Глава 3. из тьмы египетской

История моей жизни

Предисловие

Самое поразительное в книгах слепоглухонемой Елены Келлер, а она написала семь книг, — то, что чтение их не вызывает ни снисходительной жалости, ни слезливого сочувствия. Вы словно читаете записки путешественника в неведомую страну. Яркие, точные описания дают читателю возможность испытать неизведанное в сопровождении человека, который не тяготится необычным странствием, а, вроде бы, сам выбрал такой жизненный маршрут.

Елена Келлер потеряла зрение и слух в возрасте полутора лет. Острое воспаление мозга превратило сообразительную малышку в мятущееся животное, которое тщетно пыталось понять, что происходит в окружающем мире, и безуспешно объяснить этому миру себя и свои желания. Сильная и яркая натура, которая впоследствии так помогла ей стать Личностью, поначалу проявлялась лишь в яростных вспышках безудержного гнева.

В то время большинство ей подобных становились, в конце концов, полуидиотами, которых семья старательно скрывала на чердаке или в дальнем углу. Но Елене Келлер повезло. Она родилась в Америке, где в ту пору уже разрабатывались методы обучения глухих и слепых. А потом вообще случилось чудо: в 5 лет ее учительницей стала Анна Салливан, сама испытавшая временную слепоту. Талантливый и терпеливый педагог, чуткая и любящая душа, она стала спутницей жизни Елены Келлер и сначала научила ее языку знаков и всему, что знала сама, а потом помогла дальнейшему образованию.

Елена Келлер прожила 87 лет. Независимость и глубина суждений, сила воли и энергия завоевали ей уважение множества самых разных людей, в том числе видных государственных деятелей, писателей, ученых.

Марк Твен говорил, что две самые замечательные личности XIX столетия — Наполеон и Елена Келлер. Сравнение, на первый взгляд, неожиданное, но понятное, если признать, что и тот, и другая изменили наше представление о мире и границах возможного. Однако если Наполеон подчинял и соединял народы силой стратегического гения и оружия, то Елена Келлер открыла нам изнутри мир физически обездоленных. Благодаря ей мы проникаемся состраданием и уважением к силе духа, источником которой служат доброта людей, богатство человеческой мысли и вера в Божий промысел.

Составитель

ИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ, ИЛИ ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ

Александру Грэхему Беллу, который научил глухих говорить и сделал возможным услышать в Скалистых горах слово, произнесенное на побережье Атлантики, посвящаю эту историю моей жизни

Глава 1. И ДЕНЬ ТОТ НАШ…

С некоторым страхом приступаю я к описанию моей жизни. Я испытываю суеверное колебание, приподнимая вуаль, золотистым туманом окутывающую мое детство. Задача написания автобиографии трудна. Когда я пытаюсь разложить по полочкам самые ранние свои воспоминания, то обнаруживаю, что реальность и фантазия переплелись и тянутся сквозь годы единой цепью, соединяя прошлое с настоящим. Ныне живущая женщина рисует в своем воображении события и переживания ребенка. Немногие впечатления ярко всплывают из глубины моих ранних лет, а остальные… «На остальном лежит тюремный мрак». Кроме того, радости и печали детства утратили свою остроту, многие события, жизненно важные для моего раннего развития, позабылись в пылу возбуждения от новых чудесных открытий. Поэтому, боясь вас утомить, я попытаюсь представить в кратких зарисовках лишь те эпизоды, которые кажутся мне наиболее важными и интересными.

Я родилась 27 июня 1880 года в Таскамбии, маленьком городке на севере Алабамы.

Семья моя с отцовской стороны произошла от Каспара Келлера, уроженца Швейцарии, переселившегося в Мэриленд. Один из моих швейцарских предков был первым учителем глухих в Цюрихе и написал книгу по их обучению… Совпадение необыкновенное. Хотя, правду говорят, что нет ни одного царя, среди предков которого нет раба, и ни одного раба, среди предков которого не было бы царя.

Мой дед, внук Каспара Келлера, купив обширные земли в Алабаме, туда переселился. Мне рассказывали, что раз в год он отправлялся верхом на лошади из Таскамбии в Филадельфию закупать припасы для своей плантации, и у моей тетушки хранится множество его писем семье с прелестными, живыми описаниями этих поездок.

Моя бабушка была дочерью Александра Мура, одного из адъютантов Лафайета, и внучкой Александра Спотвуда, бывшего в колониальном прошлом губернатором Виргинии. Она также была троюродной сестрой Роберта Ли.

Отец мой, Артур Келлер, был капитаном армии конфедератов. Моя мать Кэт Адамс, его вторая жена, была намного его моложе.

До того, как роковая болезнь лишила меня зрения и слуха, я жила в крохотном домике, состоявшем из одной большой квадратной комнаты и второй, маленькой, в которой спала служанка. На Юге было принято строить около большого главного дома маленький, этакую пристройку для временного житья. Такой домик выстроил и мой отец после Гражданской войны, и, когда он женился на моей матушке, они стали там жить. Сплошь увитый виноградом, вьющимися розами и жимолостью, домик со стороны сада казался беседкой. Маленькое крыльцо было скрыто от глаз зарослями желтых роз и южного смилакса, излюбленного прибежища пчел и колибри.

Главная усадьба Келлеров, где жила вся семья, находилась в двух шагах от нашей маленькой розовой беседки. Ее называли «Зеленый плющ», потому что и дом, и окружающие его деревья, и заборы были покрыты красивейшим английским плющом. Этот старомодный сад был раем моего детства.

Я очень любила ощупью пробираться вдоль жестких квадратных самшитовых изгородей и по запаху находить первые фиалки и ландыши. Именно там я искала утешения после бурных вспышек гнева, погружая разгоревшееся лицо в прохладу листвы. Как радостно было затеряться среди цветов, перебегая с места на место, внезапно натыкаясь на чудесный виноград, который я узнавала по листьям и гроздьям. Тогда я понимала, что это виноград, который оплетает стены летнего домика в конце сада! Там же струился к земле ломонос, ниспадали ветви жасмина и росли какие-то редкие душистые цветы, которые звали мотыльковыми лилиями за их нежные лепестки, похожие на крылья бабочек. Но розы… они были прелестнее всего. Никогда потом, в оранжереях Севера, не находила я таких утоляющих душу роз, как те, увивавшие мой домик на Юге. Они висели длинными гирляндами над крыльцом, наполняя воздух ароматом, не замутненным никакими иными запахами земли. Ранним утром, омытые росой, они были такими бархатистыми и чистыми, что я не могла не думать: такими, наверное, должны быть асфодели Божьего Райского сада.

Начало моей жизни походило на жизнь любого другого дитяти. Я пришла, я увидела, я победила — как всегда бывает с первым ребенком в семье. Разумеется, было много споров, как меня назвать. Первого ребенка в семье не назовешь как-нибудь. Отец предложил дать мне имя Милдред Кэмпбелл в честь одной из прабабок, которую высоко ценил, и принимать участие в дальнейшем обсуждении отказался. Матушка разрешила проблему, дав понять, что желала бы назвать меня в честь своей матери, чье девичье имя было Елена Эверетт. Однако по пути в церковь со мной на руках отец это имя, естественно, позабыл, тем более что оно не было тем, которое он всерьез рассматривал. Когда священник спросил у него, как же назвать ребенка, он вспомнил лишь, что решили назвать меня по бабушке, и сообщил ее имя: Елена Адамс.

Мне рассказывали, что еще младенцем в длинных платьицах я проявляла характер пылкий и решительный. Все, что делали в моем присутствии другие, я стремилась повторить. В шесть месяцев я привлекла всеобщее внимание, произнеся: «Чай, чай, чай», — совершенно отчетливо. Даже после болезни я помнила одно из слов, которые выучила в те ранние месяцы. Это было слово «вода», и я продолжала издавать похожие звуки, стремясь повторить его, даже после того, как способность говорить была утрачена. Я перестала твердить «ва-ва» только когда научилась составлять это слово по буквам.

Мне рассказывали, что я пошла в тот день, когда мне исполнился год. Матушка только что вынула меня из ванночки и держала на коленях, когда внезапно мое внимание привлекло мельканье на натертом полу теней от листьев, танцующих в солнечном свете. Я соскользнула с материнских колен и почти побежала к ним навстречу. Когда порыв иссяк, я упала и заплакала, чтобы матушка вновь взяла меня на руки.

Эти счастливые дни длились недолго. Всего одна краткая весна, звенящая щебетом снегирей и пересмешников, всего одно лето, щедрое фруктами и розами, всего одна красно-золотая осень… Они пронеслись, оставив свои дары у ног пылкого, восхищенного ими ребенка. Затем, в унылом сумрачном феврале, пришла болезнь, замкнувшая мне глаза и уши и погрузившая меня в бессознательность новорожденного младенца. Доктор определил сильный прилив крови к мозгу и желудку и думал, что я не выживу. Однако как-то ранним утром лихорадка оставила меня, так же внезапно и таинственно, как и появилась. Этим утром в семье царило бурное ликование. Никто, даже доктор, не знал, что я больше никогда не буду ни слышать, ни видеть.

Я сохранила, как мне кажется, смутные воспоминания об этой болезни. Помнится мне нежность, с которой матушка пыталась успокоить меня в мучительные часы метаний и боли, а также мои растерянность и страдание, когда я просыпалась после беспокойной ночи, проведенной в бреду, и обращала сухие воспаленные глаза к стене, прочь от некогда любимого света, который теперь с каждым днем становился все более и более тусклым. Но, за исключением этих беглых воспоминаний, если это вправду воспоминания, прошлое представляется мне каким-то ненастоящим, словно кошмарный сон.

Постепенно я привыкла к темноте и молчанию, окружившим меня, и забыла, что когда-то все было иначе, пока не явилась она… моя учительница… та, которой суждено было выпустить мою душу на волю. Но, еще до ее появления, в первые девятнадцать месяцев моей жизни, я уловила беглые образы широких зеленых полей, сияющих небес, деревьев и цветов, которые наступившая потом тьма не смогла совсем стереть. Если когда-то мы обладали зрением — «и день тот наш, и наше все, что он нам показал».

Глава 2. МОИ БЛИЗКИЕ

Не могу припомнить, что происходило в первые месяцы после моей болезни. Знаю только, что я сидела на коленях у матери или цеплялась за ее платье, пока она занималась домашними делами. Мои руки ощупывали каждый предмет, прослеживали каждое движение, и таким образом я многое смогла узнать. Вскоре я ощутила потребность в общении с другими и начала неумело подавать некоторые знаки. Качание головой означало «нет», кивок — «да», тянуть к себе значило «приди», отталкивание — «уйди». А если мне хотелось хлеба? Тогда я изображала, как режут ломтики и намазывают их маслом. Если я хотела, чтобы на обед было мороженое, я показывала, как вертят ручку мороженицы, и дрожала, будто замерзла. Матушке удавалось многое мне объяснить. Я всегда знала, когда ей хотелось, чтобы я что-то принесла, и я бежала в ту сторону, куда она меня подталкивала. Именно ее любящей мудрости я обязана всем, что было хорошего и яркого в моей непроглядной долгой ночи.

В пять лет я научилась складывать и убирать чистую одежду, когда ее приносили после стирки, и отличать свою одежду от остальной. По тому, как одевались моя матушка и тетя, я догадывалась, когда они собирались куда-то выходить, и неизменно умоляла взять меня с собой. За мной всегда посылали, когда к нам приезжали гости, и, провожая их, я всегда махала рукой. Думаю, у меня сохранились смутные воспоминания о значении этого жеста. Однажды какие-то джентльмены приехали в гости к моей матери. Я почувствовала толчок закрывшейся входной двери и другие шумы, сопровождавшие их прибытие. Охваченная внезапным озарением, прежде чем кто-либо успел меня остановить, я взбежала наверх, стремясь осуществить свое представление о «выходном туалете». Став перед зеркалом, как, я знала, это делали другие, я полила себе голову маслом и густо осыпала лицо пудрой. Затем я покрыла голову вуалью, так что она занавесила лицо и упала складками на плечи. К своей детской талии я привязала огромный турнюр, так что он болтался у меня за спиной, свисая почти до подола. Разодетая таким образом, я спустилась по лестнице в гостиную развлекать компанию.

Не помню, когда я впервые осознала, что отличаюсь от остальных людей, но уверена, что это произошло до приезда моей учительницы. Я заметила, что моя матушка и мои друзья не пользуются, как я, знаками, когда хотят что-то сообщить друг другу. Они разговаривали ртом. Иногда я становилась между двумя собеседниками и трогала их губы. Однако понять мне ничего не удавалось, и я досадовала. Я тоже шевелила губами и отчаянно жестикулировала, но безрезультатно. Временами это так меня злило, что я брыкалась и вопила до изнеможения.

Полагаю, я понимала, что веду себя дурно, потому что знала: пиная Эллу, мою няню, делаю ей больно. Так что, когда приступ ярости проходил, я испытывала нечто вроде сожаления. Но не могу припомнить ни одного случая, чтобы это помешало мне вести себя подобным образом, если я не получала того, что хотела. В те дни моими постоянными спутниками были Марта Вашингтон, дочка нашей кухарки, и Белль, наш старый сеттер, когда-то отличная охотница. Марта Вашингтон понимала мои знаки, и мне почти всегда удавалось заставить ее делать то, что мне нужно. Мне нравилось властвовать над нею, а она чаще всего подчинялась моей тирании, не рискуя вступать в драку. Я была сильная, энергичная и равнодушная к последствиям своих действий. При этом я всегда знала, чего хочу, и настаивала на своем, даже если приходилось ради этого драться, не щадя живота своего. Мы много времени проводили на кухне, месили тесто, помогали делать мороженое, мололи кофейные зерна, ссорились из-за печенья, кормили кур и индюков, суетившихся у кухонного крыльца. Многие из них были совсем ручными, так что ели из рук и позволяли себя трогать. Как-то раз один большой индюк выхватил у меня помидор и убежал с ним. Вдохновленные индюшиным примером, мы утащили с кухни сладкий пирог, который кухарка только что покрыла глазурью, и съели его до последней крошки. Потом я очень болела, и мне было интересно, постигла ли индюка та же печальная участь.

Цесарка, знаете ли вы, любит гнездиться в траве, в самых укромных местах. Одним из любимейших моих занятий было охотиться в высокой траве за ее яйцами. Я не могла сказать Марте Вашингтон, что хочу поискать яйца, но я могла сложить вместе ладошки горсточкой и опустить их на траву, обозначая нечто круглое, скрывающееся в траве. Марта меня понимала. Когда нам везло, и мы находили гнездо, я никогда не разрешала ей относить яйца домой, знаками заставляя понять, что она может упасть и разбить их.

В амбарах хранилось зерно, в конюшне держали лошадей, но был еще двор, на котором по утрам и вечерам доили коров. Он был для нас с Мартой источником неослабевающего интереса. Доярки разрешали мне класть руки на корову во время дойки, и я часто получала хлесткий удар коровьего хвоста за свое любопытство.

Подготовка к Рождеству всегда доставляла мне радость. Конечно, я не знала, что происходит, но с восторгом наслаждалась разносившимися по всему дому приятными запахами и лакомыми кусочками, которые давали мне и Марте Вашингтон, чтобы мы не шумели. Мы, несомненно, путались под ногами, но это ни в коей мере не снижало нашего удовольствия. Нам разрешали молоть пряности, перебирать изюм и облизывать мутовки. Я вешала мой чулок Санта Клаусу, потому что так поступали другие, однако не помню, чтобы эта церемония меня очень интересовала, заставляя проснуться до рассвета и бежать на поиски подарков.

Марта Вашингтон любила проказничать ничуть не меньше, чем я. Двое маленьких детей сидели на веранде жарким июньским днем. Одна была чернокожей, как дерево, с копной пружинистых кудряшек, завязанных шнурками во множество пучков, торчащих в разные стороны. Другая — беленькая, с длинными золотыми локонами. Одной было шесть лет, другая двумя или тремя годами старше. Младшая девочка была слепой, старшую звали Марта Вашингтон. Сначала мы старательно вырезали ножницами бумажных человечков, но вскоре эта забава нам надоела и, изрезав на кусочки шнурки от наших туфелек, мы обстригли с жимолости все листочки, до которых смогли дотянуться. После этого я перевела свое внимание на пружинки волос Марты. Сначала она возражала, но потом смирилась со своей участью. Решив затем, что справедливость требует возмездия, она схватила ножницы и успела отрезать один из моих локонов. Она состригла бы их все, если бы не своевременное вмешательство моей матушки.

События тех ранних лет остались в моей памяти отрывочными, но яркими эпизодами. Они вносили смысл в молчаливую бесцельность моей жизни.

Однажды мне случилось облить водой мой фартучек, и я расстелила его в гостиной перед камином посушиться. Фартучек сох не так быстро, как мне хотелось, и я, подойдя поближе, сунула его прямо на горящие угли. Огонь взметнулся, и в мгновение ока пламя охватило меня. Одежда загорелась, я отчаянно замычала, шум привлек на помощь Вайни, мою старую нянюшку. Набросив на меня одеяло, она чуть меня не удушила, зато сумела потушить огонь. Я отделалась, можно сказать, легким испугом.

Примерно в это же время я научилась пользоваться ключом. Однажды утром я заперла матушку в кладовке, где она вынуждена была оставаться в течение трех часов, так как слуги находились в отдаленной части дома. Она колотила в дверь, а я сидела снаружи на ступеньках и хохотала, ощущая сотрясение от каждого удара. Эта самая вредная моя проказа убедила родителей, что меня надо поскорее начинать учить. После того как приехала ко мне моя учительница Энн Салливан, я постаралась при первой же возможности запереть в комнате и ее. Я отправилась наверх с чем-то, что, как дала мне понять матушка, следовало отдать мисс Салливан. Но, едва отдав ей это, я захлопнула дверь и заперла ее, а ключ спрятала в холле под гардеробом. Отец был вынужден влезть на лестницу и вызволить мисс Салливан через окно, к моему несказанному восторгу. Я вернула ключ лишь несколько месяцев спустя.

Когда мне сравнялось пять лет, мы переехали из увитого виноградом домика в большой новый дом. Семья наша состояла из отца, матушки, двух старших сводных братьев и, впоследствии, сестрички Милдред. Самое раннее мое воспоминание об отце — это как я пробираюсь к нему сквозь ворохи бумаги и обнаруживаю его с большим листом, который он зачем-то держит перед лицом. Я была очень озадачена, воспроизвела его действие, даже надела его очки, надеясь, что они помогут мне разрешить загадку. Но в течение нескольких лет эта тайна так и оставалась тайной. Потом я узнала, что такое газеты и что мой отец издавал одну из них.

Отец мой был необыкновенно любящим и великодушным человеком, бесконечно преданным семье. Он редко покидал нас, уезжая из дома только в сезон охоты. Как мне рассказывали, он был прекрасным охотником, знаменитым своей меткостью стрелком. Он был радушным хозяином, пожалуй, даже слишком радушным, так как редко приезжал домой без гостя. Особой его гордостью был огромный сад, где, по рассказам, он выращивал самые изумительные в наших краях арбузы и клубнику. Мне он всегда приносил первый созревший виноград и отборнейшие ягоды. Я помню, как трогала меня его заботливость, когда он вел меня от дерева к дереву, от лозы к лозе, и его радость от того, что мне что-то доставляло удовольствие.

Он был прекрасный рассказчик и, после того, как я освоила язык немых, неуклюже рисовал знаки у меня на ладони, передавая самые остроумные свои анекдоты, причем больше всего его радовало, когда потом я к месту их повторяла.

Я находилась на Севере, наслаждалась последними прекрасными днями лета 1896 года, когда пришло известие о его смерти. Он болел недолго, испытал краткие, но очень острые муки — и все было кончено. Это было первой моей тяжкой потерей, первым личным столкновением со смертью.

Как мне написать о моей матушке? Она так мне близка, что говорить о ней кажется неделикатным.

Долгое время я считала свою маленькую сестренку захватчицей. Я понимала, что больше не являюсь единственным светом в окошке у матушки, и это переполняло меня ревностью. Милдред постоянно сидела на коленях у матушки, где привыкла сидеть я, и присвоила себе всю материнскую заботу и время. Однажды случилось кое-что, по моему мнению, добавившее оскорбление к обиде.

У меня тогда была обожаемая затертая кукла Нэнси. Увы, она была частой беспомощной жертвой моих яростных вспышек и жаркой к ней привязанности, от которых приобрела еще более потрепанный вид. У меня были другие куклы, которые умели говорить и плакать, открывать и закрывать глаза, но ни одну из них я не любила так, как Нэнси. У нее была своя колыбелька, и я часто по часу и дольше укачивала ее. Я ревностно охраняла и куклу, и колыбельку, но однажды обнаружила маленькую свою сестричку мирно спящей в ней. Возмущенная этой дерзостью со стороны той, с кем меня пока не связывали узы любви, я рассвирепела и опрокинула колыбельку. Ребенок мог удариться насмерть, но матушка успела подхватить ее.

Так бывает, когда мы бредем долиной одиночества, почти не зная о нежной привязанности, произрастающей из ласковых слов, трогательных поступков и дружеского общения. Впоследствии, когда я возвратилась в лоно человеческого наследия, принадлежащего мне по праву, наши с Милдред сердца нашли друг друга. После этого мы были рады идти рука об руку, куда бы ни вел нас каприз, хоть она совсем не понимала моего языка жестов, а я ее детского лепета.

Глава 3. ИЗ ТЬМЫ ЕГИПЕТСКОЙ

Я росла, и во мне нарастало желание выразить себя. Немногие знаки, которыми я пользовалась, все меньше отвечали моим потребностям, а невозможность объяснить, чего я хочу, сопровождались вспышками ярости. Я чувствовала, как меня держат какие-то невидимые руки, и делала отчаянные усилия, чтобы освободиться. Я боролась. Не то чтобы эти барахтанья помогали, но дух сопротивления был во мне очень силен. Обычно я, в конце концов, разражалась слезами, и все заканчивалось полным изнеможением. Если матушке случалось в этот момент быть рядом, я заползала в ее объятья, слишком несчастная, чтобы вспомнить причину пронесшейся бури. Спустя какое-то время потребность в новых способах общения с окружающими стала настолько неотложной, что вспышки гнева повторялись каждый день, а иногда каждый час.

Родители мои были глубоко огорчены и озадачены. Мы жили слишком далеко от школ для слепых или глухих, и казалось нереальным, чтобы кто-то поехал в такую даль учить ребенка частным образом. Временами даже мои друзья и родные сомневались, что меня можно чему-нибудь научить. Для матушки единственный луч надежды блеснул в книге Чарльза Диккенса «Американские заметки». Она прочитала там рассказ о Лоре Бриджмен, которая, как и я, была глухой и слепой, и все-таки получила образование. Но матушка также с безнадежностью вспомнила, что доктор Хоу, открывший способ обучения глухих и слепых, давно умер. Возможно, его методы умерли вместе с ним, а если даже не умерли, то каким образом маленькая девочка в далекой Алабаме могла этими чудесными благами воспользоваться?

Когда мне было шесть лет, отец прослышал о видном балтиморском окулисте, добивавшемся успеха во многих случаях, казавшихся безнадежными. Родители решили свозить меня в Балтимор и выяснить, нельзя ли что-либо для меня сделать.

Путешествие было очень приятным. Я ни разу не впала в гнев: слишком многое занимало мой ум и руки. В поезде я подружилась со многими людьми. Одна дама подарила мне коробочку ракушек. Отец просверлил в них дырочки, чтобы я могла их нанизывать, и они счастливо заняли меня на долгое время. Проводник вагона также оказался очень добрым. Я много раз, цепляясь за полы его куртки, следовала за ним, когда он обходил пассажиров, компостируя билеты. Его компостер, который он давал мне поиграть, был волшебной игрушкой. Уютно пристроившись в уголке своего дивана, я часами развлекалась, пробивая дырочки в кусочках картона.

Моя тетя свернула мне большую куклу из полотенец. Это было в высшей степени безобразное создание, без носа, рта, глаз и ушей; у этой самодельной куклы даже воображение ребенка не могло бы обнаружить лица. Любопытно, что отсутствие глаз поразило меня больше всех остальных дефектов куклы, вместе взятых. Я назойливо указывала на это окружающим, но никто не догадался снабдить куклу глазами. Внезапно меня осенила блестящая идея: спрыгнув с дивана и пошарив под ним, я нашла тетин плащ, отделанный крупным бисером. Оторвав две бусины, я знаками показала тёте, что хочу, чтобы она пришила их к кукле. Она вопросительно поднесла мою руку к своим глазам, я решительно закивала в ответ. Бусины были пришиты на нужные места, и я не могла сдержать своей радости. Однако сразу после этого я потеряла к прозревшей кукле всякий интерес.

По приезде в Балтимор мы встретились с доктором Чизхолмом, который принял нас очень доброжелательно, однако сделать ничего не мог. Он, впрочем, посоветовал отцу обратиться за консультацией к доктору Александру Грэхему Беллу из Вашингтона. Тот может дать информацию о школах и учителях для глухих или слепых детей. По совету доктора, мы немедля отправились в Вашингтон повидаться с доктором Беллом.

Отец ехал с тяжелым сердцем и большими опасениями, а я, не сознавая его страданий, радовалась, наслаждаясь удовольствием переездов с места на место.

С первых минут я почувствовала исходившие от доктора Белла нежность и сочувствие, которые, наравне с его поразительными научными достижениями, покоряли многие сердца. Он держал меня на коленях, а я разглядывала его карманные часы, которые он заставил для меня звонить. Он хорошо понимал мои знаки. Я это осознала и полюбила его за это. Однако я и мечтать не могла, что встреча с ним станет дверью, через которую я перейду от мрака к свету, от вынужденного одиночества к дружбе, общению, знаниям, любви.

Доктор Белл посоветовал моему отцу написать мистеру Ананьосу, директору института Перкинса в Бостоне, где когда-то трудился доктор Хоу, и спросить, не знает ли он учителя, способного взяться за мое обучение. Отец сразу это сделал, и через несколько недель от доктора Ананьоса пришло любезное письмо с утешительной вестью, что такой учитель найден. Это произошло летом 1886 года, но мисс Салливан приехала к нам только в марте следующего.

Таким вот образом вышла я из тьмы египетской и встала перед Синаем. И Сила Божественная коснулась души моей, и она прозрела, и я познала многие чудеса. Я услышала голос, который сказал: «Знание есть любовь, свет и прозрение».

Наши рекомендации