Тетрадь, найденная в заброшенном доме 17 страница

Его квартира? Да ты ее не найдешь. Когда я бегом кинулся назад, дом — и тот исчез. Более того, Милт, — исчезла и улица; этот адрес больше не существует; там теперь новая автострада.

Потому я тебе и позвонил. Господь милосердный, я должен был хоть кому-нибудь рассказать! Небось сейчас эти двое психов странствуют меж звезд, держа курс на Ултар, и Ут-Наргай, и Дилат-Лин…

Но только они ни разу не психи. Все так и было — на самом деле .

А если они не психи, тогда кто такие мы с тобой? Слепцы?

Я тебе больше скажу, Милт: встреча с Алом напомнила мне кое-что. То, что однажды сказала Сисси — еще до истории с «Моей ладьей», но после того, как мы подружились достаточно близко и я набрался храбрости спросить, а что помогло ей выйти из больницы. Вообще-то я как-то иначе задал вопрос, и ответила она не этими словами, но смысл был в следующем: куда бы она ни попадала, рано или поздно ей встречался истекающий кровью человек с ранами на ладонях и ступнях и говорил: «Сисси, возвращайся, ты там нужна; Сисси, возвращайся, ты там нужна». А я по дурости возьми да и ляпни: а этот парень был черным или белым? Сисси обожгла меня яростным взглядом, развернулась и ушла. Что до израненных ладоней и ступней — далеко ходить не надо, дабы понять, что это значит для воспитанной на библейских текстах девочки-христианки. Меня другое занимает: а суждено ли ей повстречать Его снова — там, в вышине, среди звезд? Если дела пойдут совсем скверно для власти черных, или женского равноправия, или хотя бы для тех, кто пишет бредовые книжки, ну, не знаю, а не материализуется ли вдруг «Моя ладья» над Таймс-сквером, или Гарлемом, или Восточным Нью-Йорком, с эфиопской королевой-воительницей на борту, и сэром Фрэнсисом Дрейком Копполино, и одному Господу известно каким оружием, творением утраченной науки с Атлантиды? Я, например, не удивлюсь. Честное слово, не удивлюсь. Уповаю лишь на то, что Он — или Он в представлении Сисси — решит, что пока все о’кей, так что наша парочка сможет спокойно продолжать свое путешествие по всем этим местам из книги Ал Копполино. И я от души надеюсь, что книга эта — длинная .

И все же, если бы мне только дали второй шанс…

Милт, никакая это не выдумка. Все произошло на самом деле. Вот, например, скажи, откуда бы ей знать имя Нофретари? Это ж египетская царица Нефертити, теперь мы все заучили, как правильно; но ей-то откуда знать истинное имя за десятки лет — в буквальном смысле десятки! — до всех прочих? А Саба? Вот еще одно подлинное название. А Бенин? В Центральной нам лекций по истории Африки не читали, во всяком случае, в 1952-м! А двулезвийный критский топор в Кноссе? Да, конечно, в старших классах школы мы все читали про Крит, но в учебниках по истории ни слова не говорилось ни про матриархат, ни про лабрис — так топор назывался. Милт, говорю тебе, в Манхэттене даже феминистическая книжная лавка есть, под названием…

Хорошо, как скажешь.

Да-да, конечно. Она была не чернокожей, а ярко-зеленой. Отличное телешоу получится. Сине-зеленая и в радужных разводах. Извини, Милти, я помню, что ты мой агент и здорово мне помогаешь, а за последнее время у меня мало что продается. Я, понимаешь ли, в чтение с головой ушел. Нет, тебе не понравится: экзистенциализм всякий, история, марксизм, кое-что про Восток…

Прости, Милт, но мы, писатели, и в самом деле время от времени в книжку утыкаемся. Водится за нами такая слабость. Я все пытаюсь копнуть поглубже, как Ал Копполино, только, может быть, несколько иначе.

О’кей, стало быть, тебе позарез нужен марсианин с планами вторжения на Землю, и вот он превращается в загорелую длинноволосую блондинку, так? Становится старшеклассницей в престижной школе в Вестчестере. И вот эта раскрасавица блондинка-марсианка должна просочиться во все местные организации — типа, тут и женские группы «роста сознания», и групповая терапия, и чирлидеры, и несовершеннолетние толкачи, — чтобы изучить земной менталитет. Ага. И конечно же, ему — точнее, ей! — предстоит соблазнить и директора, и тренера, и всех важных персон на кампусе — без этого никак; так что целый сериал получится, может, даже ситком. Стало быть, каждую неделю эта марсианка влюбляется в какого-нибудь землянина или пытается каким-то образом уничтожить Землю или что-нибудь взорвать, используя Центральную старшую школу в качестве базы. Смогу ли я из этого что-нибудь сваять? Еще бы нет! Классный сюжетец! Как раз в моем духе. Впихну туда все вышеперечисленное. Права была Сисси, что не взяла меня с собою: у меня ж вместо спинного хребта — вареные спагетти.

Нет-нет, ничего. Ничего я такого не сказал. Еще бы. Идея — блеск. Даже если мы только пробный фильм и состряпаем.

Нет, Милт, я на полном серьезе говорю: это ж искра вдохновения как есть, правда-правда. Так и вижу печать гения. Продаваться будет — как горячие пирожки. Ага, к понедельнику концепцию набросаю. Точно-точно. «Прекрасная угроза с Марса»? Угу. Абсолютно. Там тебе и секс, и опасность, и комедия, все, что душе угодно; мы туда и учителей приплетем, и директора, и родителей других учеников: какой простор для фантазии! Современные проблемы затронем, типа наркомании. Непременно. Второй «Пейтон-Плейс».[145]Может, я даже снова на Западное побережье переберусь. Ты — гений, факт.

О господи.

Нет-нет, ничего. Ты говори, говори. Просто… видишь вон того тощенького парнишку в соседней кабине? Вон он, вон — с оттопыренными ушами и старомодной стрижкой? Не видишь? Ну, наверное, просто не туда смотришь. Вообще-то я и сам, похоже, обознался: это небось какой-нибудь статист из «Метрополитен-оперы»: не поверишь, они сюда в антракте захаживают, во всем елизаветинском великолепии — темно-фиолетовые плащи, высокие сапоги, черное с серебром. Кстати, я тут вспомнил: «Мет» же пару лет назад переехал в верхнюю часть города, так что никаких костюмированных актеров здесь быть не может, верно?

Что, по-прежнему не видишь? Не удивлюсь. Уж больно там свету мало. Слушай, это мой старый приятель — я хотел сказать, сын одного старого приятеля, — пойду-ка я поздороваюсь, что ли. Я быстро.

Милт, этот пацан — важная шишка. Ну, то есть связан с одной важной шишкой. С кем? С одним из крупнейших и лучших продюсеров в целом мире, вот с кем! Он… хм, то есть они хотели, чтобы я… ну, вроде как сценарий для них написал, да, точно. Можно сказать и так. На тот момент я отказался, но…

Нет-нет, ты сиди. Продолжай рассказывать про Прекрасную Угрозу с Марса, мне и оттуда слышно; я просто зайду поздороваюсь и скажу ему, что если я им еще нужен — так я к их услугам.

Твои десять процентов? Да получишь ты свои десять процентов, не вопрос! Ты мой агент или где? Вообще-то если бы не ты, я, вполне возможно, не стал бы… Да, конечно, свои десять процентов ты получишь. Потрать их на что хочешь: на слоновую кость, на обезьян, на павлинов, на пряности и ливанский кедр!

Главное — их забрать.

Но ты говори, Милти, говори, не молчи. Отчего-то мне хочется, чтобы, когда я подойду к соседнему столику, в ушах у меня звучал твой голос. Эти распрекрасные идеи. Такие оригинальные. В них столько креатива. Столько правды жизни. Как раз то, что нужно широкой публике. Разумеется, люди все воспринимают по-разному, вот, например, ты и я — думается, мы по-разному на вещи смотрим, так? Вот поэтому ты — всеми уважаемый, преуспевающий агент, а я… ну, опустим. Нам обоим оно чести не делает.

Э? А, нет, ничего. Я ничего такого не сказал. Я слушаю. Через плечо. Ты смотри продолжай говорить, пока я поздороваюсь и принесу свои глубочайшие и смиреннейшие извинения, о сэр Алан Копполино. Ты это имя прежде слыхал, Милт? Нет? Что ж, я не удивлен.

Да ты говори, говори…

Карл Эдвард Вагнер[146]

Палочки

I

Над небольшой каменной пирамидкой у ручья торчала связанная воедино конструкция из палочек. Колин Леверетт озадаченно ее разглядывал: с полдюжины веток разной длины скреплены проволокой крест-накрест, зачем — бог весть. Это странное сооружение пугающе напоминало какой-то неправильный крест; Колин поневоле задумался, а что там покоится под камнями.

Стояла весна 1942 года — в такой день война кажется далекой и невсамделишной, хотя повестка уже ждала на столе. Через несколько дней Леверетт запрет на ключ свою загородную мастерскую, задумается, а суждено ли ему снова увидеть эти стены, суждено ли по возвращении опять взять в руки кисти, перья и резцы. Прощайте, леса и ручьи штата Нью-Йорк! Никаких тебе больше удочек, никаких пеших прогулок по лесам и лугам в гитлеровской Европе. Ах, почему он так и не половил форель в той речушке, мимо которой как-то раз проезжал, разведывая черные тропы Отселикской долины!

Ручей Манн — так он был обозначен на старой топографической карте, тек на юго-восток от города ДеРюйтер. Нехоженая проселочная дорога пересекала ручей по каменному мосту, который состарился и обветшал еще до изобретения первого самодвижущегося экипажа, — но левереттовский «форд» кое-как перебрался на другую сторону и вскарабкался вверх по склону. Колин взял удочку и рыболовную снасть, прихватил карманную флягу, засунул за пояс сковородку с длинной ручкой. Он спустится на несколько миль вниз по течению. А после полудня подкрепится свежей форелью, а может, лягушачьими лапками.

Ручей был прозрачен и чист, хотя для рыбалки не слишком удобен: над водой нависали густые кусты, между ними там и тут проглядывала открытая вода, куда незамеченным не подберешься. Но форель на наживку так и кидалась, и на душе у Леверетта было легко и безмятежно.

От моста и далее долина расстилалась относительно ровным пастбищем, но стоило пройти полмили вниз по течению, и начались заброшенные земли, густо поросшие молодыми вечнозелеными деревцами и кустистыми дикими яблонями. Спустя еще милю кустарник влился в густой лес, что высился сплошной стеной. Эти угодья, как знал Леверетт, давным-давно отошли к государству.

Пробираясь вдоль ручья, Леверетт заметил остатки старой железнодорожной насыпи. Ни рельс, ни шпал — просто насыпь, заросшая гигантскими деревьями. Художник от души наслаждался, любуясь живописными дренажными трубами на сухой кладке, что перекрывали петляющий по долине ручей. Жутковатое зрелище, что ни говори: позабытая железная дорога, уводящая прямиком в глухие дебри.

Леверетт живо представлял себе, как какой-нибудь допотопный паровозик-углежог с конической дымовой трубой, пыхтя, ползет по долине и тащит за собою два-три деревянных вагончика. Должно быть, здесь пролегала ветка старой Освего-Мидлендской железной дороги, в одночасье заброшенной в 1870-х годах. Леверетт, с его превосходной памятью на детали, знал о ней по рассказам деда: тот, отправившись в свадебное путешествие, проехал по этой ветке от Отселика до ДеРюйтера. Паровоз с таким трудом всползал по крутому склону Крамхилла, что дед спрыгнул на насыпь и зашагал рядом. Может, из-за столь тяжкого подъема линию и забросили.

Когда на пути вдруг повстречался кусок фанеры, прибитый к нескольким палкам и установленный на каменной стенке, Леверетт уже испугался, что, чего доброго, прочтет: «Посторонним вход воспрещен». Как ни странно, хотя фанера потемнела от непогоды, а надпись смыли дожди, гвозди казались новехонькими. Леверетт не придал этому особого значения, но очень скоро натолкнулся на второе такое же сооружение, а потом и еще на одно.

Леверетт задумчиво потер выступающий, заросший щетиной подбородок. Что за чепуха! Может, чья-то шутка? Но какой в ней смысл? Детская забава? Нет, конструкция чересчур сложная. Художник не мог не оценить тонкость искусной работы: тщательно просчитанные углы и отрезки, прихотливую усложненность раздражающе необъяснимого узора. При этом ощущение от композиции возникало крайне неуютное.

Леверетт напомнил себе, что он пришел сюда порыбачить, и зашагал дальше по течению. Но, обходя непролазные заросли, он снова озадаченно остановился.

Взгляду его открылась поляна: на земле были разложены в определенном порядке плоские камни, а также и новые решетки из палочек. Камни — здесь, по всей видимости, разобрали одну из стен сухой кладки — образовывали затейливую схему размером двадцать на пятнадцать футов, на первый взгляд что-то вроде плана первого этажа здания. Заинтригованный, Леверетт быстро понял, что это не так. Если это и план, то, скорее, небольшого лабиринта.

Причудливые сетчатые структуры были повсюду. Ветки и сучья и куски дерева скреплялись гвоздями в самых фантастических комбинациях. Описанию это не поддавалось; среди конструкций не нашлось бы двух одинаковых. Некоторые представляли собою лишь две-три палки, приколоченные друг к другу параллельно или под углом. Другие образовывали замысловатые решетки из десятков палочек и досок. Одна сошла бы за детский шалаш на дереве — трехгранное сооружение, причем настолько абстрактное и бесполезное, что иначе как безумным нагромождением палок и проволоки его не назвать. Эти странные штуковины устанавливались на грудах камней либо на стенках, втыкались в железнодорожную насыпь или приколачивались гвоздями к дереву.

Казалось бы, смехотворное зрелище. Но нет. Отчего-то они выглядели скорее зловеще — эти абсолютно необъяснимые, тщательно подогнанные решетки, разбросанные тут и там в глуши, где лишь заросшая деревьями насыпь да заброшенная каменная стена свидетельствовали о том, что здесь когда-либо ступала нога человека. Леверетт, напрочь позабыв и про форель, и про лягушачьи лапки, извлек из кармана блокнот и огрызок карандаша. И принялся деловито перерисовывать наиболее сложные структуры. Вдруг кто-нибудь сумеет их истолковать; вдруг в их безумной сложности есть что-то такое, что стоило бы изучить подробнее — может, пригодится в собственном творчестве?

Леверетт отошел от моста уже мили на две, когда набрел на какие-то развалины. То был уродливый сельский дом в колониальном стиле, коробчатый, с мансардной двускатной крышей. Строение стремительно приходило в упадок: пустыми глазницами зияли темные окна, трубы по обе стороны крыши готовы были вот-вот обрушиться. Сквозь провалы в крыше проглядывали стропила, видавшая виды обшивка стен местами прогнила, открыв взгляду тесаные деревянные балки. Каменный фундамент был непропорционально массивен. Судя по размеру не скрепленных известковым раствором каменных плит, строитель рассчитывал, что здание простоит целую вечность.

Развалины тонули в подлеске и буйных зарослях сирени, но Леверетт различал очертания былой лужайки с внушительными тенистыми деревьями. Чуть дальше росли искривленные, чахлые яблони и раскинулся заросший сад, где еще цвели несколько позабытых цветов: за столько лет в глуши они поблекли и изогнулись по-змеиному. Решетки из палочек были повсюду — эти жутковатые сооружения устилали лужайку, крепились на деревьях и даже на доме. Они напоминали Леверетту сотни уродливых паутин: они так плотно примыкали друг к другу, что почти оплели и дом, и поляну. Недоумевая, художник исчерчивал узорами страницу за страницей, опасливо подходя все ближе к заброшенному дому.

Он сам не знал, что рассчитывает обнаружить внутри. Выглядел сельский дом откровенно зловеще: развалины посреди мрачного запустения, где лес поглотил все труды рук человеческих и где единственным свидетельством присутствия людей в нашем веке служили безумные решетки из палок и досок. Многие, дойдя до этого рубежа, предпочли бы повернуть назад. Но Леверетт, чье увлечение макабрическими ужасами явственно просматривалось в его собственном искусстве, был не на шутку заинтригован. Он набросал эскиз дома и сада, загроможденного загадочными конструкциями, вместе с разросшимися изгородями и выродившимися цветами. И пожалел, что, чего доброго, пройдут годы, прежде чем он сумеет увековечить жуткую атмосферу этого места на полотне или на покрытой воском доске.

Дверь давно слетела с петель, и Леверетт осторожно вошел внутрь, надеясь, что пол достаточно крепок и выдержит человека столь субтильной комплекции. Полуденное солнце проникало в пустые окна и испещряло прогнивший настил гигантскими пятнами света. В лучах плясали пылинки. Дом был пуст — в нем не осталось ровным счетом ничего из обстановки, помимо хаотичных россыпей щебня, тронутых гниением и распадом, и нанесенных за многие годы сухих листьев.

Кто-то побывал здесь, причем недавно. Кто-то в буквальном смысле слова покрыл заплесневелые стены загадочными решетчатыми схемами. Рисунки наносились прямо на стены, исчертив крест-накрест истлевшие обои и крошащуюся штукатурку резкими черными штрихами. При взгляде на эти запутанные диаграммы кружилась голова. Одни из них занимали всю стену, точно сумасшедшая фреска, другие, совсем небольшие — всего-то несколько перекрещенных линий, — напомнили Леверетту клинообразное ассирийское письмо.

Карандаш летал по бумаге. У Леверетта просто дух захватывало: в ряде рисунков он узнавал схемы решеток, перечерченных им прежде. Уж не чертежная ли это какого-то безумца или образованного идиота, создателя этих конструкций? Бороздки, процарапанные углем в мягкой штукатурке, казались совсем свежими — им явно несколько недель или, может, месяцев.

Темный дверной проем уводил в подвал. Нет ли там новых рисунков? И бог весть чего еще? Леверетт гадал, а стоит ли туда спускаться. Если не считать лучей света, пробивающихся сквозь трещины в полу, подвал был погружен во тьму.

— Эй? — позвал он. — Есть там кто-нибудь?

В тот момент вопрос нелепым не показался. Эти решетки из палочек — порождение рассудка отнюдь не здравого. Перспектива повстречать автора в темном подвале Леверетту отнюдь не улыбалась. Там ведь что угодно обнаружиться может, и никто потом ничего не узнает — в сорок втором-то году!

Но для человека с характером Леверетта искушение было слишком велико. Он осторожно двинулся вниз по ступеням: каменным и потому вполне надежным — если, конечно, не поскользнуться на мхе и не споткнуться о какой-нибудь мусор.

Подвал был огромен, а в темноте казался еще больше. Леверетт добрался до нижней ступеньки и постоял там, чтобы глаза привыкли к затхлому мраку. В памяти вновь воскресли первые впечатления. А ведь подвал для такого дома слишком велик! Может, когда-то здесь стояло совсем другое здание — впоследствии разрушенное, а перестроил его человек менее богатый? Леверетт внимательно осмотрел каменную кладку. Эти гигантские плиты из гнейса могли бы послужить опорой для целого замка! Или, если приглядеться, скорее не замка, а крепости: техника сухой кладки поразительно напоминала крито-микенскую архитектуру.

Как и верхняя часть дома, подвал, по всей видимости, был пуст, хотя, не имея фонарика, Леверетт не мог удостовериться, не скрывается ли чего во мгле. Вдоль отдельных участков фундаментной стены обозначились области еще более темные, что наводило на мысль о проходах в нижние помещения. Леверетт непроизвольно поежился.

Нет, что-то тут все же было — какая-то похожая на стол громада в самом центре подвала. В призрачных солнечных лучах, что скользили по ее краям, казалось, что сделана она из камня. Леверетт опасливо прошел по плиточному полу туда, где высился загадочный предмет: высотой примерно по пояс, футов восьми в длину и чуть меньше — в ширину. Грубо обтесанная глыба гнейса, по всему судя, стояла на каменных опорах, не скрепленных известковым раствором. Но в темноте удавалось рассмотреть лишь смутные очертания, не больше. Леверетт провел по глыбе рукой. Кажется, вдоль края шел какой-то паз.

Пальцы нащупали какую-то ткань — что-то холодное, кожистое, податливое. Прогнившая упряжь, с отвращением догадался Леверетт.

Что-то сомкнулось на его запястье, ледяные ногти впились в плоть.

Леверетт завизжал и изо всех сил рванулся прочь. Держали его крепко, но от рывка с каменной глыбы приподнялось нечто…

Тусклый луч коснулся края плиты. Этого более чем хватило. Леверетт лихорадочно отбивался; существо, его удерживавшее, привстало с каменного стола, солнечный блик скользнул по его лицу.

Это было лицо ожившего трупа: иссохшая плоть туго обтягивала череп. Грязные лохмы волос спутались, ошметки губ вздулись над обломками пожелтевших зубов, в мертвых глазницах тлела жуткая жизнь.

Себя не помня от страха, Леверетт снова завопил в голос. Свободной рукой нащупал железную сковородку за поясом. Выхватил ее — и что было сил ударил в кошмарное лицо.

На одно-единственное застывшее ужасное мгновение солнечный луч высветил, как сковородка сокрушила изъеденный плесенью лоб, точно секира, рассекла высохшую плоть и хрупкий череп. Хватка на запястье ослабла. Трупное лицо отдернулось; впоследствии это зрелище — продавленная лобная кость и немигающие глаза, между которыми медленно сочится густая кровь, — не раз и не два являлось Леверетту в кошмарах, и он просыпался в холодном поту.

Леверетт наконец-то высвободился — и сломя голову бежал прочь. Когда же усталые ноги отказывались нести его дальше сквозь густые заросли, энергия отчаяния вновь подгоняла его вперед при одном лишь воспоминании о спотыкающихся шагах на подвальной лестнице у него за спиной.

II

По отзывам всех друзей, Колин Леверетт вернулся с войны другим человеком. Он заметно постарел. В волосах проглянула седина, пружинистая походка замедлилась. Атлетическая поджарость сменилась нездоровой худобой. Лицо избороздили неизгладимые морщины, в глазах появилось затравленное выражение.

Но еще более пугающие изменения произошли в его характере. Едкий цинизм отравил его былую аскетичную эксцентричность. Его интерес ко всему макабрическому приобрел оттенок более мрачный, превратился в болезненную одержимость, что немало тревожило его приятелей. Но война — штука жестокая, особенно для тех, кто прорывался через Апеннины.

Леверетт объяснил бы, как они не правы, — если бы у него душа лежала делиться пережитым на ручье Манн кошмаром. Но Леверетт держал язык за зубами и, мрачно вспоминая, как боролся в заброшенном подвале с жуткой тварью, обычно убеждал себя, что на самом деле это был всего-навсего какой-то бедолага, безумный отшельник — в темноте он показался сущим монстром, а тут еще и воображение не на шутку разыгралось. Да и удар сковородкой пришелся не по голове, а вскользь, рассуждал Леверетт, раз уж противник пришел в себя так быстро, чтобы кинуться в погоню. И вообще о таких вещах лучше не задумываться. Рациональное объяснение помогало восстановить душевное равновесие всякий раз, когда Леверетт просыпался от ночного кошмара про оживший труп.

Так Колин Леверетт вернулся к себе в мастерскую и вновь взялся за перья, и кисти, и резцы. Популярные журналы, любители которых восхищались его иллюстрациями до войны, радостно забросали его бессчетными предложениями. Заказы поступали от картинных галерей и коллекционеров, а тут еще и незавершенные скульптуры, и деревянные макеты. Леверетт с головой ушел в работу.

Но нежданно-негаданно начались проблемы. Журнал «Истории и рассказы» забраковал очередную обложку как «чересчур гротескную». Издатели новой антологии хоррора отослали назад пару полосных иллюстраций: «Слишком неаппетитно — особенно гниющие, вздутые лица повешенных». Один из частных заказчиков вернул серебряную статуэтку, жалуясь, что святой мученик мучается как-то слишком наглядно. Даже «Жуткие истории», торжественно возвестившие о возвращении Леверетта на свои кишмя кишащие упырями страницы, теперь отказывались от его рисунков: дескать, «даже для наших читателей это как-то слишком».

Леверетт вынужденно попробовал смягчить тона — получилось пресно и плоско. Поток предложений постепенно иссяк. Леверетт, с годами ставший убежденным затворником, окончательно поставил на журналах крест. Он тихо-мирно трудился в уединении своей мастерской, зарабатывая тем, что время от времени рисовал на заказ или выполнял какую-нибудь работу для картинных галерей, а порою продавал картину-другую, а то и скульптуру крупным музеям. У критиков его причудливые абстрактные скульптуры пользовались неизменным успехом.

III

Война вот уж двадцать пять лет как миновала, когда Колин Леверетт получил письмо от Прескотта Брэндона, своего хорошего друга еще с журнальных времен, — ныне он занимал пост редактора-издателя в «Готик-пресс», небольшом издательстве, что специализировалось на книгах в жанре мистики и фэнтези. Несмотря на то что вот уже много лет как переписка между ними заглохла, Брэндон с типичной для него прямотой сразу, без околичностей, переходил к делу.

Наши рекомендации