I V. Другие сферы использования кино: театр, пантомима, танец

Не будем оплакивать глубокую оригинальность, отличавшую «Прибытие поезда» и «Политого поливальщика», так же как после­довавший затем период заимствований. Младенец отличается глу­бокой оригинальностью, которую он обречен утратить, покуда с помощью входящих в кровь заимствований он не выработает вто­ричной и длительной оригинальности; то же самое и с искусст­вом экрана.

Тем взрослым, чьи успехи несколько позже оказали влияние на рождающееся кино во Франции и Германии, был театр. И, ра­зумеется, многообразны формы связей между этими двумя видами искусства. То и другое имеет длительность.

Картина должна нравиться - смотрите ли вы на нее тридцать секунд или пять минут; сад - вне зависимости от того, гуляете ли вы в нем час или полдня; книга - сколько бы вы ее ни чи­тали: день или месяц; фильм или пьеса являются единствами, неизменными динамическими качествами, последовательностью ощущений, распределенных в Определенном промежутке времени.

Посмотрим же, как работает режиссер в театре и в кино; несмотря на различия в масштабах, перспективе, сущность од­на: оттолкнувшись от текста, создать действие. В театре дей­ствие создается следованием тексту (во всяком случае, теорети­чески); в кино текст должен исчезнуть (тоже теоретически).

Различия между театральными школами обнаруживаются на экране; тот, кто предпочитает реалистический театр, хвалит эк­ран за его правдивость; тот, кто на сцене - экспрессионист, за его способность лгать; Леон Муссинак, который верит в «спе­цифичность» искусств, предлагает кинематографистам вдохнов­ляться Гордоном Крэгом.

Невозможно отделить от театра пантомиму, являющуюся одним из его аспектов, а также одним из путей, ведущих к кино. Это путь Чарли Чаплина. Почему он выбрал его? Следующая притча, может быть, поможет в этом разобраться.

Когда Мехмет-Али решился предпринять рискованный поход против Ваххабитов, он пригласил на совет своих лучших офи­церов и, показав им на большой ковер, лежавший посреди ком­наты, и на яблоко в центре ковра, сказал: «Это яблоко - Неджд, который нужно захватить, этот ковер - пустыня, в которой не может жить армия. Я отдам командование своими силами тому, кто возьмет яблоко, не ступая ногой на ковер».

После разных неудачных попыток вышел принц Ибрагим, он спокойно встал на колени возле ковра, свернул его, и, когда оста­лась лишь узкая полоска, легко взял яблоко.

Пусть другие извлекают из этой истории политические или военные уроки; по отношению к искусству ее смысл ясен: мы можем обрести то, что ищем, лишь исходя из того, что имеем. Чарли Чаплин не пытался создать искусство, новое во всех своих сферах; он пошел от того, в чем был уверен: выразительных средств пантомимы; понемногу он свернул ковер, протянул к то­му, чего он жаждал, те средства, которыми он владел, и взял яблоко, бывшее не чем иным, как «Парижанкой» и «Золотой лихо­радкой». И он сделал это, не зная историю о ковре Ибрагима, так же как он вызывал смех, не зная работы Бергсона, что весьма огорчительно для философов и эстетиков.

Танец в свою очередь происходит от пантомимы; в сущности,

это пантомима, фигуры которой, выбранные в качестве наиболее выразительных, были зафиксированы, закреплены более или менее точными числовыми отношениями и повторены таким образом, чтобы получить ритмическую акцентировку.

Орхестическая чувствительность была часто использована на экране для усиления драматического эффекта некоторых кус­ков «Путь на Восток», «Лев Моголов» «Кин») или для провоцирования физиологического аффекта, подобного тому, что вызывают ускоряющиеся танцы (дервишы, шаманы, исавийя).

V. Роман

Если во Франции рождающееся кино было вдохновлено теат­ром, то в Америке роль театра, скорее всего, играл роман. Сначала это дало повод для нескольких заблуждений: роман, которым вдохновлялось американское кино, разумеется, не был романом Готорна или даже - вначале - Гершесгаймера27, это был роман, расцветший в популярных журналах, фабриковавшийся конвейерным способом ремесленниками, имена которых не пред­ставляют интереса. Но видя, как на экране появляются произ­ведения, отмеченные совершенно новой для них чувстви­тельностью, многие французские кинематографисты восклицали: «Вот наконец подлинно экранное чувство!» Луи Деллюк вызвал удивление, когда писал в «Синеа», что большинство американских фильмов было сделано по романам, но, честно говоря, они были сделаны по романам, которые можно было бы принять за раз­вернутые киносценарии. Достаточно перечесть, если они есть под рукой, некоторые дешевые американские журналы докине­матографического периода, и вы найдете в них сюжеты, типажи, способ видеть и представлять, столь привычные для нас по американским фильмам.

Так же как и романист, кинематографист обладает свободой в выборе сюжета, места действия. Он может списывать с близко­го или далекого расстояния, подробно или обобщенно. Он может ­ценное качество, которым он еще недостаточно пользовался, изменять скорость прохождения изображений.

Основная разница между двумя искусствами заключается в том, что книга описывает внешний и внутренний мир в терминах ясного сознания, предоставляя нам возможность воображать пер­вый и представлять себе второй; в то же время на экране все обстоит иначе, внешний мир представлен, внутренний мир может быть лишь подсказан жестами, проявлениями пространственного характера. Иной недостаток кино - это относительная медлитель­ность в усвоении изображения по сравнению со словом. Слово «зима» воспринимается за полсекунды; соответствующее изобра­жение усваивается лишь за пять или шесть секунд. Вот почему невозможно достигнуть на экране калейдоскопической скорости в смене некоторых поэтических картин. Попробуйте поставить в кино конец «Пьяного корабля»:

Ну а если Европа, то пусть она будет,

Как озябшая лужа, грязна и мелка,

Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит

Свой бумажный кораблик с крылом мотылька.

Надоела мне зыбь этой медленной влаги,

Паруса караванов, бездомные дни,

Надоели торговые чванные флаги

И на каторжных страшных понтонах – огни!»

Как можно представить на экране за двадцать пять секунд ­а это примерно время на чтение этих строк - столь блистатель­ную смену образов?

Таким образом, по сравнению с другими динамическими искусствами - музыкой, поэзией - кино отмечено относительной неподвижностью. Это связано с тем, что оно неизбежно ис­пытывает на себе силу живописного притяжения.

VI. Живопись.

У кино и живописи безусловно существуют общие истоки; если словесные искусства, начиная с Гомера и Пиндара, происходят от театра, пластические искусства, по-видимому, имеющие иные истоки, испытали на себе сильное сценическое влияние.

В греческой трагедии античная живопись - мы можем судить об этом по вазам - черпала свое вдохновение; а в течение всей классической эпохи, в XVI, ХVII, XVIII веках, театральная и живописная пластики не переставали влиять друг на друга.

Живопись безусловно послужила источником вдохновения для кинематографа, это влияние весьма спорно, когда оно приводит к копированию картин, как мы это неоднократно видели (вспом­ните, например, об очень смешном американизированном Веласке­се в одном из фильмов, снятых по «Дон Сезар де Базану»), но это влияние очень интересно, когда учит владеть светом. Раз­мытые кадры можно возвести к Каррьеру, заставив принять крупный план, они дали экрану новые выразительные возможности; неоспоримо и часто плодотворно влияние Рембрандта на северных кинематографистов, шведских и немецких.

Противоречие в приложении к кино нашей восприимчивости к живописи заключается в том, что она требует от нас остановки для созерцания всякий раз, когда зрелище нам нравится. Здесь заключено противоречие с идеей движения. И именно здесь и вмешивается весьма эффективно наше драматическое чувство, требующее движения.

Живописному ли чувству должны мы приписать нечто, привле­кающее нас в неожиданных переливах цвета и света фейерверка, световых фонтанов, калейдоскопов? Можно спросить себя, како­ва же художественная ценность подобной восприимчивости? Пере­ливы света в калейдоскопе, фонтане, на световом экране забав­ляют зрение, но сами по себе не оказывают непосредственного воздействия на внутреннюю жизнь; чтобы добиться такого влия­ния, нужно, чтобы ведущий игру придал световым вариациям зна­чение речи, воспользовался ими для установления общности чувств, коллективной эмоции между ним и его публикой. Раз­личные чисто световые зрелища, которые нам показывали, привлекают внимание только тогда, когда они оперируют формами, в которых, как нам кажется, мы что-то узнаем, цветами, которые что-то напоминают (красным, например, который интерпретирует­ся как стилизация пламени).

Нет никакой уверенности в том, что выразительное значение различных цветов не проистекает от аналогичных ассоциаций (красный означает огонь и кровь, желтый - золото, коричне­вый - землю, черный - ночь, зеленый - деревья, поля и луга). Если это так, то знаменитая теория, согласно которой художник употребляет зеленый не потому, что он хочет изобразить дере­во, но изображает дерево, потому что хочет употребить зеленый цвет, ничего не стоит, ведь зеленый происходит от дерева.

Во всяком случае, какими бы ни были истоки и значение удо­вольствия, получаемого от смены цветовых картин, оно сущест­вовало до изобретения кино, и это то удовольствие, которое легко получить вне кино, с помощью, например, простых свето­вых проекций. Перенос цветовых вариаций на пленку мог бы представить коммерческий интерес только как некий фейерверк для бедного, удобный для созерцания на дому и даже в дождли­вую погоду. Мы бы хотели тем самым разочаровать новаторов, видящих в чистых подвижных комбинациях линий и цветов кине­матограф будущего; но нам кажется, что если бы в зрелищах по­добного рода заключалась возможность формирования публики, создания коллективной психической силы, ее сохранения в те­чение некоторого времени, то подобная форма искусства уже дав­но была бы создана.

Все это, между прочим, подсказывает нам еще одно замечание, подтвержденное тем незначительным местом, которое занимает на экране мультипликация. Как бы интересна ни была с точки зрения механики проблема проекции, она вторична; она бы вооб­ще не встала, если бы требовалось проецировать лишь мультипли­кации и цветовые формы. Если она была поставлена и решена, то это произошло потому, что у «мельницы изображений» была иная пища: последовательные серии фотографий, с помощью которых Мэйбридж и Марэ вдохнули движение в изобретение Дагерра. Восприимчивость, вокруг которой сгруппировались иные виды вос­приимчивости, участвующие в восприятии кино,- это фотографи­ческая восприимчивость, приведенная в движение во времени.

VII. Фотография.

Вторжение фотографии в кинематограф принимает две формы. С одной стороны, оно позволяет производить изображения, широко и недорого распространять их; именно с этой точки зрения в качестве театра для бедных экран и интересует политиков. Разумеется, кино - это превосходный инструмент международ­ной пропаганды, при условии, если уметь им пользоваться и огра­ничить поле его зрения, но эстетика он интересует с иной точки зрения; можно даже утверждать, что чем ощутимей фильм «напи­сан» международным языком, чем ближе он к экранному «эспе­ранто», тем менее он интересен с художественной точки зрения: слишком часто восторги кинематографистов по поводу между­народного характера экрана лишь прикрывают безликий и неинтересный фильм.

Это промышленная сторона кинопостановки; она также в пол­ной мере касается и мультфильмов, и «декоративных» фильмов, и фильмов, поставленных по экспрессионистским рецептам, являющихся, в сущности, сфотографированным театром.

Когда же экран воспроизводит естественные изображения, ко­торые может передать одна лишь фотография, в фильм привносит­ся некий иной элемент.

Фотографическое чувство не всегда так называлось; когда-то оно называлось склонностью к правдоподобию и реализму и оправ­дывало успех педантичных наблюдателей природы (некоторых голландских художников) или документальных рисовальщиков, таких, как Сент-Обен, Дебюкур и др... Фотография и ее предшественники - камера-обскура, светлая камера, физио­нотрас - удовлетворяли этот инстинкт в двух пространственных измерениях, но они не передавали ни движения, ни цвета, ни рельефа.

Наиболее серьезным пробелом было отсутствие движения; он был заполнен открытием кинематографа, что касается других пробелов, то, может быть, и не следует желать слишком быстро­го их заполнения; несовершенства всякого подражательного ис­кусства, поскольку они вынуждают наше воображение их воспол­нять, пробуждают его активность, являются важными факторами в установлении коллективных психических состояний. Так воз­никла, как продолжение фотографического чувства, фотокинети­ческая чувствительность; она находит наиболее полное выражение в документальных фильмах, а если речь идет о недокументальном фильме, то в элементах документального свойства.

Нужно ли целиком отдаться этой тенденции, изгнать с экрана все, что не документально или создано не по документальному образцу? Мы не видим в таких отлучениях от церкви большого смысла. Этот документальный элемент в статическом своем со­стоянии доминирует в «Бриера», в фильмах Жана Эпштейна находится в основном в динамическом состоянии, он почти от­сутствует в таких фильмах, как «Нибелунги», или в первых ше­деврах Чарли Чаплина, в фильмах Абеля Ганса он соседствует с музыкальным элементом, в некоторых фильмах Леона Пуарье («Жоселен») с поэтическим элементом, в шведских фильмах с драматическим элементом («Горный Эйвинд и его жена»). Ки­но - это дом, в котором есть, в котором необходимо иметь очень много комнат.

VIII. Заключение.

Теперь мы видим, из сколь сложных элементов сформиро­валась в нас кинематографическая чувствительность: не только два фильма сшивают лоскутья различных восприимчивостей, но даже один фильм понимается по-разному теми, кто его видит.

Кинематографист склонен игнорировать эту сложность: он часто оказывается во власти технической гордыни, которая по­буждает его в качестве единственно важного вопроса рассматри­вать «как», презирая «что». Но заметим, что под «что» можно понимать самые разные вещи: развернутую и многоступенчатую интригу, социальную среду, человеческий характер, танец, жест, и даже - как орнамент мечетей - мистические видения. Но нужно, чтобы что-то было, а главное, нельзя, чтобы некоторые элементы, например «сюжет», рассматривались как несуществен­ные и поддающиеся безнаказанному уродованию.

Легко сказать: «Все можно воплотить на экране». Мы знаем музыкантов, которые говорили: «Не все можно переложить на му­зыку». Подтверждается ли это фактами? Мы не осмеливаемся ут­верждать, что музыка Рамо многое потеряла, связав себя с посред­ственными либретто, но очевидно, что музыка Глюка выиг­рала от выбора текстов. Единственное хорошее либретто, кото­рое использовал Сен-Санс, было «Самсон и Далила» - и оно лучше иных вдохновило его; и мы не уверены, что нельзя ска­зать того же о Венсане д'Энди и «Валленштейне». Наш мозг не разделен на изолированные части, приспособленные к спе­циализированным видам деятельности; ничтожность или посредст­венность киносценария на самом деле трудно перенести, он также мешает оценить чисто фотогенические качества, как зубная боль музыку «Пеллеаса» или хамские речи - хороший обед.

Можно ли надеяться, что в результате слияния, постепенного ограничения, подсознательного «прорастания» ассоциаций возник­нет чистая кинематографическая восприимчивость, как воз­никла - во всяком случае, так кажется - чистая музыкальная восприимчивость. Так или иначе не следует рассчитывать, что в кино оно сможет проявиться где-нибудь вне исключительных про­изведений. На экране, как и в любом другом искусстве, чистая форма прорастает в виде цветка, и корень, которым она питается, может жить долго и порождать такие цветы лишь при условии сохранения связей с жизнью и той духовной и материальной деятельностью, которая несет с собой новое ее осмысление.

Наши рекомендации