкой расположились на высоком берегу. Освобожденные олени тычут мордой по уши в снег, ищут корм и, пожевав немного, ложатся отдыхать. А наледь уже накрыла наш след и со зловещим шипеньем ползет густым тестом дальше по реке.

Людской говор, стук топоров да жаркий костер пробудили распадок. Улукиткан печальными глазами смотрит на оленей и мнет бороденку.

Над тайгой, каркая, летит ворон. Старик оглядывается и сосредоточенно следит за птицей.

— У-у, проклятый, каркаешь! — бросает он вслед.

— Чего сердишься? Чем ворон виноват? — спрашивает Мищенко.

— Разве не знаешь? Она худой птица, шибко худой! Чужому горю радуется.

На обветренном лице старика застыла тревога. Он прислушивается к шелесту наледи, поднимает голову и, щуря глаза от солнца, всматривается в зубчатый горизонт. Потом долго говорит шепотом с Лихановым, вторым проводником, и что-то чертит концом палки на снегу. За обедом старик вдруг объявляет:

— Однако, наледь может долго не пустить нас, надо стараться искать другой дорога.

— Куда же пойдем? — спрашиваю я. — Кругом снег, горы, тайга.

— Вот и я думаю, как попадать будем на Маю? Хребет должен близко, да никто не знает, есть-нет перевал на ту сторону. Ходить туда надо, хорошо смотреть. Ты как думаешь?

— Ты проводник, тебе и аргал[22] в руки. Завтра можно разведать. Кто пойдет?

— Однако, я, — говорит Улукиткан. — Лиханов тут останется: надо узды, лямки починить, нарты просмотреть, лепешек напечь. Ты пойдешь со мной?

— Пойду, если возьмешь.

— Хорошо, рано утром будить буду.

Мы разгрузили нарты, собрали упряжь, развесили на солнце одежду, постели. Млела тайга, овеянная теплым ветром, вылуплялись из таявшего снега грани черных скал. Казалось, вот сейчас защелкает глухарь, выползет из берлоги батюшка медведь, полетят на север угловатые стрелы быстрокрылых птиц. Но природа не раз обманывала нас мартовским ветерком, и мы сейчас недоверчиво прислушиваемся к шелесту крон многоярусных елей, к стуку дятла, шороху оседающего снега. Тут еще зима.

Олени, поднявшись с лежбищ, лениво потягиваются и один за другим уходят в тайгу. День кончился. Через час погас костер, и на лагерь легла темная ночь.

С вечера я подготовил продукты, лыжи, карабин.

Улукиткан хочет взять с собой трех оленей.

— Тепло стало, лес потемнел, — говорит он, — снег будет, а то и пурга. Боюсь, задержимся, надо постели брать.

— Разве надолго пойдем?

— Кто знает. Может, не скоро перевал найдем или зверь попадется, далеко уведет, — ответил он, не отрываясь от работы.

Вспугнутой птицей пролетела ночь. Обжигая лицо, тянет предрассветный ветерок. Нас провожают недоуменным взглядом привязанные Бойка и Кучум. Мы идем вверх по распадку, навстречу утренней заре. Впереди Улукиткан в старенькой латаной дошке, с пальмой в руке, с берданой на левом плече. Он ведет на длинном поводке трех оленей с легкими вьюками и, горбя спину, месит широкими лыжами снег, а легким взмахом пальмы рассекает запушенную изморозью чащу.

Светлеет холодная просинь неба. На ослепительной белизне зимнего покрова ночные хищники оставили следы разбойничьих набегов. Вот вдоль колоды, едва касаясь снега, прошмыгнул ловкий соболь. У края он приподнялся на пень, выглянул, затем вернулся, обошел колоду, прополз на животе до сугроба… Два-три прыжка — и у кровавой лунки осталась куча куропаточьих перьев. Позже следом соболя сюда прибежал голодный колонок. Зверек порылся в перьях, слизал со снега кровавую накипь и, вспугнутый рассветом, ушел в свое скрытое убежище. Но, уходя, он не забыл зарыть под валежину несъедобное крыло.

Солнце, поднявшись высоко, греет тайгу. У горизонта копятся тучи. Олени дышат тяжело, идут рывками.

Лес редеет. Наплывает крутизна ближних отрогов.

Наш путь пересекло небольшое стадо сокжоев[23]. Улукиткан голой рукой ощупал след старого быка, дважды проткнул его пальцем и. склонив тощую грудь на рукоятку пальмы, смотрит прищуренными глазами в сторону ушедшего стада.

— Недавно прошли — след не пристыл. Голодные, где-то близко жируют.

— Почему ты думаешь, что они голодные? — спросил я. Старик удивленно посмотрел на меня:

— Глаза есть, а слепой! Смотри хорошо: зверь мордами тыкал снег — корм искал; значит, правда голодный.

Распадок сузился, завернул влево, и мы стали подниматься по крутому бесснежному гребешку. Неожиданно поднялась в воздух стая куропаток и белыми хлопьями пронеслась над перешейком.

— Однако, тут перевал в другую речку, — сказал старик, наблюдая за удаляющейся стаей птиц.

— Если это перевал, хорошо: тут можно на нартах подняться, — говорю я.

Улукиткан повел плечами.

— Выйдем наверх, смотреть будем, — может, правда, хорошо попали. Только почему эвенки тут раньше не ходили? — раздумчиво говорит он и смотрит на небо, уже затянутое взлохмаченными тучами.

Берем последний подъем по надувному снегу. Горячий пар окутывает морды оленей, на скулах старика размякла загорелая кожа, распахнулась дошка, и грязный, липкий пот слепит ему глаза. Но вот переломилась крутизна — и мы на перешейке. За ним скалистый склон и глубокая падь, убегающая на юг. А дальше белеют купола гор и ремни плоских хребтов. Беглым взглядом Улукиткан окинул простор и вдруг помрачнел.

— Тут не пройти, перевал там, за падью, — и замахал рукой в сторону хребта.

Улукиткан присел на корточки и стал торопливо затягивать ремешками свою дошку на груди.

— Что же делать будем? Непогода идет. Может, спустимся в падь и там заночуем? — спрашиваю я, вздрагивая от озноба.

— Что ты! Ходить туда нельзя, худое место.

— Почему?

Улукиткан смотрит вниз на выкрои стылых болот, на сутулые отроги, прикрытые темными пятнами лиственничной тайги. О чем-то печальном напомнила ему падь.

— Место узнаю, — сказал он, помолчав немного. — Видишь, возле сопки ельник? На краю его сын младший похоронен. Медведя в берлоге добывал с товарищем. Ружьишко плохое было — кремневка. Собаки подняли зверя, а ружье не вспалило, обсеклось. Насел медведь на парня, а он понадеялся на товарища, да напрасно. Оробел тот, сбежал, как пакостливая росомаха, а собаки молодые были — не отстояли. Очнулся сын: один, глаз нет, ноги помяты, зима. Полез по снегу, все думал — товарищ вернется, да так и не дождался… Худой люди есть!.. — гневно добавил старик. — Бросать товарища в беде — все равно что убить его, даже хуже!.. Нашел я сына после и там, у ельника, похоронил… Не поедем тут, сердцу больно. Нехорошо и покойника беспокоить.

Улукиткан поднял конец поводного ремня и потянул след на север по отрогу. Шел не оглядываясь, торопливо, как олень от выжженных мест. Только за сопкой, когда не стало видно ни пади, ни плоских гор, он остановился, поправил вьюки на спинах оленей и в раздумье, куда идти, окинул взглядом местность.

Слева в долине чернела гарь. Впереди, сквозь непогодь, маячили далекие хребты. А справа, на широкую седловину, выткнулся малорослый осинник с черным на середине пятном, напоминающим вывернутый корень. Улукиткан насторожился и, не отрывая глаз от осинника, на ощупь отвязал бердану от вьюка. Вдруг он согнулся, стал боком пятиться назад к пригорку, таща за собою животных. Я, не понимая, в чем дело, тоже пригнулся и последовал за ним.

— Сохатый! — произнес он, весь загораясь.

Наши рекомендации