Жительница нью‑йорка открывает для себя средний запад 4 страница

– Но это глупо. Я не хочу.

– Хочешь. Жди здесь. – Он вышел из магазина с десятком желтых роз и всучил ей букет. – Вот. Поставь их в воду, чтобы помнить обо мне, по крайней мере пока они не завянут. Эмили, ты будешь по мне скучать?

– Конечно.

– Считай, что я отправился на фронт, как лучшие из тех, кого ты знала. Ну, всё. Без долгих прощаний.

Он поцеловал ее в щеку, вышел на улицу совсем не вяжущейся с его обликом походочкой атлета, поймал такси и открыл перед ней дверь. В его слегка рассеянных глазах сквозила улыбка.

Когда машина, в которой тут же распространился тяжелый запах роз, тронулась с места, она обернулась в надежде, что ей машут вслед, но увидела только удаляющуюся спину.

Если не считать желания заплакать, Эмили, пожалуй, не смогла бы сказать, что же она сейчас испытывает. И только поразмышляв над этим всю дорогу, уже поднимаясь к себе по лестнице, вдруг поняла, что испытывает чувство огромного облегчения.

Вскоре после окончания войны в Европе в книжный магазин зашел молодой моряк торгового судна и заговорил с ней так, точно знал ее всю жизнь. У него были черные сломанные ногти, но при этом без всякой рисовки он шпарил наизусть Мильтона, Драйдена и Поупа; на корабле, по его словам, оставалось много свободного времени на чтение. Это был блондин с красивой шевелюрой, которую она для себя определила как «нордическую», в черном, не по сезону теплом свитере. Пока он говорил, переминаясь с ноги на ногу, с прижатой к бедру стопкой книг, она испытывала сильнейшее желание положить ему руки на плечи. Она боялась, что он уйдет, не назначив ей свидания, и к этому уже шло. Попрощавшись, он уже сделал шаг к выходу, но затем повернулся и спросил, когда она заканчивает работу.

Ларс Эриксон – так его звали – остановился в затрапезной гостинице в районе Адская Кухня, и вскоре ей предстояло узнать все про это заведение – от запахов мочи и дезинфицирующих средств в вестибюле и медлительного лифта до вытертого зеленого ковра в номере. Его судно серьезно ремонтировалось в бруклинском доке, а это означало, что он пробудет в Нью‑Йорке все лето.

Он был весь твердый и гладкий, как слоновая кость, и восхитительно сложен. Лежа в постели, она любила смотреть, как он голый расхаживает по комнате. Он напоминал ей микеланджеловского Давида. Его шея и плечи играли мышцами – как будто перекатывались маленькие узелки, но стоило ей слегка прищуриться, как эта картина пропадала.

– Так ты не получил никакого образования?

– Почему? Я же тебе объяснял: восемь классов.

– И ты знаешь четыре языка?

– Не преувеличивай. Я говорю свободно по‑французски и по‑испански, а вот итальянский у меня на самом примитивном уровне.

– Ты бесподобен, иди ко мне…

Она представляла, что из него мог бы получиться писатель или художник. Ей грезилось, как он трудится в продуваемом ветром коттедже на берегу моря, что твой Юджин О'Нил, а она в это время, по колено в воде, собирает мидий и устриц на ужин, а над головой с криками носятся чайки. Но его вполне устраивала моряцкая жизнь. Она давала ему свободу, столь дорогую его сердцу.

– Не понимаю. Свобода делать что?

– Почему обязательно «делать»? Свобода быть.

– А‑а. Понятно…

Она много чего поняла в это роскошное, вдохновенное лето с Ларсом Эриксоном. Например, что в колледже она – если не все – попусту тратит время. И трагедия Эндрю Кроуфорда, вполне возможно, тоже с этим связана: он отдал академической карьере свою жизнь – именно что жизнь, а не только мозги, – и она высосала из него мужскую силу.

Зато у Ларса Эриксона с этим проблем не было. Его мужское достоинство торчало, как толстый сук, вонзалось и буравило ее, медленно и верно поднимало к бесконечному блаженству, выразить которое можно было только криком, после чего, обессиленная и задыхающаяся, она ощущала себя женщиной, желающей еще и еще.

Как‑то ночью, когда они лежали без сил, раздался стук в дверь, и голос подростка позвал:

– Ларе? Ты дома?

– Да, – отозвался он, – но я занят. У меня гости.

– А…

– Увидимся завтра, Марвин. Или… в общем, как получится. Я тебя найду.

– Ладно.

– Кто это? – спросила она, когда шаги удалились.

– Паренек с нашего судна. Он иногда приходит поиграть в шахматы. Мне его немного жалко. Совсем один, не знает, чем себя занять.

– Пусть познакомится с какой‑нибудь девушкой.

– Ну, он такой застенчивый. Что ты хочешь, семнадцать лет.

– Ты‑то наверняка не был застенчивым в семнадцать лет. Или нет… был, но девушки не давали тебе проходу. И не только девушки, а и зрелые женщины. Шикарные опытные женщины в пентхаусах. Да? Они приводили тебя в свои пентхаусы, зубами сдирали с тебя одежду, вылизывали тебе грудь, на коленях вымаливали: «Возьми нас!» Да? Так было дело?

– Не знаю, Эмили, что тебе ответить. У тебя богатое воображение.

– Тобой распаленное, тобой подпитанное. Подпитывай меня. Давай.

Однажды он появился у нее под вечер в новом дешевом голубом костюме с накладными плечами. Любой студент Колумбийского университета скорее застрелился бы, чем надел такой костюм, но Ларсу он только добавлял шарма. Он одолжил машину и предложил ей прокатиться в Шипсхед‑Бэй, чтобы поужинать на берегу океана.

– Отличная мысль. У кого ты одолжил машину?

– У одного знакомого.

Весь долгий путь через Бруклин он был погружен в себя и практически с ней не говорил. Ведя машину одной рукой, вторую он использовал для забавы: раз за разом оттягивал пальцем нижнюю губу, а затем отпускал. Она надеялась, что в ресторане они сядут рядом и он ее обнимет, что они смогут перешептываться и валять дурака, а в результате они оказались по разные стороны большого стола посреди зала, пол которого был посыпан опилками.

– Тут где‑нибудь можно после ужина потанцевать? – спросила она.

– Даже не знаю, – ответил он с полным ртом лобстера.

Обратно она ехала с ощущением тяжести в желудке – жареный картофель оказался слишком жирным, – и опять Ларе словно воды в рот набрал, пока они не остановились возле ее дома. И тогда, в наступившей тишине, глядя прямо перед собой в лобовое стекло, он сказал:

– Эмили, я думаю, нам не стоит больше встречаться.

– Не думаешь? Почему?

– Потому что я должен быть верен своей природе. Ты очень милая, и нам было хорошо, но я должен считаться со своими потребностями.

– Я тебя никак не связываю, Ларе. Ты свободен в своих…

– Я и не говорил, что ты меня связываешь. Я просто сказал, что должен быть верен своей… Послушай, у меня кто‑то есть.

– Вот как? И кто же она?

– Это не «она», – он словно успокаивал ее, – это мужчина. Видишь ли, я бисексуал.

Во рту у нее вдруг пересохло.

– Ты гомосексуалист?

– Скажешь тоже! Уж тебе ли не знать. Я бисексуал.

– Разве это не одно и то же?

– Конечно, нет.

– Но женщины нравятся тебе больше, чем мужчины?

– Мне нравятся все. С тобой был один опыт, теперь будет другой.

– Ясно.

И когда уже она перестанет говорить «ясно», притом что ей ничего не ясно?

Он проводил ее до парадного. Они стояли лицом к лицу, на небольшом расстоянии.

– Мне жаль, что все так закончилось. – Держа одну руку на бедре, он повернулся в сторону улицы, чтобы дать ей возможность полюбоваться своим профилем; даже в этом жутком костюме он больше, чем когда‑либо, напоминал микеланджеловского Давида.

– Прощай, Ларс, – сказала она.

Всё, никакого секса, зареклась она, молотя кулаком по подушке. Она будет знакомиться с мужчинами, ходить на свидания, шутить и танцевать, делать все, что полагается, но никакого секса – во всяком случае, пока у нее не будет стопроцентной уверенности.

Свое обещание она нарушила в ноябре с воинственно настроенным студентом‑правоведом левых убеждений, а потом еще раз, в феврале, с остроумным барабанщиком из джазового оркестра. Студент‑правовед перестал ей звонить, назвав ее «идеологически нечистой», а у барабанщика, как выяснилось, были еще три девушки.

Наступила весна. Близилось окончание учебы с туманными перспективами, а также конец психоаналитической ссылки Эндрю Кроуфорда.

– Эмили? – как‑то вечером раздался в трубке его голос. – Ты одна?

– Да. Привет, Эндрю.

– Ты не поверишь, сколько раз я начинал набирать этот номер и вешал трубку. Но ты действительно на месте. Я действительно говорю с тобой. Послушай, прежде чем я продолжу, я должен тебя спросить. Ты… у тебя кто‑то есть?

– Нет.

– Невероятно. Я на это почти не надеялся.

На следующий день они встретились в Вест‑Энде.

– Два пива, – сказал он официанту. – Нет, подождите. Два сухих, суперсухих мартини.

Он не изменился, ну разве что немного погрузнел; лицо его оживилось от некоторой взвинченности.

– Нет ничего скучнее психоаналитических подробностей, – начал он, – поэтому я тебя от них избавлю. Замечу лишь, что это был потрясающий опыт. Трудный, болезненный – не то слово! – но потрясающий. Мне могут потребоваться годы, но я уже преодолел первый барьер и чувствую себя гораздо лучше. Мне уже не мерещатся всюду чудовища. Впервые в жизни, кажется, я знаю, кто я.

– Эндрю, это же замечательно.

Он сделал жадный глоток мартини и с выдохом откинулся на спинку сиденья, а рука соскользнула к ее бедру.

– А ты? – спросил он. – Как прошел год для тебя?

– Не знаю, что сказать. Год как год.

– Я поклялся, что не стану задавать вопросов, но, когда моя ладонь ласкает это шикарное бедро, трудно удержаться. Сколько у тебя было романов?

– Три.

Он вздрогнул:

– Господи. Три. Я боялся, ты скажешь восемь или десять, но три – это даже хуже. Три подразумевает настоящие, серьезные романы. Это значит, что ты их любила.

– Я не знаю, что такое любовь, Эндрю. Я тебе уже говорила.

– Ты это говорила год назад. И сейчас не знаешь? Гм… это даже хорошо. Уже что‑то. Поскольку я знаю, что такое любовь, я буду работать над тобой до тех пор, пока ты тоже не узнаешь. Ох, что я несу… «работать над тобой»… как будто я собираюсь… извини, ради бога.

– Тебе не за что извиняться.

– Ну да. Вот и доктор Гольдман говорит то же самое. «Вы всю жизнь только и делаете, что извиняетесь».

В тот вечер в греческом ресторане был выпит не один бокал мартини, а потом вино за ужином, и когда они наконец двинулись в сторону ее дома, Эндрю был уже пьяненький, и Эмили оставалось только гадать, плюс это или минус.

– Нас ждет главное спортивное событие года, – объявил он, когда они подходили к крыльцу. – Схватка за чемпионский титул. Претендент тренировался целый год – сумеет ли он продержаться на ринге в этот раз? После выпуска новостей смотрите первый раунд захватывающего…

– Эндрю, не надо. – Она обхватила его широкую спину. – Не говори глупостей. Мы просто поднимемся ко мне и займемся любовью.

– Все такая же милая, добрая и цветущая.

Они бились не один час, всё перепробовали, а результат тот же. И вот он сидел, обмякший, на краю постели, как проигравший боксер в углу ринга.

– Всё, – подытожил он. – Технический нокаут в четвертом раунде. Или уже в третьем? Победитель, сохранивший чемпионский титул, Эмили…

– Эндрю, не надо.

– Почему? Я пытаюсь обратить это в шутку. По крайней мере, спортивные журналисты напишут, что я встретил поражение достойно.

Следующая ночь стала для него победной, пусть и не идеальной – она так и не сумела по‑настоящему откликнуться на его ласки, – но автор какого‑нибудь руководства по занятию сексом выставил бы ему оценку «удовлетворительно».

– О Эмили, – заговорил он, отдышавшись. – Так бы в нашу первую ночь… сколько ужасных, бесплодных…

– Ш‑ш‑ш. – Она погладила его по плечу. – Не надо ворошить прошлое.

– Ты права. Не будем ворошить прошлое. Лучше подумаем о будущем.

Вскоре после ее выпускных экзаменов они сочетались гражданским браком. При сем присутствовали только свидетели – молодая пара по фамилии Кролл, знакомые Эндрю. Из ратуши через городской парк они отправились, по выражению миссис Кролл, на «свадебный завтрак», и Эмили узнала этот забитый до отказа ресторан – когда‑то давным‑давно она приходила сюда с отцом.

Перед «завтраком» они позвонили мамам. Пуки ожидаемо заплакала в трубку и взяла с Эмили слово, что завтра вечером они к ней приедут. Мать Эндрю, жившая в Энглвуде, Нью‑Джерси, пригласила их на следующее воскресенье.

– Дорогая, он такой милый. – Пуки зажала дочь в углу тесной кухни, пока Эндрю потягивал свой кофе в соседней комнате. – Поначалу я его немного… побаивалась, но он на самом деле ужасно милый. И мне нравится его речь, как бы подчеркнуто официальная… Он должен быть очень умным…

Мать Эндрю оказалась старше, чем Эмили предполагала: морщинистая, сильно напудренная голубоволосая женщина в эластичных чулочках до колен. В гостиной, которую, судя по запахам, только что пропылесосили, она сидела на обитом ситцем диване в компании трех белых персидских кошек и беспрестанно моргала, словно вспоминая, что рядом еще кто‑то находится. На ярко освещенной, но затхлой застекленной террасе, именуемой «музыкальной комнатой», стояло пианино, а на стене висел фотопортрет Эндрю в возрасте восьми‑девяти лет, в матросском костюмчике, на банкетке, с лежащим на пухлых коленках кларнетом. Миссис Кроуфорд откинула крышку пианино и с мольбой взглянула на сына.

– Сыграй нам что‑нибудь, Эндрю, – попросила она. – Эмили слышала, как ты играешь?

– Мама, пожалуйста. Ты же знаешь, я давно не играю.

– Ты играешь как ангел. Когда я слышу по радио Моцарта или Шопена, я закрываю глаза, – тут глаза ее закрылись, – и представляю тебя сидящим за инструментом…

В конце концов он сдался и сыграл что‑то из Шопена. Эмили показалось, что он «гонит лошадей», хотя, возможно, он сознательно валял дурака.

– Господи! – сказал он, когда они сели в нью‑йоркский поезд. – Каждый раз после этих поездок мне требуется несколько дней, чтобы прийти в себя, чтобы снова начать дышать…

Оставался последний визит – к Саре с Тони в Сент‑Чарльз, – и они тянули с ним до конца лета, когда Эндрю купил подержанную машину.

– Итак, – сказал он, разгоняясь по широкому лонг‑айлендскому хайвэю, – наконец‑то я познакомлюсь с твоей красавицей‑сестрой и твоим утонченным романтическим героем‑зятем. У меня такое ощущение, будто мы сто лет знакомы.

Он был не в духе, и она знала причину. Все лето он справлялся со своими супружескими обязанностями, если не считать отдельных срывов, но в последнее время – что‑то около недели – превратился в былого неудачника. Прошлой ночью у него случилось преждевременное семяизвержение ей на ногу, после чего он рыдал у нее на плече.

– Он был в армии?

– Кто?

– Лоренс Оливье. А о ком мы говорим?

– Я тебе рассказывала. Его призвали во флот, но потом приписали к заводу «Магнум» как морского специалиста.

– Что ж, по крайней мере, он не высаживался с боями в Нормандии и не удостоился Серебряной звезды с четырнадцатью дубовыми листьями. По крайней мере, от этих рассказов мы будем избавлены.

Найти Сент‑Чарльз по хитросплетениям дорожной карты оказалось непростым делом, но уже в самой деревне Эмили по некоторым опознавательным знакам («КРОВЬ И ПИЯВКИ») довольно легко указала путь к имению Уилсонов. У въезда на территорию стоял столб с табличкой, на которой рукой Сары было выведено: «Большая усадьба».

Молодые Уилсоны сидели на одеяле, разостланном на лужайке перед домом, а трое их малышей барахтались и щебетали вокруг них под полуденным солнцем. Они были так заняты собой, что даже не заметили появления гостей.

– Жаль, у меня нет фотоаппарата, – обратилась Эмили к хозяевам. – Вы отлично смотритесь.

– Эмми! – Сара вскочила и с распростертыми руками двинулась им навстречу по яркой, сочной траве. – А вы, стало быть, Эндрю Кроуфорд. Очень приятно познакомиться.

Приветствие Тони было не столь экспансивным – в его прищуренных улыбающихся глазах читалась не столько радость, сколько легкое любопытство, он словно спрашивал себя: «А почему, собственно, я должен распинаться перед этим типом? Только потому, что он женат на моей свояченице?» Впрочем, он достаточно крепко пожал руку гостю и произнес при этом все, что полагается.

– Эрик‑то, оказывается, уже пошел, – сказала Эмили.

– Ну да, – откликнулась Сара. – Ему почти полтора года. Это вот наш Питер – все лицо испачкал печеньем, а это Тони‑младший, ему уже три с половиной. Что скажешь?

– Они такие симпатяги.

– Мы недавно вышли погреться на солнышке. Пойдемте в дом – самое время для коктейлей. Дорогой, ты не вытряхнешь одеяло, а то оно все в крошках.

«Коктейли» свелись к следующему: хозяева, следуя давнишнему ритуалу, переплели руки, чтобы совместно сделать первый глоток, а гости сидели и смотрели на них с вымученными улыбками. Веселее после этого не стало. А время шло, удлинились тени на полу, выходящие на запад окна окрасились червонным золотом, а все четверо сидели неподвижные и зажатые. Даже Сара не болтала, как обычно, не рассказывала бессвязных анекдотов, и, если не считать ее двух‑трех неловких вопросов о том, чем Эндрю занимается, она выглядела скованной, словно боялась показаться простоватой в присутствии столь ученого человека.

– Философия? – Тони погонял кубики льда в пустом стакане. – Боюсь, что для меня это тайна за семью печатями. Одолеть такую книгу – уже подвиг, а уж преподавать… Как это возможно?

– Ну как, – развел руками Эндрю. – Выходишь на кафедру и пытаешься вправить мозги этим недоумкам.

Тони одобрительно хмыкнул, а Сара, рассмеявшись, встретилась с мужем взглядом, как бы говоря ему: «Ну? А я что тебе говорила? Эмми никогда не выйдет замуж за болвана».

– Мы есть сегодня будем? – спросил Тони.

– Дай мне выкурить последнюю сигаретку, – сказала Сара. – Потом я уложу мальчиков спать, и мы будем ужинать.

Ростбиф оказался пережаренным, как и овощи, но Эндрю был предупрежден: не стоит ждать от стряпни чего‑то особенного. А в целом визит можно было считать удачным – во всяком случае, до кофе, после которого все вернулись в гостиную.

Они продолжили возлияния уже из высоких стаканов, что, видимо, отчасти сыграло свою роль – Эндрю, не привыкший столько пить, слишком уж горячо рекомендовал югославское кино, а точнее, «фильм», который они с Эмили недавно посмотрели.

– …Он не может не тронуть всякого, кто хоть капельку верит в человечность, – заключил Эндрю.

Тони, откровенно клевавший носом во время этого монолога, на последних словах проснулся.

– Я верю в человечность. – Тут в уголках рта появились иронические складочки – намек на то, что следующая фраза заставит всех покатиться со смеху. – Я люблю всех, кроме ниггеров, жидов и католиков.

Сара заранее начала смеяться, но, услышав это, прикусила язык и опустила глаза, демонстрируя белый шрамик над бровью – следствие удара о железную перекладину в детстве. Повисло неловкое молчание.

– Вы этому научились в английской школе? – полюбопытствовал Эндрю.

– Мм?

– Я спрашиваю, таким фразочкам вас научили в английской школе?

Тони заморгал в растерянности и, пробормотав что‑то неразборчиво – может, свое «знаете ли» или «извиняюсь», а может, ни то ни другое, – уставился в свой стакан со скучающей улыбочкой, как бы говорящей, что эти глупости ему уже порядком поднадоели.

Кое‑как атмосфера благопристойности была восстановлена, светский разговор продолжился, потом все любезно распрощались, и наконец гости остались одни.

– Настоящий эсквайр и без пяти минут инженер, – не без ехидства заговорил Эндрю, крепко сжимая руль обеими руками. Они мчались по хайвею в сторону дома. – Он воспитывался в лучших традициях английской аристократии и живет не где‑нибудь, а в «Большой усадьбе» вместе с красавицей‑женой и тремя мальчуганами… Неандерталец! Мужлан!

– Непростительное поведение, – заметила Эмили. – Совершенно непростительное.

– Кстати, насчет «Дейли ньюс», – продолжал Эндрю. – Они действительно больше ничего не читают. По пути в ванную я наткнулся на пирамиду из газет высотой в половину человеческого роста. Подходящая литература для уютного гнездышка.

– Да уж.

– Но ведь ты его любишь.

– Что значит «люблю»? О чем ты?

– Ты сама мне говорила, не отпирайся. Ты говорила, что, когда они начали встречаться, у тебя были фантазии. Ты фантазировала, что на самом деле он любит тебя.

– Эндрю, ну ладно тебе.

– Могу себе представить, как ты поддерживала эти фантазии – реализовывала их, так сказать, во плоти. Готов поклясться, что ты мастурбировала А? Ты теребила свои маленькие соски, пока они не становились твердыми, а потом…

– Эндрю, прекрати.

– …а потом ты принималась за клитор, рисуя этого красавчика в своем воображении, представляя, какие слова он тебе будет говорить и что он с тобой будет проделывать… и тут ты раздвигала ноги и засовывала пальцы поглубже в свою…

– Если ты сию секунду не прекратишь, я выйду из машины…

– Ладно, всё.

Можно было предположить, что он в бешенстве ударит по газам, но скорость не увеличилась. В слабом голубоватом свете от приборного щитка его напряженный профиль говорил о том, что он сдерживается из последних сил. Она отвернулась и долго смотрела в окно на проплывающую мимо бескрайнюю темную равнину и мигающие красные лампочки радиобашен в отдалении. Интересно, женщины разводятся с мужьями, не прожив с ними и года?

Они пересекли мост Квинсборо, а он все хранил молчание, они долго ползли в потоке машин до Вест‑Сайда, а он все молчал. И только когда они повернули в сторону дома, он заговорил:

– Сказать тебе кое‑что, Эмили? Я ненавижу твое тело. То есть в каком‑то смысле я его люблю, во всяком случае пытаюсь, видит бог, но при этом я его ненавижу. За то, через что я прошел из‑за него год назад и через что прохожу сейчас. Я ненавижу твои чувствительные сисечки. Я ненавижу твой зад и твои бедра, как они крутятся и гуляют туда‑сюда; я ненавижу твои ляжки, как они раздвигаются. Я ненавижу твою талию, и твой живот, и твой волосатый лобок, и твой клитор, и твое мокрое влагалище. Я повторю это слово в слово завтра доктору Гольдману, и когда он спросит меня, почему я это сказал, я ему отвечу: «Потому что должен был это сказать». Ты следишь за моей мыслью, Эмили? Понимаешь, о чем я? Я говорю все это, потому что должен это сказать. Я ненавижу твое тело. – Щеки его дрожали. – Я ненавижу твое тело.

Часть вторая

Глава 1

В течение нескольких лет после развода с Эндрю Кроуфордом Эмили работала библиотекарем в одной из биржевых контор на Уолл‑стрит. Затем она перешла в редколлегию отраслевого журнала «Фуд филд обсервер», выходившего раз в две недели. Писать новости и статьи на продовольственную тему было делом приятным и необременительным. Когда ей удавалось быстро придумать заголовок и при этом сразу уложиться в оптимальное количество знаков –

МАСЛО «ОТЕЛЬ‑БАР» НА ПИКЕ ПРОДАЖ. МАРГАРИН УХОДИТ

– она вспоминала отца. Конечно, всегда оставался призрачный шанс на переход в настоящий журнал, что было бы здорово; но в любом случае четыре года колледжа приучили ее к мысли, что цель гуманитарного образования заключается не в том, чтобы натренировать мозги, а в том, чтобы освободить их.

По этой логике, за исключением редких минут, она считала себя ответственным и цельным человеком. Теперь она жила в районе Челси, в квартире с большими окнами, выходящими на тихую улицу. При желании ее легко можно было бы превратить в «интересные апартаменты», но таких мыслей у нее не возникало. Главное, метраж позволял устраивать вечеринки, а она любила принимать гостей. Кроме того, это было пусть временное, но уютное гнездышко для двоих, а в означенный период здесь перебывало довольно много мужчин.

В течение двух лет она сделала два аборта. Отцом первого нерожденного ребенка был человек, который ей не очень нравился; главная же проблема со вторым отцом заключалась в том, что она не могла с уверенностью сказать, кто им был. После этого аборта она отпросилась с работы на неделю: отлеживалась дома или совершала осторожные болезненные прогулки по пустынным улицам. Она подумывала о том, чтобы сходить к психиатру, – кое‑кто из ее знакомых делал это регулярно, – но это влетело бы ей в копеечку, а результат мог оказаться нулевым. К тому же у нее родилась идея получше. На низком прочном столике она установила портативную пишущую машинку, которую отец подарил ей по случаю окончания школы, и начала трудиться над статьей для журнала.

АБОРТ: ЖЕНСКИЙ ВЗГЛЯД

Этим названием в качестве рабочего она осталась довольна, а вот первое предложение, или так называемый зачин, никак ей не давался.

Это болезненно, опасно, безнравственно и противозаконно, однако каждый год ____ миллионов женщин в Америке делают аборты.

Это звучало само по себе неплохо, но сразу настраивало на этакий назидательный лад, так что она попробовала подойти иначе.

Как многие девушки моего возраста, я всегда считала аборт чем‑то ужасным, и сама мысль о таком шаге, если она вообще допустима, должна вызывать страх и трепет, сравнимый с нисхождением в первые круги ада.

Уже лучше, но даже после того, как она поменяла «девушек» на «женщин», полного удовлетворения не было. Что‑то здесь не так.

Она решила бросить до поры до времени зачин и налечь на основной текст. В течение многих часов она написала много абзацев и выкурила не меньше сигарет, не помня, как их зажигала и когда гасила. Затем она прошлась по тексту с карандашом, делая пометки на полях, порой переписывая целиком страницу (вариант А, абзац 3, с. 7), с острым ощущением, что она нашла свое призвание. Но поутру, после беспокойной ночи, ее ждала на столе бумажная анархия, и, взглянув холодным редакторским глазом, она вынуждена была признать, что это все не то.

Когда неделя на больничном закончилась, она вышла на работу, радуясь привычному восьмичасовому ритму. На протяжении нескольких вечеров и почти весь уик‑энд она продолжала трудиться над статьей, но в конце концов сложила весь материал в картонную коробку с пометкой «Мои документы», а пишущую машинку убрала на место. Столик пригодится ей для вечеринок.

А потом вдруг наступил 1955 год, и ей стукнуло тридцать.

– …конечно, если ты хочешь делать карьеру, это нормально, – говорила ей мать в один из тех редких вечеров, когда Эмили, заранее взяв себя в руки, приезжала к ней на ужин. – Мне остается только сожалеть о том, что в твоем возрасте я не сделала настоящей карьеры. Просто мне кажется…

– Не карьера, а обыкновенная работа.

– Тем более. Просто мне кажется, что пришло время тебе… не то чтобы остепениться, нет, я и сама, видит бог, так и не остепенилась… а, как бы сказать…

– Выйти замуж. Родить детей.

– А что в этом плохого? Неужели в твоем окружении нет молодого человека, за которого тебе хотелось бы выйти замуж? Сара сказала мне, что они с Тони пришли в восторг от твоего последнего друга… как бишь его?.. Фред…

– Фред Стэнли.

За несколько месяцев он надоел ей хуже горькой редьки, и в Сент‑Чарльз она его привезла по наитию, очень уж он был представительный.

– Знаю, знаю. – Пуки подцепила вилкой давно остывшие спагетти с печальной улыбкой бывалого человека. Теперь, когда у нее был полный комплект вставных зубов, она могла вовсю улыбаться. – Это не мое дело. – О своем «деле» она заговорила позже, после того как набралась; это была старая и грустная песня. – Представляешь, я уже больше шести месяцев не была в Сент‑Чарльзе. Сара меня не приглашает. Не приглашает, и всё. И ведь она знает, как я люблю туда приезжать, как я рвусь к детям. Я ей звоню по воскресеньям, и она сразу обрывает меня фразой: «Ты, наверно, хочешь поговорить с мальчиками». Естественно, я хочу поговорить с ними, услышать их голоса, особенно Питера, моего любимчика, а когда мы заканчиваем, она снова берет трубку со словами: «Пуки, всё! Ты знаешь, какой тебе придет телефонный счет?» Я отвечаю: «Бог с ним, со счетом, давай поговорим». Но она меня не приглашает. А когда я сама об этом заговариваю, что бывает крайне редко, что я слышу? «В ближайшие выходные, Пуки, это не очень удобно». Ха! «Не очень удобно»…

У матери на подбородке застыла капля соуса, и Эмили приходилось бороться с желанием вытереть ее салфеткой.

– А я вспоминаю, как я неделями жила с ней, пока Тони был на флоте, а мальчики еще ходили в подгузниках, как я готовила и убирала, как часто не работал котел парового отопления, и водяной насос, кстати, тоже, так что приходилось носить воду из большого дома, – и что, кто‑нибудь спрашивал тогда, мне это «удобно»? – Словно чтобы подчеркнуть сказанное, она с вызовом стряхнула столбик пепла на ковер и сделала изрядный глоток из захватанного стакана, в котором плескался виски с содовой. – Конечно, я могу позвонить Джеффри, вот кто меня всегда понимал. Они с Эдной будут только рады пригласить меня, но видишь ли…

– Так позвони им, – перебила ее Эмили, бросая взгляд на часы. – Позвони Джеффри, и пусть он пригласит тебя на выходные.

– Ты уже смотришь на часы. Ну что ж. Я все понимаю. Тебя ждет твоя работа, и вечеринки, и твои мужчины, и что там еще. Я все понимаю. Поезжай. Иди, иди.

Наши рекомендации