Н. Михальская. О Шарлотте Бронте, романе «Городок» и его героях 17 страница

Я стала понимать, что неповторимая, талантливая картина встречается не чаще, чем неповторимая, талантливая книга. Я уже не боялась, стоя перед шедевром знаменитого художника, подумать про себя: «Здесь нет и капли правды. Разве в природе бывают при дневном свете такие мутные краски, даже когда небо затянуто тучами или бушует гроза, а тут ведь оно цвета индиго! Нет, этот сине-фиолетовый воздух не похож на дневной свет, а мрачные, как будто наклеенные на полотно длинные сорняки не похожи на деревья». Несколько отлично нарисованных самодовольных толстых женщин удивили меня полной непохожестью на богинь, к которым они себя, по-видимому, причисляли. Десятки великолепно написанных картин и эскизов фламандских мастеров, которые пришлись бы к месту в модных журналах благодаря изображенным на них разнообразным туалетам из самых роскошных тканей, свидетельствовали о похвальном трудолюбии и сноровке их создателей. Но все же то там, то тут мелькали правдивые детали, согревающие душу, или лучи света, радующие глаз. То, глядя на изображение снежной бури в горах, вы улавливали истинную силу природы, то — ее сияние в солнечный день на юге, на этом портрете отражается глубокое проникновение в душу человека, а лицо на том рисунке на историческую тему своей живой выразительностью внезапно напоминает вам, что его породил гений. Мне нравились эти редкие исключения, они стали моими друзьями.

Как-то ранним утром, осматривая галерею, где еще почти никого не было, я забрела в зал, в котором висела всего одна, но невообразимо огромная, картина. Она была искусно освещена, ограждена барьером, а перед ней стояла скамья с мягким сиденьем для удобства приходящих к ней на поклон ценителей искусства, которые, проглядев все глаза и падая с ног от усталости, вынуждены сесть. Это полотно, по-видимому, считалось жемчужиной всего собрания.

На нем была запечатлена женщина, как мне показалось, значительно более крупных размеров, чем обычные люди. Я подсчитала, что на весах для оптовых грузов она потянула бы пудов пять-шесть. Она действительно была на редкость хорошо откормлена: чтобы обладать таким объемом и ростом, такими крепкими мышцами и пышными телесами, она, должно быть, поглотила огромное количество мяса, не говоря уж о хлебе, овощах и напитках. Она полулежала на кушетке, непонятно по какой причине, ибо кругом царил ясный день, а у нее был столь здоровый и цветущий вид, что она могла бы легко справиться с работой двух кухарок; на боли в позвоночнике жаловаться ей тоже не приходилось, так что ей подобало бы стоять на ногах или хотя бы сидеть, вытянувшись в струнку. Никаких оснований возлежать среди бела дня на диване у нее не было. Кроме того, ей следовало бы одеться поприличней, скажем, в платье, которое должным образом прикрыло бы ее, но и на это она оказалась неспособной; из уймы материала (полагаю, не меньше семидесяти пяти ярдов ткани) она умудрилась сшить какое-то куцее одеяние. Непростителен был и ужасающий беспорядок, царивший вокруг. Горшки и кастрюли — наверное, их положено называть вазами и кубками — валялись тут и там на переднем плане, среди них торчали никуда не годные цветы, а какая-то нелепая, измятая драпировка покрывала кушетку и грубыми складками спускалась на пол. Справившись по каталогу, я обнаружила, что это замечательное творение носит название «Клеопатра».

Так я сидела, дивясь на это полотно (я решила, что раз скамью поставили, я имею право отдохнуть на ней) и отмечая про себя, что, хотя некоторые детали — розы, золотые чаши, драгоценности и т. п. — написаны весьма искусно, все вместе рассчитано на дешевый успех. Между тем зал постепенно наполнялся людьми. Не замечая этого (ибо меня мало интересовало происходящее вокруг), я продолжала сидеть на месте, но только ради отдыха, а не для того, чтобы любоваться на исполинскую, темнокожую, как цыганка, царицу, от лицезрения которой я быстро утомилась; для разнообразия я стала рассматривать скромно висевшие под этим грубым и безвкусным полотном превосходные маленькие натюрморты: полевые цветы, лесные ягоды, покрытые мхом гнезда с яйцами, похожими на жемчужины, просвечивающиеся сквозь чистую зеленоватую морскую воду.

Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Вздрогнув, я повернулась — ко мне склонилась нахмуренная, скорее даже возмущенная физиономия.

— Que faites-vous ici?[226]— прозвучал вопрос.

— Mais, Monsieur, je m'amuse.[227]

— Vous vous amusez! Et a quoi, s'il vous plait? Mais d'abord faites-moi le plaisir de vous lever; prenez mon bras, et allons de l'autre cote.[228]

Я исполнила приказание. Мосье Поль Эманюель (а это был именно он) вернулся из Рима, но лавры великого путешественника, видимо, не сделали его более терпимым к непослушанию.

— Разрешите проводить вас к вашим спутникам, — сказал он, куда-то увлекая меня.

— Но у меня нет никаких спутников.

— Не одна же вы здесь?

— Именно одна, мосье.

— Вас никто не сопровождает?

— Никто. А привел меня сюда доктор Бреттон.

— Доктор Бреттон и его мамаша, конечно?

— Нет, только доктор Бреттон.

— И он посоветовал вам посмотреть именно эту картину?

— Отнюдь; я нашла ее сама.

Только потому, что волосы у мосье Поля были острижены очень коротко, они не встали дыбом на голове. Смекнув теперь, чего он добивается, я с некоторым удовольствием изображала полное равнодушие и поддразнивала его.

— Поразительное, чисто британское безрассудство! — воскликнул профессор. — Singulieres femmes que ces Anglaises![229]

— А что случилось, мосье Поль?

— Она спрашивает, что случилось! Как вы, юная барышня, осмеливаетесь с хладнокровием какого-нибудь юнца сидеть здесь и смотреть на эту картину?

— Картина отвратительная, но я не понимаю, почему мне нельзя глядеть на нее.

— Ладно! Ладно! Не будем больше говорить об этом. Все же одной вам здесь быть не следует.

— Ну, а если у меня нет компании или, как вы выражаетесь, спутников, что мне делать? И потом, какая разница, одна я или с кем-нибудь? Никто меня не беспокоит.

— Taisez-vous, et asseyez-vous la![230]— распорядился он, усаживая меня на стул, стоявший в самом мрачном углу перед целым рядом особенно хмурых картинок в рамках.

— Mais, Monsieur?[231]

— Mais, Mademoiselle, asseyez-vous et ne bougez pas — entendez-vous? jusqu'a ce qu'on vienne vous chercher, ou que je vous donne la permission.[232]

— Quel triste coin! — воскликнула я, — et quels laids tableaux![233]

Они и вправду были безобразны, эти четыре картинки, объединенные под названием «Жизнь женщины». Написаны они были в удивительной манере безвкусные, невыразительные, тусклые, отравленные ханжеством. На первой, под названием «Юная девица», эта самая девица выходит из церкви; в руках она держит молитвенник, одета чрезвычайно строго, глаза опущены долу, губы поджаты — гадкая, преждевременно созревшая маленькая лицемерка. Вторая «Замужем» — изображала ее же в длинной белой фате; она у себя дома преклонила колени, молитвенно сложила руки и самым несносным образом закатила глаза так, что видны одни белки. На третьей — «Молодая мать» — она печально склонилась над одутловатым, будто слепленным из глины, младенцем с круглым, как луна, нездоровым лицом. На четвертой — «Вдова» — она, в глубоком трауре, держит за руку девочку в черном одеянии, и эта милая пара старательно рассматривает изящный памятник во французском стиле, сооруженный в уголке какого-то кладбища. Все четыре «ангельских лика» угрюмы и бледны, как у ночного вора, холодны и бесцветны, как у привидения. Как можно жить рядом с подобной женщиной — лицемерной, унылой, бесстрастной, безмозглой, ничтожной! Она по-своему ничуть не приятнее, чем праздная, похожая на цыганку великанша Клеопатра.

Долго задерживать внимание на этих шедеврах было совершенно немыслимо, и я потихоньку начала оглядываться и смотреть на другие картины.

Между тем около роскошной Львицы, общества которой меня лишили, собралась целая толпа зрителей, из коих почти половину составляли женщины; однако мосье Поль объяснил мне потом, что это были «дамы» и им можно рассматривать такие вещи, на которые «барышня» и взглянуть не имеет права. Я откровенно заявила ему, что не согласна с его мнением и не вижу в нем никакого смысла. В ответ на это он со свойственной ему властностью велел мне замолчать, не преминув тут же строго осудить меня за безрассудство и невежество. Думаю, профессорскую кафедру никогда не занимал более деспотичный человек, чем малорослый господин Поль. Кстати, он-то сам, как я заметила, смотрел на это полотно довольно долго, ничуть не смущаясь, не забывая, правда, поглядывать в мою сторону, вероятно для того, чтобы убедиться, не перешла ли я дозволенных границ. Вскоре, однако, он вновь заговорил со мной, пожелав узнать, не болела ли я в его отсутствие.

— Болела, но теперь совсем здорова.

Тогда он поинтересовался, где я проводила каникулы, и получил ответ, что большую часть времени я пробыла на улице Фоссет, а остаток каникул — у мадам Бреттон. Он, видите ли, слышал, будто я осталась на улице Фоссет в полном одиночестве, так ли это? Нет, уведомила я его, со мной была Мари Брок (слабоумная девочка).

Он пожал плечами; на лице стремительно сменялись разноречивые чувства. Мосье Поль хорошо знал Мари Брок; ни одно его занятие в третьем отделении, где учились самые неспособные пансионерки, не проходило без того, чтобы она не вызвала в нем столкновения непримиримых ощущений. Ее внешность, отталкивающие повадки и частые необузданные выходки выводили его из терпения и возбуждали к ней ярую неприязнь; это чувство вообще легко вспыхивало в нем, когда кто-нибудь оскорблял его вкус или противоречил его воле. Но наряду с этим ее несчастная судьба взывала к снисходительности и сочувствию, а по своей натуре он не мог отринуть такой призыв. Поэтому у него в душе почти ежедневно происходили стычки между раздражительностью и отвращением, с одной стороны, и жалостью и чувством справедливости, с другой; следует признать, что первые редко одерживали победу, но, если это случалось, мосье Поль становился страшен. Его обуревали необузданные страсти, которые прорывались с равной силой как в ненависти, так и в любви. Попытки сдержать их ни в коей мере не смягчали впечатления, производимого их яростностью. Естественно, что такие черты характера нередко вызывали у заурядных людей чувства страха и неприязни. Однако на самом деле его не следовало бояться, ибо ничто не доводило его до такого остервенения, как трусость и подозрительность, ничто не успокаивало его так, как ласковая доверчивость, проявить которую, правда, мог лишь тот, кто глубоко проник в существо его натуры, а это было нелегко.

— Как вы уживались с Мари Брок?

— Я делала все, что в моих силах, мосье, но как тяжко было оставаться с ней наедине.

— Значит, вы малодушны! Вам не хватает смелости, а может быть, и сострадания. С таким характером сестры милосердия из вас не выйдет.

(По-своему он был религиозен, этот маленький человечек. Душа его благоговела перед католическими законами самоотречения и самопожертвования.)

— Право, не знаю; во всяком случае, я старалась ухаживать за ней как можно лучше, но когда ее увезла тетка, я ощутила огромное облегчение.

— Какая же вы эгоистка! Да известно ли вам, что существуют женщины, которые служат в больницах для таких несчастных. Вы, конечно, не смогли бы за ними ходить?

— А вы, сударь, смогли бы?

— Истинные женщины должны безгранично превосходить нас — грубых, заблуждающихся, капризных мужчин — в умении исполнять подобные обязанности.

— Я мыла ее, держала в чистоте, кормила, старалась развлечь, а она в ответ ничего не говорила, а лишь строила гримасы.

— И вы воображаете, что совершили героические деяния?

— Нет, но я сделала то, на что у меня хватило сил.

— Следовательно, силы ваши не велики — ведь вы заболели от ухода всего за одной слабоумной.

— Дело не в этом, мосье; болезнь поразила мой разум — у меня была нервная лихорадка.

— Vraiment! Vous valez peu de chose.[234]Героического в вас мало; вашего запаса мужества не хватит на то, чтобы перенести одиночество, а вот чтобы с полным самообладанием глазеть на изображение Клеопатры, безрассудства у вас достаточно.

Было бы уместно рассердиться на насмешливый и неприязненный тон господина Поля, но я никогда раньше на него не обижалась и не имела намерения гневаться сейчас.

— Клеопатра! — тихо повторила я. — Ведь вы, мосье, тоже смотрели на нее, каково же ваше мнение?

— Cela ne vaut rien, — ответил он. — Une femme superbe — une taille d'imperatrice, des formes de Junon, mais une personne dont je ne voudrais ni pour femme, ni pour fille, ni pour soeur. Aussi vous ne jeterez plus un seul coup d'oeil de son cote.[235]

— Пока мосье разговаривал, я успела взглянуть на нее много раз; да ее прекрасно видно и отсюда.

— Повернитесь к стене и займитесь изучением четырех картин из жизни женщины.

— Простите, мосье Поль, но они отвратительны. Однако, если вам они нравятся, могу уступить свое место, чтобы вы спокойно созерцали их.

— Мадемуазель, — произнес он, пытаясь изобразить что-то вроде улыбки, но гримаса эта тут же улетучилась, и лицо его приняло мрачное выражение, — я поражаюсь вам, питомцам протестантизма. Вот например вы, англичанка, в полном одиночестве спокойно проходите между раскаленными докрасна острыми лемехами и не обжигаетесь. Полагаю, что, если бы кто-нибудь из ваших был брошен в самую раскаленную пещь Навуходоносора, он бы выбрался оттуда невредимым, даже не ощутив огня.

— Не отодвинется ли мосье чуть-чуть в сторону?

— Зачем? Куда теперь вы так пристально глядите? Уж не заметили ли вы знакомого в этой группе молодых людей?

— Мне кажется… Да, да, вижу одного знакомого господина.

Я и действительно приметила такую красивую голову, которая могла принадлежать только внушающему трепет полковнику де Амалю. Ах! сколь она совершенна и изысканна! А какая подтянутая, элегантная фигура! Какие миниатюрные ручки и ножки! Как грациозно держит он монокль, с восторгом рассматривая «Клеопатру»! Как изысканно он смеется и шепчет что-то приятелю, стоящему с ним рядом. Что за разумный человек! Каким тонким вкусом и тактом обладает этот благородный джентльмен! Я наблюдала за ним минут десять и заметила, что он увлечен созерцанием темнокожей и дородной Венеры с Нила. Меня так занимало поведение полковника, так увлеклась я отгадыванием, по внешности и манерам, каков у него характер, что на время позабыла о мосье Поле, не то толпа заслонила его, не то он обиделся на меня за невнимание, но, когда я оглянулась, господина Поля нигде не было.

Вместо него мне на глаза попалась совсем иная фигура, выделявшаяся из всей толпы высоким ростом и осанкой, — это приближался доктор Джон, столь же не похожий лицом, статью, цветом кожи и волос на смуглого, угловатого и язвительного коротышку-профессора, сколь не похожи золотые яблоки из сада Гесперид[236]на дикие плоды тернового кустарника или горячий, но послушный арабский скакун на свирепую и упрямую шотландскую кобылу. Доктор Джон разыскивал меня, но еще не обнаружил того уголка, где меня спрятал профессор. Я не окликнула его, чтобы иметь возможность, пусть недолго, понаблюдать за ним.

Он подошел к де Амалю и остановился рядом, мне показалось, что ему приятно возвышаться над головой полковника. Доктор Джон тоже смотрел на «Клеопатру». Полагаю, картина пришлась ему не по вкусу — он не ухмылялся подобно маленькому графу, выражение лица у него было критическое и холодное. Никак не проявив своего отношения к увиденному, он отошел в сторону, предоставляя место другим. Я убедилась, что теперь он ждет меня, и подошла к нему.

Мы вместе обошли зал, а в обществе Грэма это было особенно приятно. Я всегда с огромным удовольствием выслушивала его мнение о картинах или книгах, потому что, не изображая из себя знатока, он высказывал собственные мысли, всякий раз отмеченные своеобразием и нередко справедливые и убедительные. Я любила также рассказывать ему о чем-нибудь для него новом он слушал меня внимательно и понимал все с полуслова; не связанный условностями, он не боялся, что, склонив светловолосую голову к женщине и прислушиваясь к ее запутанным и сбивчивым объяснениям, он подвергает унижению свое мужское достоинство. Сам же он говорил о неизвестных мне вещах столь ясно и понятно, что каждое слово отпечатывалось в памяти, и потом я уже никогда не забывала его объяснений и примеров.

По дороге домой я спросила, что он думает о «Клеопатре» (перед этим я рассмешила его, рассказав, как профессор Эманюель прогнал меня от нее прочь, и показала ему прелестные картинки, которыми мосье Поль велел мне любоваться).

— Фу! — ответил он на мой вопрос. — Моя мама гораздо красивее. Я слышал, как французские щеголи называли Клеопатру «воплощением сладострастия», в таком случае, «сладострастие» мне не по вкусу. Разве можно сравнить эту мулатку с Джиневрой!

Глава XX

КОНЦЕРТ

Однажды утром миссис Бреттон стремительно вошла ко мне в комнату и настоятельно потребовала, чтобы я открыла все ящики и показала ей мои платья. Я безмолвно повиновалась.

— Пожалуй, хватит, — заявила она, тщательно осмотрев их со всех сторон, — ясно, что вам необходим новый туалет.

Она вышла и вскоре вернулась, ведя за собой портниху, которая сразу же сняла с меня мерку.

— Полагаю, с этой безделицей я справлюсь сама по своему вкусу, проговорила миссис Бреттон.

Через два дня принесли… розовое платье!

— Но я не могу надеть такое платье, — немедля воскликнула я, чувствуя, что с тем же успехом могла бы нарядиться в одеяние знатной китаянки.

— Ну, мы еще посмотрим, сможете вы или нет! — возразила крестная и добавила свойственным ей решительным тоном: — Попомните мои слова — сегодня вечером на вас будет это платье!

Я же про себя подумала, что ничего подобного не случится, никакая сила на свете не заставит меня напялить такой наряд. Вообразите: на мне — и вдруг розовое платье! Знать его не хочу, да и оно меня тоже! Я даже не примерила новый туалет.

Крестная продолжала отдавать распоряжения: вечером мне предстоит пойти с ней и Грэмом в концерт. Концерт этот, пояснила она, — величайшее событие, которое будет происходить в самом большом зале музыкального общества столицы. Исполнителями будут лучшие ученики Консерватории, а затем последует лотерея «au benefice des pauvres»,[237]но самое главное — концерт почтят своим присутствием король, королева и наследный принц Лабаскура. Грэм, передавая билеты, настоятельно просил, из уважения к королевской семье, обратить особое внимание на туалеты, а также попросил нас быть в полной готовности к семи часам.

Около шести часов меня повели наверх. Я не была в состоянии оказывать сопротивление, когда мною стала руководить чужая воля, не спрашивая и не уговаривая, а просто подчинив меня себе. Словом, розовое платье, отделанное черными кружевами, несколько приглушавшими его цвет, оказалось на мне. Было громогласно объявлено, что я «en grande tenue»,[238]и предложено взглянуть в зеркало. Дрожа от страха, я повиновалась и с не меньшим ужасом отвернулась от зеркала. Пробило семь часов, вернулся домой доктор Бреттон, мы с крестной спустились вниз. На ней-то был коричневый бархат. Шагая следом за ней, с какой завистью смотрела я на величественные темные складки ее платья! Грэм встретил нас в дверях гостиной.

«Надеюсь, он не вообразит, что я расфуфырилась для того, чтобы на меня глазели», — думала я, испытывая крайнее смущение.

— Люси, вот цветы, — сказал он, протягивая мне букет. Взглянув на меня, он лишь ласково улыбнулся и одобрительно кивнул головой, после чего во мне поутихло чувство неловкости и страх показаться смешной. Следует признать, что фасон платья был очень прост, без всяких воланов и сборок, меня пугало только, что ткань слишком светлая и яркая, но коль скоро Грэм не нашел мой туалет нелепым, я быстро к нему привыкла и успокоилась.

Думаю, что людям, каждый вечер посещающим места развлечений, не присущи те радостные, праздничные чувства, которые переживает тот, кому редко приходится бывать в опере или концерте. Мне помнится, я не надеялась получить большое удовольствие от самого концерта, так как имела о подобных вещах довольно смутное представление, но мне очень понравилась поездка туда. Все очаровательные мелочи, украшавшие наш путь, новизной своей вызывали во мне радостное возбуждение — уютное тепло тесного экипажа в холодный, хотя и ясный вечер; веселые и доброжелательные спутники; звезды, мерцающие меж деревьев, окаймляющих аллею, по которой мы ехали; внезапно распахнувшееся окно ночного неба, когда мы оказались на открытой дороге; городские ворота и сверкающие огнями улицы; насмешившие нас важные лица стражников, делавших вид, что подвергают нас досмотру. Не знаю, в какой мере мое праздничное настроение объяснялось дружеской атмосферой, окружавшей меня в тот вечер, но доктор Джон и его мать были в отличном расположении духа, всю дорогу старались перещеголять друг друга в остроумии и относились ко мне с такой искренней теплотой, как будто я член их семьи.

Наш путь проходил по самым красивым, ярко освещенным улицам Виллета, которые выглядели теперь гораздо наряднее, чем в дневное время. Как сверкали витрины магазинов! Какой веселый и довольный вид был у толпы, двигавшейся по широким тротуарам! Глядя на все это, я невольно вспомнила улицу Фоссет обнесенные высокой каменной оградой сад и здание пансиона, темные, пустынные классные комнаты, по которым именно в это время я обычно бродила в полном одиночестве, глядя через высокие, не прикрытые шторами окна на далекие звезды и слушая доходивший до меня из столовой голос, монотонно читавший «lecture pieuse». Скоро мне предстоит вновь их слушать и бродить в тоске, и мысль о грядущем вовремя охладила переполнявший меня восторг.

Мы уже попали в вереницу экипажей, двигавшихся в одном направлении, и вскоре увидели ярко освещенный фасад громадного здания. Как было сказано выше, я смутно представляла себе, что меня ждет внутри этого здания, ибо мне ни разу не довелось побывать в местах светских развлечений.

Мы вышли из экипажа к портику, где суетилось и толпилось множество людей; дальнейших подробностей я не помню, так как в голове у меня все смешалось, и я очнулась, когда стала подниматься по широкой и пологой величественной лестнице, покрытой мягким ворсистым малиновым ковром, которая вела к торжественным, еще закрытым дверям внушительных размеров с панелями, обитыми малиновой тканью.

Я не заметила, с помощью какого волшебства открылись двери — делами такого рода ведал доктор Джон, — но они распахнулись, и пред нами возникла грандиозная круглая зала, плавно изогнутые стены и куполообразный потолок которой, как мне почудилось, сотворены из матового золота (так искусно они были покрашены); их украшали карнизы и каннелюры либо цвета начищенного золота, либо белоснежные, как алебастр, и гирлянды из позолоченных листьев и нежно-белых лилий; все шторы, портьеры, ковры и диванные подушки были одного и того же густо-малинового цвета. От центра купола спускалось нечто ослепившее меня — нечто, состоящее, как мне представилось, из горного хрусталя, сверкающего гранями, источающего блестящие капли, мерцающего, как звезды, и блистающего бриллиантовой росой и трепещущими пятнышками радуг. Читатель, это была всего-навсего люстра, но мне она показалась творением джинна из восточной сказки, и я бы, возможно, не удивилась, если бы обнаружила, что огромная, темная, зыбкая рука «Раба лампы»[[239]парит в искрящемся и благовонном воздухе купола, охраняя свое волшебное сокровище.

Мы продолжали двигаться вперед, но куда, я не имела понятия. На одном из поворотов нам навстречу шла группа людей. И сейчас я четко вижу, как они мелькнули передо мной — красивая дама средних лет в темном бархатном платье, господин, возможно ее сын, с таким прекрасным лицом и такой совершенной фигурой, каких я еще никогда не встречала, и особа в розовом платье и черной кружевной накидке.

Передо мною мелькнули, как мне померещилось, люди незнакомые, внешность которых я оценила без предубеждения, но не успело это впечатление утвердиться у меня в мозгу, как я поняла, что стою перед большим зеркалом, занимающим пространство между двумя колоннами; заблуждение мое рассеялось незнакомцами были мы сами. Так в первый и, вероятно, единственный раз в жизни мне удалось посмотреть на самое себя как бы со стороны. Об эффекте, который произвело на меня это зрелище, распространяться не стоит: я содрогнулась, почувствовав мучительную жалость к себе, ибо ничего обнадеживающего не увидела; однако нужно быть благодарной и за это, ведь могло быть еще хуже.

Наконец мы уселись на места, откуда была видна вся огромная и сверкающая, но приветливая и полная веселья зала. Ее уже заполнила блестящая светская толпа. Не могу сказать, что женщины отличались особой красотой, но что за восхитительные на них были туалеты! Эти чужеземки, столь неизящные в домашней обстановке, словно обладают даром становиться грациозными на людях; эти неуклюжие и шумливые женщины, расхаживающие по дому в пеньюарах и папильотках, чудесно преображаются, как только надевают бальный наряд и подобающие случаю «parure»,[240]ибо держат про запас для торжественных случаев особый наклон головы, изгиб рук, улыбку и выражение глаз.

Изредка среди них попадались и привлекательные образцы, отличающиеся красотой особого рода, какую в Англии, пожалуй, не встретишь, — красотой тяжеловесной, мощной, скульптурной. Плавные линии тел делают их похожими на мраморные кариатиды, монументальностью и величавостью они не уступают богиням, изваянным Фидием. У них черты мадонн голландских мастеров: классические нидерландские лица — правильные, но пухлые, безупречные, но равнодушные, а по беспредельности незыблемого спокойствия и невозмутимой бесстрастности их можно сравнить лишь со снежными просторами Северного полюса. Женщины подобного типа не нуждаются в украшениях, да они их и редко носят — гладко причесанные волосы изящно оттеняют еще более гладкие щеки и лоб, платье простейшего покроя идет им больше, чем пышные наряды, а полные руки и точеная шея не нуждаются в браслетах и цепочках.

Однажды мне выпала честь и счастье близко познакомиться с одной из подобных красавиц: угнетающую силу неизменной и безраздельной любви к себе затмевало в ней лишь высокомерное неумение позаботиться о каком-нибудь другом живом существе. В ее холодных венах не струится кровь, в ее артериях колышется студенистая лимфа.

И вот прямо перед нами сидит подобная Юнона,[241]сознающая, что притягивает к себе взоры, но не поддающаяся магнетическому воздействию взгляда, будь он пристальный или мимолетный. Пышная, светловолосая, безучастная, величественная, как возвышающаяся возле нее колонна с позолоченной капителью.

Заметив, что к ней приковано внимание доктора Джона, я тихо обратилась к нему с мольбой «ради всего святого надежно оградить свое сердце от беды».

— В эту даму вам не следует влюбляться, — объяснила я, — потому, что, предупреждаю вас, она не ответит вам взаимностью, даже если вы умрете у ее ног.

— Ну и прекрасно, — ответил он, — а откуда вам известно, что ее высокомерный и бесчувственный вид не вызовет во мне благоговения. Мне думается, что муки безнадежного отчаяния являются чудесным возбуждающим средством для моих эмоций, но (и тут он пожал плечами) вы мало разбираетесь в таких вещах, лучше я посоветуюсь с матерью. Матушка, мне угрожает опасность.

— Вот уж до этого мне нет никакого дела! — воскликнула миссис Бреттон.

— О! Сколь жестока ко мне судьба! — откликнулся ее сын. — Ни у кого на свете не было такой бесчувственной матери, как у меня: ей, видно, и в голову не приходит, что на нее может свалиться беда — невестка!

— Если и не приходит, то потому, что беда висит надо мной уже добрых десять лет. «Мама, я скоро женюсь», — твердишь ты чуть не с младенчества.

— Но, матушка, когда-нибудь это непременно произойдет. Внезапно, как раз когда вы будете считать себя в полной безопасности, я, подобно Иакову, Исаву[242]или другому патриарху, отправлюсь в далекие края и приведу себе жену, может быть, даже из уроженок этой страны.

— Посмей только, Джон Грэм; вот все, что я могу тебе сказать.

— Моя мамочка прочит меня в холостяки. Какая ревнивая мама! Однако посмотрите на это прелестное создание в бледно-голубом атласном платье, на ее каштановые волосы с reflets satines,[243]как на складках ее туалета. Разве вы не преисполнились бы гордости, матушка, если бы в один прекрасный день я привел эту богиню домой и представил ее вам как миссис Бреттон-младшую?

— В «Террасу» никакой богини ты не приведешь: в этом маленьком замке двум хозяйкам не уместиться, особенно если вторая будет обладать ростом и объемом этой громадной куклы из дерева, воска, лайки и атласа.

— Матушка, она будет так очаровательно выглядеть в вашем синем кресле!

— В моем кресле? Я не поддамся чужеземному узурпатору! На моем троне ее постигнет горькая участь. Но замолкни, Джон Грэм! Прекрати болтовню и открой глаза пошире!

Во время этой схватки зал, который, как мне казалось, уже был набит до отказа, продолжал заполняться людьми и перед сценой полукругом вздымалось множество голов. На сцене или, вернее, на более обширных, чем любая сцена, временных подмостках, где за полчаса до этого никого не было, закипела жизнь. Вокруг двух роялей, стоявших почти в центре сцены, бесшумно расположилась стайка девушек в белом — учениц музыкального училища. Я заметила их появление, еще когда Грэм и его матушка были поглощены обсуждением красавицы в голубом атласе, и с интересом наблюдала, как их выстраивают и расставляют по местам. Два господина, оба мне знакомые, командовали этим девичьим войском. Один из них — человек артистической внешности, с бородой и длинными волосами — был известным пианистом и самым знаменитым учителем музыки в Виллете; дважды в неделю он посещал пансион мадам Бек и давал уроки тем избранным ученицам, родители которых были достаточно богаты, чтобы позволить своим дочерям заниматься со столь дорогостоящим учителем. Его звали Жозеф Эманюель, и он был единокровным братом мосье Поля — второго господина, представшего перед нами во всем своем величии.

Наши рекомендации