Безопасно там, где числа

Дорожка к библиотеке Бэнкрофт в Беркли идет в гору. По пути вы непременно на что-нибудь засмотритесь: на маленькую лавку с большим лотком для мороженого, на магазин игрушек, переполненный неизбежными играми для любителей «войнушки», на людей в кофейне, куда все время перебегают через дорогу прохожие из кампуса. Пройдете пешеходными мостиками через Земляничную протоку — красивый маленький ручей (если, конечно, не боитесь быть пронзенными потоками трития, излучаемого из ядерной лаборатории), продеретесь через строгий допрос библиотечного служащего в зале редких изданий, потом через еще один в региональном офисе устной истории — и вот вы наконец-то сидите за столом и слушаете записанное на пленку интервью с Артуром Шолоу, получившим Нобелевскую премию в конце 1950-х за участие в создании лазера.

На стороне А, дорожка 12, он говорит вовсе не о своей лаборатории, где были осуществлены его знаменитые эксперименты, и не о годах, проведенных впоследствии в качестве профессора колледжа в Калифорнии. Он говорит о своем сыне Арти. Понимаете, объясняет он, Арти любил поплавать. И с раннего утра в наш дом начинали звонить соседи: Арти с удовольствием плескался в бассейнах на задних дворах то одного, то другого дома. Мы никак не могли объяснить сыну, что можно делать, а что нельзя: даже после сооружения ограды, после навешивания на двери задвижек и замков он порой удирал из дому. Да нет, не ради бунта. Просто хотел поплавать.

Вот интервьюер спрашивает, есть ли какой-то реальный контакт между отцом и сыном: голос Шолоу на записи словно затухает. «Нет, — отвечает он, — нет». Конечно, они пытались как-то установить с ним контакт, но в то время было еще так много всего, чего они не знали. Шолоу и его жена воспитывали аутичного ребенка в ту эпоху, когда, например, для их стэнфордского психиатра самый важный вопрос заключался в том, каким же образом мать Арти психически сломала своего ребенка. Но что им нужно было делать для коммуникации с сыном? Чертовски трудный вопрос. Аутисты ведь не воспринимают свою жизнь как какую-то тайну: они вполне очевидны для самих себя. А вот общение с аутистом кого-то другого напоминает неразрешимую загадку, и обоим ее участникам приходится очень постараться, чтобы быть понятым.

Порой это срабатывает. «Из всех известных проявлений человеческого героизма, — писал палеонтолог Стивен Джей Гульд незадолго до смерти, — я не встречал более благородных, нежели борьба и преодоление, которые характерны для тех людей, кого жизненные несчастия лишили самых обычных атрибутов нашей обычной жизни». Написано это о молодом человеке по имени Джесс — аутисте, обладающем пугающими способностями в обращении с числами. Чем-то он напоминал самого Гульда с его увлечением статистическими данными о бейсболе. Джесс же был ходячий вычислитель дат: назовите ему любую дату — и он тут же скажет, на какой день недели она выпадает. Гульду было любопытно узнать: понимает ли Джесс важность числа 28 для вычисления дат в уме — ведь календарь повторяется каждые двадцать восемь лет. Однако, когда Гульд спросил Джесса о значении числа 28, тот ответил несколько парадоксально: «Пять недель».

Гульд долго ломал голову в догадках, что это может значить. Может, это просто бессмыслица, часть стереотипной аутистической мозаики из слов и звуков?

«Через несколько часов меня пронзила догадка, — написал позднее Гульд. — Его решение оказалось столь красивым, что я расплакался».

Джесс пытался коммуницировать. Вместо того чтобы опираться на закрученный алгоритм, который выработал Гульд для вычисления дат, Джесс элегантно применил чуточку арифметики. В году 52 недели, но всегда остается один или два «лишних» дня; за 28 лет «набегает» 35 лишних дней, что составляет ровно 5 недель. Так что 28 лет — это самый первый интервал с одними и теми же днями недели для одинаковых дат, в прошлом и настоящем.

Интеллектуальная красота ответа Джесса вызвала у Гульда слезы; думаю, что еще более он был тронут той настойчивостью, которую демонстрировал этот ответ.

«Он ведь мой сын, первенец, — писал Гульд, — и я им очень горжусь».

— Привет. Я — Марс.

Морган неустойчиво балансирует на ручке кресла, наблюдая, как я готовлю сэндвич на кухне, и все повторяет и повторяет кусок диалога из детского телешоу, минут на пять.

— Привет, — продолжает он. — А я Юпитер.

— Эй, Морган, — я наконец выхожу из кухни и вытаскиваю из ящика с игрушками доску для рисования. — А давай-ка вместе нарисуем все планеты?

— У Сатурна ледяные кольца, — продолжает он, но все-таки спускается вниз — посмотреть, что я делаю.

Я рисую кружок с кольцами и подписываю снизу: «САТУРН». Он читает:

— Сатурн, — и схватив мою руку, тянет ее к дощечке.

— Хочешь еще картинку?

— Привет, я — Уран, — говорит он. — Уран вертится в другую сторону.

— Хорошо, Уран так Уран, — я начинаю рисовать. Но к тому времени, как мой неряшливо-контрастный рисунок планеты, покрытой облаками, готов, он уже теряет интерес к этому и направляется к окну гостиной. Я, возвратившись в кухню, доделываю ему бутерброд и накрываю на стол. Он начинает есть, не отрывая взгляда от окна.

— Морган, ты хочешь на прогулку?

— Хочешь на прогулку, — повторяет он с набитым ртом.

— Отлично, — я собираю свой прогулочный набор, покуда он доедает, — влажные салфетки, мелочь, ключи… — Ну, пойдем гулять.

Только мы выходим на солнышко, он начинает проситься на плечи.

— Морган, ты хочешь на детскую площадку пойти? — я поднимаю его на плечи. — На площадку?

В ответ — бесцельное гудение себе под нос.

— На детскую площадку? Морган, ты хочешь…

Хммм-ммм-ммм-хммм-хммм.

— Или в парк?

Хммм-ммм-ммм-хммм-хммм.

Дойдя до перекрестка около нашего дома, я встаю перед дилеммой, куда идти дальше: он не подает ни единого знака, который дал бы мне понять, куда же ему самому хочется.

— Ой-ой! — он поворачивает мою голову налево, словно штурвал парусника. — О’кей, идем этой дорогой.

Он направляет меня на автобусную остановку, подпрыгивая от возбуждения при прибытии автобуса. Я достаю мелкие деньги. Наверное, предполагаю я, мало кто так прельщается возможностью покататься на общественном транспорте. Это, однако, не совсем так: находятся, находятся и такие. Один из одноклассников Моргана, насколько я знаю, запоминает все расписания местных автобусов.

Пожалуй, в увлечении расписаниями есть какая-то странная прелесть. Когда мы жили в Сан-Франциско, я был просто ошарашен однажды: вдруг перестали выпускать расписания местной автобусной компании. Толстые брошюры традиционно лежали нетронутыми в лотках с надписью «Возьмите одно» в передней части салона. Обращались к этим распечаткам разве что туристы; местные жители не были столь наивны, чтобы планировать свой день в соответствии с расписанием. Однако простое присутствие этих брошюрок кое-что да значило. А именно, что какой-то определенный порядок незаметно присутствует в работе городских служб — или присутствовал ранее, когда-то, пусть даже давно, пусть даже в теории. В любом случае это был успокаивающий жест, и даже бесполезные дополнения в расписаниях доставляли удовольствие.

«Каждый человек — виртуоз на своем собственном инструменте, — писал романист Томас Бернхард[44], — но порой даже виртуозы создают невообразимую какофонию». Мир людей и транспорта, который их возит, хаотичен: расписание же вносит в этот мир повседневную красоту. Постоянно обновляемые расписания — это ведь нечто вроде цифровой фуги, вы можете проследить их развитие, словно развитие музыкальной темы внутри гармонической последовательности.

Двери автобуса открываются, и мы с Морганом заходим. «Три малышки-обезьянки распрыгались в кроватке», — поет он во весь голос, пока мы едем по Хоторну. Его руки вложены в мои, я показываю содержание песенки жестами. Я рад, что он так полюбил «Обезьянок»; любит он выкрикивать и название песни «Хлопай в ладоши и смейся». Правда, у него получается что-то дзенски-парадоксальное: «Испорть и смейся»[45]. Наш автобус проезжает мимо старинного масонского храма и кинотеатра постройки 1920-х годов, куда мы иногда берем Моргана смотреть мультфильмы — не больше чем на час, иначе он становится чересчур возбужденным; по другой стороне улицы следуют друг за другом книжные магазины, кофейни, затем пекарня, и Морган прилипает к окну, разглядывая все это и продолжая петь. Три малышки-обезьянки… две малышки-обезьянки… одна малышка… «Я совсем один».

Я резко поворачиваю голову к нему. Морган улыбается странно, все глядя в окно, и поет… Господи ты Боже мой… Я са-сем один. Нет-нет, ни на какие другие слова это не похоже…

— Я совсем один, — слышу я. — Я совсем оди-и-и-ин…

— Морган, — я обнимаю его покрепче. — Тс-с. Папа-то тут, рядом.

— Я совсем оди-и-и-ин, — громко поет он.

Я осматриваюсь — вроде никто на нас не смотрит, но я ощущаю ужас: ведь это первое предложение, которое он в своей жизни произносит спонтанно, и… оно совершенно правдиво.

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Тс-с-с. Все хорошо, все хорошо.

Он не обращает на меня внимания; спокойно поет себе громче и громче.

— Морган, — подступаюсь к нему я, — хочешь, снова споем вместе про трех обезьянок?

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Три малышки-обезьянки распры…

— Я совсем оди-и-и-ин…

Он уже вопит во весь голос, и мы выскакиваем из автобуса на следующей остановке; я тащу его поскорее — к дому, к кафе с мороженым, к магазинам игрушек, к чему-нибудь! Он скачет рядом со мной.

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Морган… — я его поднимаю. — Посмотри на меня. Я здесь. Папа рядом с тобой.

— Я…

— Погляди-ка, — я вытаскиваю расписание из кармана, куда рассеянно засунул его в автобусе. — Гляди-ка, какие здесь цифры. Красивые, правда?

Морган замолкает и внимательно изучает расписание.

— Два тридцать пять, — наконец говорит он.

Пока я несу его домой, он погружен в расписание четырнадцатого маршрута.

Составление расписания невозможно без математики. Особенно важны здесь операции, связанные с комбинаторной оптимизацией. Но, как и предполагается с самого начала, расписания не могут соблюдаться безукоризненно. «У трамвайного движения в городах есть расписание, — терпеливо объяснял мне один математик. — Но ведь все знают, что расписание можно учитывать разве что в отношении частоты движения, которую оно подразумевает». В их единой логике есть нечто утешительное, каждый же малейший пересмотр движения транспорта несет в себе намек на новизну.

Коллекционирование расписаний — дело, требующее своеобразной преданности. Этим увлечено множество людей практически во всех уголках земного шара. В Дюссельдорфе базируется Internationalen Interressengemeinschaft der Fahrplansammler[46]; остается только надеяться, что эта организация называет себя каким-нибудь сокращением. Американская национальная ассоциация коллекционеров расписаний в течение десятилетий устойчиво объединяет порядка пятисот членов, и кажется, все до одного — мужчины. Члены Ассоциации даже собираются на ежегодный съезд; в прошлом году он проходил в Цинциннати, в гостинице «Холидей Инн», в течение двух дней. Британские любители могут теперь наслаждаться переизданным в твердом переплете сборником «Расписания железной дороги в Брэдшоу» — да-да, старые расписания переиздали, — а уж если прихоть заставит, то можно вступить в Общество транспортных билетов, члены которого собирают корешки от билетов из разных мест. Британцы собирали билетные корешки веками; еще до появления железной дороги существовали коллекционеры квитанций с дорожных застав. Хотите заглянуть на другое полушарие? Пожалуйста: можете вступить в Австралийское общество коллекционеров расписаний.

Данная организация издает два бюллетеня, один из них называется «Застольные беседы». Это странное чтиво; вы легко можете представить, до чего вообще странны подобные коллекционеры в своем увлечении. В одном из выпусков 1998 года содержится письмо иммигранта из Гонконга по имени Дерек Ченг — по-видимому, одного из самых молодых членов Общества:

Еще три года назад я представления не имел, как выглядят расписания. А сейчас я просто без ума от них. У меня собраны расписания 1966 автобусных маршрутов по всей Австралии. Будучи родом из Гонконга, я не знал о расписаниях ничего. Там они не публикуются.

В школе, продолжает он, его высмеивали из-за «нелепого и дурацкого» интереса — но среди собратьев по коллекционированию расписаний он чувствует себя как рыба в воде.

Среди чисел безопасно.

Морган, забравшись на колени к Дженнифер на диване в гостиной, настойчиво сует ей в руку свой планшет для рисования.

— Один, — говорит он.

— Написать тебе цифру один?

— Один.

— Хорошо, — она записывает единицу, а под ней рисует точку, чтобы обозначить количество, связанное с этой цифрой. Но он немедленно стирает ее.

— Два, — говорит он.

На планшетке появляются цифра два и пара точек рядом; дальше я, подметая пол, наблюдаю, как этот процесс повторяется, перевалив уже за тридцать. На цифре тридцать два Морган внезапно останавливается.

— Один, — говорит он снова.

— Один! — Дженнифер записывает требуемую цифру. Морган серьезно изучает ее, потом забирает у нее ручку и что-то добавляет.

— Пол, — зовет она. — Подойди посмотреть.

Отложив веник в сторону, я смотрю на потрепанный планшет. Он добавил две точки и кривую загогулину — глазки и рот.

Безопасно там, где числа - student2.ru

Морган стирает свой рисунок.

— Два, — он улыбается и вновь переделывает цифру.

Безопасно там, где числа - student2.ru

— Три.

Безопасно там, где числа - student2.ru

— Здорово получилось, Морган! Что за смешная рожица!

Улыбаясь, он возвращается к своему делу.

— Четыре.

Йик. Йик. Йик.

Он прыгает на кровати, пружины под его ногами скрипуче протестуют. Один матрас таким образом уже вышел из строя, сейчас второй столь же стремительно движется к гибели. Весу в Моргане не больше двадцати фунтов, но прыгает он ежедневно, час-два: подпрыгивает высоко, потом низко. В спальне стоят две кровати — наша большая и его сдвоенная, и его любимейшее занятие — включить какую-нибудь видеозапись и смотреть, прыгая рикошетом по комнате: взад-вперед, взад-вперед. Сейчас его танец происходит под сопровождение детского кулинарного шоу.

— Покрываем сверху рулетики глазурью, — щебечет телевизор.

И тут он начинает опять.

— Я совсем один.

— Ох, Морган…

— Я совсем а-а-адин.

— А теперь печем пирог! — продолжает ворковать ведущий.

Я добираюсь до Моргана, однако он отпрыгивает на другую кровать, хлопая в ладоши.

— Я-а-а-а са-а-всем а-а-дин.

Я просто в смятении.

— Морган, тщ-щ-щщщ…

— Я совсем один.

Я держу его, успокаиваю, но все, что ему нужно — это прыгать с одной кровати на другую, хлопая в ладоши и кувыркаясь. Произносит он это с улыбкой, и из-за этого-то мне тревожнее всего. «Я один — я совсем один…» А помочь я ему не могу. И тут вдруг я слышу музыку из телевизора, сопровождающую его вопли.

— Я-а-а-а са-а-всем а-а-дин, — но поет он… одновременно с видеозаписью. Да-да, он подпевает ребенку на видеозаписи — и, как и тот, он настолько изменил все слоги, что от звуков и ритмов мало что осталось.

Так вот что он поет:

Только булочки — целыми днями!

Только булочки — целыми днями!

Только булочки — це-е-е-елыми днями![47]

Я валюсь на кровать. Да нет здесь никакого глубокого одиночества, нет никакого экзистенциального отчаяния — обычная песенка для трехлетнего малыша.

Он вообще счастливейший ребенок из всех, кого я когда-либо видел. Для меня не проходит и дня без боли, когда вдруг, неожиданно, до самого нутра, пронзает мысль, что когда-нибудь — когда мы умрем, когда он станет стариком — он действительно будет совсем один. Конечно, такое беспокойство — что станет с вашими детьми после вашего ухода, когда они будут еще старше, чем вы сегодня, — знакомо любому родителю. Но аутисты ведь сталкиваются с намного более сильными поводами для тревог: в их собственном мире их поджидают одиночество, депрессия, полная изоляция — и что с ними будет, когда вы не сможете быть рядом? Кто сможет помочь?

— Только… булочки… целый… день.

Морган поглядывает на меня с улыбкой и все прыгает и прыгает.

Время позднее, Морган уже давно спит. Дженнифер склонилась над холстом: картина изображает русалок, смотрящих телевизор.

— Завтра мне к врачу, — говорит она. — Спросить у нее?

— Да… Да, давай спросим.

— Я хочу сказать, если у нас не получится, если она не советует, то…

— Можем усыновить, — говорю я.

— Можем. В любом случае — не хочу, чтобы Морган остался единственным ребенком.

— Быть в мире совсем одному — это слишком трудно. Любому человеку.

— Ну а если она скажет, что это возможно… — она проводит длинную тонкую линию. — Это наш шанс.

— Я слышал, вероятность — четыре процента. Но на самом деле уверенно никто сказать не может.

Вероятность аутизма больше у первенцев и у мальчиков. Если мы решаемся на второго ребенка, особенно если родится девочка, то шансы — не более четырех процентов. Хотя цена всем этим вычислениям и диаграммам… вполне возможно, что реальная вероятность выше. Но что, в сущности, означает вся эта цифирь? Четыре процента… или сколько-то там процентов… чего? «Четыре процента» — это только еще один способ спросить у себя: готовы ли мы пройти через все это еще один раз?

Так что же?

Дженнифер продолжает смешивать на палитре краски, добавляя темно-синего тона для фона своей работы. За спиной у нее, около нашей входной двери, в беспорядочную кучу свалена наша обувь: моя, ее, Моргана. Вперемежку — на большую ногу, на маленькую, на детскую. Дюжины две разных туфель.

Взять наугад одну конкретную: четыре процента.

— А что смотрят твои русалочки? — спрашиваю я.

— «Судью Джуди»[48].

Дженнифер оценивает тон, который она смешала, поглядывает на картину, затем снова колдует над палитрой.

— Я к этому готова, — говорит она.

— Я тоже, — киваю я.

Я до сих пор прекрасно помню тот день, хотя случилось это не меньше пяти лет назад: слепого человека ведет через улицу собака. Калифорния, Сан-Рафаэль, летний день, маленький тенистый переулок. Помню, показалась машина.

И не останавливается.

— Эй! — заорал я.

Машина затормозила; человек взглянул на меня. На миг все замерло.

— Мы собаку тренируем, — сказал он сухо.

Женщина за рулем помахала мне слегка; тут я увидел логотип на ее машине — собака-поводырь.

— Ой… — я покраснел, — понятно.

Они вернулись к работе, а я побыстрее удалился. Им было ясно, почему я так сделал, ну и я теперь понимал смысл их действий: нетрудно догадаться, какой натренированной должна быть собака-поводырь, чтобы проводить своего хозяина через проезжую часть. Но не всегда люди так интуитивно понимают друг друга.

Заголовком воспоминаний Гектора Шевиньи 1946 года мог бы гордиться Дали. Хоть выставляйте их на ярмарке и пообещайте огромного плюшевого мишку в качестве приза — все равно никто не догадался бы, о чем там речь. Возможно, отчасти и поэтому они переиздаются пятьдесят лет. Уверяю вас: «У моих глаз холодный нос» — чтение, заслуживающее уважения!

«Как собака ведет вас, откуда ей известно, куда надо идти? — рассуждает Шевиньи. — Кажется неправдоподобным, но человек посреди бела дня может осмелиться перейти Лексингтон-авеню, ведомый всего лишь маленьким животным». Уж он-то понимает, о чем пишет: за год до этого у сорокалетнего сценариста неожиданно произошла отслойка сетчатки, и он совершенно ослеп. Столкнувшись с абсолютной зависимостью от собаки по кличке Виц, он прикидывает, как скомандовать ей «больница на углу Лексингтон и Пятьдесят первой» — на всякий случай.

Идея о том, что инвалид может практически во всем положиться на собаку, была чем-то новым. Появились собаки-поводыри в результате кошмаров Первой мировой: после того как тысячи немецких солдат ослепли от горчичного газа, фосфорных бомб и шрапнели, школы для собак-поводырей стали открываться в Германии и Швейцарии в начале 1920-х. Первые немецкие собаки-сопровождающие просто… ну, просто сопровождали. Они могли водить ветеранов по хорошо размеченным дорожкам, не давая им заблудиться. Потом на основе этого скромного начала выросли собаки в оранжевых попонах, которые могли перевести незрячего через улицу, предупредить неслышащего об автомобильном сигнале или дверном звонке, помочь парализованному. Лучший друг человека, однако, действительно должен быть другом: если вы терпеть не можете собаку, то она вам не помощник.

«Собак не нужно тренировать помогать слепому, они сами к этому склонны, — отмечает Шевиньи. — Собаку не одурачишь».

Вот вам еще один, не менее таинственный заголовок — книга «С точки зрения коровы». Она готовилась к изданию вскоре после «У моих глаз холодный нос». К счастью, перед публикацией заголовок сменили на «Мышление в картинках», и под этим названием книга известна до сих пор. Автобиография аутичной Темпл Грэндин имеет не меньшее значение, чем мемуары слепоглухой Элен Келлер[49]. Данная книга открывает всему «нейротипичному» миру огромную и совершенно неизвестную область жизненного опыта. Эта область — аутизм. Для Грэндин это не экзотика, а ее собственная, обычная, повседневная жизнь. Ее страстный исследовательский интерес — поведение животных. Изначальное название книги, несколько неуклюжее, приоткрывает окошко к этой ее основной теме.

«Когда один уважаемый ученый заявил мне, что животные не думают, я ответила, что если бы это было так, то мне пришлось бы сделать вывод, будто и я не способна думать», — пишет она. Для аутистов — в прошедшие времена их описывали как «диких», «людей-животных», — характерны особенная сосредоточенность и собственная, не доступная для диалога точка зрения. Эти черты связывают их с переживаниями животных и одновременно отгораживают от головокружительных эмоциональных проявлений людей — склонных к притворству и насквозь пронизанных речью. Невролог Оливер Сакс, описавший наблюдения за Грэндин в своем знаменитом отчете «Антрополог на Марсе», заметил: «Она переживала те же эмоциональные состояния, которые испытывали животные, отождествляя себя с ними».

Аутистов переполняют собственные чувства. Когда аутичный ребенок спасается от разрушительной сенсорной волны человеческого контакта, то — поясняет Грэндин — это вовсе не странное поведение: точно так же действовала бы перепуганная лошадь. Уж она-то знает. Ее сверхъестественные способности к зрительному представлению помещений и к анализу того, что происходит с животными, — доступность ей той самой «точки зрения коровы» — сделали ее известным дизайнером скотобоен и мясоперерабатывающих заводов. Когда-то ей довелось побывать на одной бойне в штате Айова, словно сошедшей с полотен Иеронима Босха: рабочие в шлемах, с зажимами для носа, вооруженные электрическими стержнями, тащили перепуганную скотину по загибающимся дорожкам навстречу жуткой смерти. «Если существует ад, — записала она позднее в своем дневнике, — то я в нем побывала».

В проектах Грэндин главное внимание неизменно уделяется тому, чтобы животные испытывали меньше ужаса и боли. Самую потрясающую благодарность за работу над скотобойнями она заслужила из весьма неожиданного источника — от Ингрид Ньюкирк, основательницы движения «Люди — за этичное обращение с животными». «Темпл Грэндин сделала для уменьшения страданий в мире больше, чем кто-либо еще», — недавно заявила она «Нью-Йоркеру». Таково стойкое убеждение Ньюкирк. Грэндин облегчила участь миллионов бессловесных животных. Но облегчили ли животные ее собственную жизнь?

Две собаки нетерпеливо бегают, подпрыгивая, туда-сюда посреди перекрестка: с одной стороны проносится огромный грузовик, с другой притормаживает «Фольксваген»-жук, останавливаясь от них буквально в дюйме. Собаки — ирландские сеттеры — свободно бегают посреди этого транспортного потока, высунув языки.

— Глядите-ка, что они вытворяют! — сержант Мак-Гаверн качает головой, обращаясь ко мне. — Вы можете себе это представить? Я не могу!

В нашей машине тоже сидит пес — лабрадор Билли золотистого цвета. Он тычется мордой мне в уши, смотрит на своих более удачливых товарищей, которых словно бы выпустили поиграть на волю, рядом с несущимися машинами. Мимо на бешеной скорости проезжают внедорожники с номерами штата Висконсин, и собаки явно начинают нервничать.

— Надо бы что-то предпринять, — напоминает с заднего сиденья Барб, его жена.

— Да. Пожалуй… хотя я не знаю.

Да нет, знает он прекрасно. Сержант Мак-Гаверн припарковывает машину у края дороги и выходит. Пожав плечами, я следую за ним, не очень понимая, что нам предстоит. Это утро я начал с долгого кружного пути после того, как узнал об этом месте в книге; и вот я в Висконсине, среди собак.

— Ко мне! Эй! — Мак-Гаверн свистит. Одна из собак немедленно бежит к нему, и сержант запускает руку под ошейник, крепко держа ее.

Теперь моя попытка.

— Ко мне! Давай-давай! — топнув ногами, я подзываю вторую собаку.

Она остается на месте, наклонившись к передним ногам и виляя хвостом… Игра! Так здорово играть!

— Нет-нет, ко мне! — мне приходится прикрикнуть и свистнуть. — Это не игра. Давай сюда. Ко мне!

И вот, к моему удивлению… она выполняет команду.

Собака трусит ко мне, безукоризненно пропустив автофургон, и вот я беру ее за ошейник. Шерсть совсем мокрая: они по ту сторону дороги играли в кювете. На ошейнике — металлическая табличка с именем: «РЕБЕЛЬ». Под именем — телефон в Грин Бэй[50]. Взглянув на сержанта Мак-Гаверна, я замечаю, что он уже держит мобильник в свободной руке. Сравниваем номера: обе собаки принадлежат одному хозяину.

Билли и Барб терпеливо смотрят из машины; Мак-Гаверн, покачав головой, неловко убирает телефон в карман, одновременно держа собаку.

— Не отвечают, — он идет со своей собакой через дорогу к маленькому обшитому досками домику, во дворике которого молодая женщина играет с малышом. Какое-то время они разговаривают, и она указывает на задний двор. Повернувшись ко мне, Мак-Гаверн приглашающе машет и следует за ней — ну и я вслед за ними. Мой пес останавливается лизнуть меня в руку.

— Здесь им будет вполне безопасно, — говорит он, когда я догоняю их. Мы заводим сеттеров в гараж. Мальчик во все глаза смотрит то на собак, то на маму, то на двух незнакомых дядек, пришедших к нему во двор.

— Моя жена заберет их попозже, может, через полчасика, — объясняет Мак-Гаверн женщине. — У меня в машине сейчас просто нет места. Хозяевам я сообщу, так что они будут знать о случившемся.

Мы возвращаемся к золотистому седану. Билли начинает яростно вынюхивать на мне запахи чужих собак: я знаком с сержантом Томом Мак-Гаверном всего-то пятнадцать минут, а уже успел основательно провонять псами. Дорога расстилается перед нами, и я начинаю прикидывать, как долго нам ехать до тюрьмы.

Исправительное учреждение Сейнджер представляет собой приземистое кирпичное строение коричневого цвета. Добавьте еще «лазалки» на площадке да квадратики для «классиков» — и получится типичная начальная школа, какими они были в 1970-е.

А и вправду, внутри — точь-в-точь как в моей старой школе: линолеум, раскрашенные шлакоблоки стен, запах чистящего средства. Даже кабинет директора такой же — и никто не называет его здесь «главным надзирателем». А сверху, над всем этим, — жужжание казенных флуоресцентных ламп.

В столовой время обеда; воспитанники выстроились со своими подносами, и нам приходится пройти через их длинную шеренгу. Я здесь единственный посторонний, и на меня, конечно, все уставились: сам я смотрю вниз. Мак-Гаверн всего этого не замечает — ему-то здесь привычно. Сидящие за столами отрываются от ланча, чтобы поприветствовать собаку, идущую с нами.

— Эй, Билли! Билли-Билли-Билли!

— Всё, парни, — кивает им Мак-Гаверн.

Мы выходим во двор; здесь несколько ребят вяло гоняют баскетбольный мяч, довольные долгожданной хорошей погодой.

— Эй, — приветствует их Мак-Гаверн, заслонившись рукой от солнца. — Что, побег замышляете?

— Не, — смущенно смеются они, лаская Билли. — Это вы шутите. Дурачите нас.

Сержант Мак-Гаверн в этом окружении чувствует себя спокойно. Сегодня он дольше обычного здесь; уже и два охранника заняли свой пост в центре, оглядывают с высоты плексигласовой кабинки два блока-крыла и выход из них в столовую. Сержант останавливается погладить Билли, кивает охранникам, и мы идем дальше.

— Вот и я тем же занимался, пока мы не начали эту программу с собаками. Сидел вот так целыми днями, словно пугало огородное.

Я смотрю на них, они смотрят на меня. Да, время у них на рабочем месте ползет медленно. Сержант Мак-Гаверн уже третий десяток лет работает офицером в исправительном учреждении. Я вдруг осознаю, что он провел в этой тюрьме больше времени, чем любой из ее обитателей.

Хрустя мелкой галькой, мы идем по автомобильной парковке к тропинке, уходящей вдаль от тюрьмы. Никаких вышек с охранниками, даже забора нет. У дороги стоит гораздо более старое здание — бывшая ферма, зажатая между тюремным строением и шоссе местного значения. Трудно представить, что кто-то захочет жить в таком месте, пожалуй, и самый опытный риэлтор никому не смог бы продать этот дом. Через одно из окон перевешивается парень, ремонтирующий старую раму; из маленького транзистора грохочет музыка.

— Это Дом независимости, — заметив мое любопытство, объясняет сержант Мак-Гаверн. — Там сейчас живет семь человек. Право, заработанное хорошим поведением.

Действительно, дом . Да ведь только… они могут просто уйти — вон туда, вниз по дороге.

— Они не пытаются сбежать, — он читает мои мысли. — Тут вот в чем штука. Мы помещаем сюда пожизненников, с двадцатилетними сроками.

Удивление явно отражается у меня на лице.

— Да-да. Вы вот думаете — они же убегут, правильно? Нет. Они знают — будут пойманы, пойдут под высшую меру. Вот и вся их мотивация. Так что пожизненные надежны.

Охватив жестом пространство вокруг, он продолжает:

— Смотрите, тут и заборов-то нет. Построили тюрьму двадцать лет назад, рассчитывали на шестьдесят заключенных. Сейчас их сто двадцать. А охранников знаете сколько? Всего двенадцать. Дежурят двое. Два охранника, сто двадцать заключенных. И проблем, в общем-то, нет. Инцидентов не так много. А если они что-то тут натворят… если станут неуправляемыми, то тогда ведь им могут накрутить по полной мере. А они этого не хотят, конечно. Так что остаются на местах.

Единственные, для кого здесь предназначены заборы, — это собаки.

— Мне кажется, тюрьма — она в сознании, — задумчиво говорит он.

«Программа „Собака, дающая свободу“», — гласит настенная табличка на кирпичном здании.

— Мы взяли двенадцать собак. Здесь будет оборудована комната наподобие обычной гостиной в доме, и мы поместим их туда. — Сержант Мак-Гаверн объясняет все это, приглашая меня войти и окидывая жестом обширное пустое пространство — по-ка только бетонный пол. — Здесь будут ковры, кресла, кровать, светильники — все как в обычной жилой комнате. Собака и инвалид должны как-то притереться друг к другу, потренироваться в реалистичной обстановке.

Билли бегает вокруг по полу, словно хочет на что-то обратить наше внимание.

— Вот смотрите, — Мак-Гаверн командует. — Билли? Билли! Дай мне пиво.

Билли прыгает к старенькому холодильнику, зажатому в углу. Вокруг его ручки повязана петля из толстого морского каната. Билли хватает петлю зубами и открывает дверцу. Слышен стук его челюстей — и вот он доставляет банку точно в руки Мак-Гаверна.

— Можете проверить марку, — говорит сержант, подавая мне «тренировочную» банку. Эта потрепанная банка вся в следах от собачьих зубов, но приклеенное название четко различимо: «Пиво для Билли».

— Похоже, все верно, — улыбается он. — Ну-ка, Билли, закрой дверь. Напустил оттуда холода. Закрой дверь, Билли.

Собака толкает носом дверь холодильника и терпеливо ждет следующих инструкций. Когда входит тренер, она машет хвостом.

— Вот и Вэлли, — кивает Мак-Гаверн. — Вэлли покажет вам все собачьи жилища. О той работе, которая ведется здесь, он знает все.

— Мы это здание потихоньку совершенно перестроили, — начинает свой рассказ Вэлли, пожимая мне руку. Он тоже из здешних ветеранов, возраст у него под пятьдесят, голос сел из-за табака. Он проводит меня по всем помещениям этого кирпичного, пепельного цвета здания: — Вот кабинет сержанта, вот ванная. Наверху склад. Кухня, прачечная.

Мы проходим мимо вешалки с собачьими попонами. На каждой маркировка: «Программа „Собака, дающая свободу“. Обслуживающие собаки». Вэлли толкает дверь в пространство наподобие сарая, с ровным бетонным полом, пропахшим хлоркой и мочой.

— Вот такие у нас собачьи будки. И отсюда мы их забираем — чтобы они делали свое дело.

Мы выходим на огороженную бетонную площадку.

— А вот это собачий туалет, — объясняет он, показывая на желобки в бетонному полу. — Шлангом все легко смывается.

Тут как раз появляется дюжий парень и начинает поливать пол из шланга. Делает паузу, чтобы мы успели отойти в сторону, но явно ненадолго. Вообще-то он, пожалуй, не выглядит как ваш самый задушевный друг. Из-под ворота рубашки виднеется татуировка — хвоста черта; она тянется через всю шею.

— Это Эрл, — говорит Вэлли, зажигая новую сигарету взамен только что выкуренной.

На тренировочном дворе собаки возятся и прыгают, шумно фыркая и помахивая хвостами.

— Это Венди, Рекс, Крамер, Сеймур…

Имена животных выветриваются у меня из головы мгновенно; собаки без остановки кружатся вокруг нас, и четко различить их невозможно. За ними приглядывает худощавый заключенный. Он стоит скрестив руки — и выглядит озадаченным.

— Это Вит, вон там, — замечает Вэлли. Я не сразу понимаю, что он говорит о человеке, а не о собаке. — Хочу показать вам, как тут было раньше. Видите, тут было на двадцать футов ниже, чем сейчас. Мы подняли уровень пола, чтобы собакам было где побегать. Здесь все поменялось за последний год. Большую работу провели. Каждый смог внести свой вклад в это дело: насыпь, вон те деревья, трава… Большую работу проделали все вместе. А вон, видите, над той штукой, — он показывает на маленькую наблюдательную площадку, возвышающуюся над тренировочным двором, — я надеюсь еще поработать, покуда я здесь плотничаю.

Я киваю. Когда я был ребенком, у нас был сосед — подрядчик при строительстве тюрем. Кончил он узником в одной из них.

— А если сравнивать со строительством других зданий… — начинаю я спрашивать и осекаюсь: он же плотник… Почему у него нет бейджика как у посетителя или чего-то подобного? И визитки охранника у Вэлли на поясе нет, как у сержанта Мак-Гаверна. Или… в общем, ничего.

И тут меня осеняет: он же тоже заключенный.

— Вэлли здесь из-за аварии со смертельным исходом, — объясняет мне сержант Мак-Гаверн, пока его жена ищет нужную видеозапись на полке в офисе. — Он вообще-то, знаете, плотник из Флориды. Ехал куда-то в гости. Попал в аварию, женщина в ней погибла. Пять лет уже здесь. Хороший парень, только принял плохое решение.

Выглядываю из окна. Вот ведь абсурд: ты можешь просто поехать повидать друзей, а вдруг бац — и тебе уже не вернуться домой. Вот так, внезапно, превращаешься из свободного человека в заключенного.

Наши рекомендации