В защиту эфиальта и плутарха
Начнем с последнего, понимая под этим именем не только его самого, но и античных историков вообще. Ведь они прекрасно знали, как обстояло дело, – так неужели же в их сердца не стучал прах неправедно забытых героев? Наверное, стучал – только звук этот заглушался иным, более настойчивым и громким.
Дело в том, что в тогдашнем представлении (как, впрочем, в гораздо более поздние времена и в представлении древнерусских летописцев, например) историк не может быть просто скрупулезным хронистом, бесстрастно описывающим ход событий, перечисляющим исключительно факты и даты. Всякая история – непременный нравственный урок ныне живущим, сотворение для них зримых символов добра и зла.
Если разобраться, то сражения при Фермопилах и у мыса Артемисий стратегически ровным счетом ничего не решали. Да, персидскую армию удалось задержать на четыре дня. Но что от этого изменилось? Это ведь не «чудо под Москвой» времен Великой Отечественной войны, когда сопротивление из последних сил, даже сверх всяких мыслимых сил, позволило дождаться прибытия сибирских дивизий и перейти в контрнаступление. Не было в ходе кампании 480 года до Р.Х. ничего подобного! Весь героизм защитников Фермопил не мог помешать Ксерксу всего лишь месяц спустя оккупировать Афины. Причем, как отмечают в своей «Всемирной истории войн» Эрнест и Тревор Дюпюи, «армия Ксеркса, понесшая пока мало потерь, была к тому же усилена контингентами из Фив и других северных греческих государств. Персидский флот, вероятно, все еще насчитывал более 700 боевых кораблей – вдвое больше числа греческих трирем». Окончательно решили судьбу войны морское сражение у Саламина[376]и битва при Платеях[377].
Но не одной стратегией исчерпывается значение. Фермопилы послужили образцом высшего героизма, нравственным примером, символом, под которым могли объединиться разношерстые эллинские войска. И с этой точки зрения триста спартанцев – горстка против неодолимой силы – символ куда более яркий, нежели трехтысячный сводный отряд. Конечно, еще и грозных лакедемонян дразнить не хотелось: раз уж считают, что одни воевали и приносили жертвы на алтарь победы, пусть их… Впрочем, последнее соображение было сугубо побочным, а не определяющим.
Зато Эфиальту – тому фессалийцу, что показал персам горную тропу в обход Фермопил, – недобрая слава досталась благодаря этому нравственному подходу совершенно облыжно. Историки, начиная с Плутарха, дружно клеймят его предателем и перебежчиком. Оно и понятно: нравственная правда в Греко‑персидских войнах была за эллинами, отстаивавшими свои земли от вторгшихся полчищ Дария и Ксеркса, а раз так – всякий, все кто персам споспешествовал, суть изменники и предатели. Замечу, через полтора с небольшим столетия эта шкала ценностей дивным образом вывернулась наизнанку – когда уже не персы пришли в Грецию, а греки под командованием Александра Македонского отправились крушить Персию и покорять мир. Увы, исторически сложилось так, что о греко‑персидских войнах мы знаем только с одной, эллинской стороны: персидских текстов до нас не дошло. А дошли бы – подозреваю, взгляд с другой стороны показался бы не менее убедительным, и мы сегодня сочувствовали бы Дарию и Ксерксу не меньше, нежели Александру, чья слава не увядает по сей день и разошлась куда шире пределов некогда завоеванной им ойкумены и основанной на ее просторах эфемерной империи, рухнувшей сразу вслед за смертью своего творца.
Но вернемся к нашему Эфиальту. Предательство, замечу, применительно к военной ситуации может пониматься лишь как измена присяге. Эфиальт же в этом никоим образом не повинен. Персы потому и не встретили в Фессалии никакого сопротивления, что тамошние греческие города‑государства держали в конфликте сторону Ксеркса. И значит, фессалиец Эфиальт, принадлежа к числу проперсидски настроенных греков, не перебегал к противнику, а изначально принадлежал к его стану. Это, согласитесь, совсем иное дело. Весь мировой опыт феодальных и гражданских войн гласит, что в них речь идет в первую очередь не о предательстве, а о расколе, ведущем к братоубийству. Так что, выходит, все обвинения в адрес Эфиальта несправедливы.
Впрочем, так случается всякий раз, когда из каких‑то высших (и даже воистину благородных) соображений история подменяется мифом. Миф обладает живучестью, о какой не может и помыслить знание, интересуют же его лишь идеи и судьбы народов, тогда как людские с легкостью приносятся им в жертву нравственному уроку. И сколько бы ни покушались на миф те, в чьи сердца стучит пепел Клааса, их усилиям никогда не изменить ни единой строчки учебника истории. Да что там учебники – они по определению отличаются (и должны отличаться) завидным консерватизмом! Но ведь и художественная литература идет след в след. И кинематограф. Вот, например, в 1962 году режиссером Рудольфом Мэйтом был поставлен один из лучших голливудских исторических фильмов с Ричардом Игеном, Ральфом Ричардсоном, Дианой Бейкер и Барри Коу в ролях, подводящий своеобразный итог эпохе исторических сверхпроектов в американском кино. Назывался он без лишних изысков: «Триста спартанцев». И что же? В очередной раз зрителям была впечатляюще явлена все та же каноническая легенда о Леониде, не более.
Пожалуй, лишь упоминавшийся выше Страбон нашел в себе достаточно объективности, чтобы сказать, уклоняясь от всяких оценок: «Говорят, Эфиальт, показав персам горную тропинку в Фермопильских теснинах, отдал в руки персам отряд Леонида и провел варваров внутрь Греции». Прошу при этом заметить, что слово «варвары» в данном контексте начисто лишено свойственного ему в нашем восприятии негативного оттенка: так греки именовали всех неэллинов, и только. Однако за этим счастливым исключением едва ли не все историки на протяжении двадцати пяти веков прикладывали руку к сотворению мифа.
Но разве это повод, чтобы молчать?
Глава 15.
Щит Европы?
И в том, что сломалась мотыга,
и в том, что распалась телега,
и что на печи – холодрыга,
а двор не видать из‑под снега,
виновны варяги, Расстрига,
хазары, наплыв печенега,
татаро‑монгольское иго,
татаро‑монгольское эго.
Евгений Лукин
Утешительный миф
Суть мифа, о котором нам предстоит говорить в этой главе, с предельным лаконизмом сформулирована Пушкиным: «России определено было великое предназначение: ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы, варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Русь и возвратились в степи своего Востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной Россией». Эти слова – или, по крайней мере, сам стоящий за ними тезис – заучивали поколения российских гимназистов и советских школьников, а потом всю жизнь исполнялись сознанием жертвенной исторической миссии наших соотечественников по спасению Европы. Очень, надо сказать, утешительное в неустроении нашем ощущение!
Не знала об этом только Европа, в полной мере ощутившая на себе монгольскую мощь во время Великого западного похода 1241–1242 годов, во главе которого стоял многоопытный военачальник и ближайший сподвижник Чингисхана Субэдэй‑багатур.
Великий западный поход
Позволю себе напомнить основные вехи этой кампании.
Оставив тридцатитысячную армию охранять пути сообщения на покоренных русских и половецких землях, Субэдэй с остальными имевшимися в его распоряжении ста двадцатью тысячами человек вторгся в Центральную Европу. Он прекрасно понимал, что и Венгрия, и Польша, и Богемия, и Силезия – каждая из этих стран способна выставить армию многочисленнее монгольской. Не менее четко он осознавал, что нападение на любую из них незамедлительно приведет к конфликту с тремя остальными, а также со Священной Римской империей. Но Субэдэй достаточно хорошо ориентировался в хитросплетениях европейской политики – политическая разведка у монголов была налажена отменно, их агенты действовали чуть ли не во всех странах, – и потому был уверен, что успеет закрепиться в Центральной Европе, прежде чем враждующие друг с другом папа римский и германский император, а также английский и французский короли поймут, что происходит, и попытаются вмешаться. А затем можно будет поочередно разобраться и с ними.
Субэдэй разделил свою армию на четыре орды по три тумена[378]в каждой. Первая – командовал ею хан Кайду, внук Угедея – должна была прикрывать северный фланг. Прикрывать южный – вторгшись с юга в Венгрию, через Трансильванию и долину Дуная, – должен был хан Кадан, сын Угедея. Две остальные орды – под командованием Батыя и самого Субэдэя – должны были параллельными, судя по всему, маршрутами наступать через Центральные Карпаты и встретиться уже в Венгрии – на восточном берегу Дуная, перед городом Пешт, напротив столицы, Буды.
Хан Бату (Батый; 1208–1255).
Китайская вышивка по шелку.
XIII–XIV вв.
Хан Кайду, чьей задачей было отвлечь внимание поляков, богемцев и силезцев от главной цели похода, выступил в начале марта 1241 года, несколько раньше остальных. Он пронесся через Польшу и Силезию, разгромив по пути три больших польских армии. Сам он шел с двумя туменами (третий, которым командовал хан Байдар, защищая правый фланг Кайду, отвернул на север, через Литву, а потом на запад, через Восточную Пруссию и вдоль балтийского побережья в Померанию) и в марте наголову разбил под Краковом армию польского короля Болеслава V.
Пока монгольские тумены предавали северо‑восточную Европу огню и мечу, паника ширилась. Волны беженцев в ужасе катились на запад. Город за городом захватывался, грабился и сжигался; беженцев становилось все больше, слухи – все кошмарнее. Когда в начале апреля два тумена Кайду появились в Силезии и осадили ее столицу, город Бреслау (современный Вроцлав в Польше), европейцы были убеждены, что под его командованием не двадцать, а все двести тысяч человек. Это ощущение лишь укрепилось под влиянием победы монголов в битве при Легнице (иначе – немецкий Вальштадт; в современной Польше), состоявшейся 9 апреля 1241 года. О ней уже говорилось в десятой главе, так что здесь остается упомянуть лишь о некоторых деталях, которым в рассказе об Александре Невском не нашлось места.
Монгол с конем.