Вид по горизонтали

“...здесь были бабы, слобожане, учащиеся, слесаря”.

Б. Пастернак

Десять часов вечера. Свет выключили. В палате вспыхивают огоньки сигарет. Спать еще никому не хочется.

— Ну, дед, будешь сегодня опять храпеть, ей-богу, банкой с окурками запущу, — незлобиво говорит Морозов, — только я начну вырубаться, так ты тут же свой пылесос включаешь.

— Молод ты еще банками швыряться, — обидчиво бухтит дед, — ты поживи с мое, тогда я на тебя погляжу.

В полутьме входит сестра и раздает "колеса" — таблетки димедрола и анальгина. Все стараются взять побольше. Неизвестно, что будет завтра.

Григорий громко спрашивает: "А что, мужики, поспорим кого сегодня ночью привезут? Ставлю на “парашютиста"!

— Нет, "боксера"! — кричит Леша Дырявый. — С ребрами! С тазом! С ключицей! — кричат с коек.

"Парашютисты" — это упавшие с высоты. У нас таких несколько.

Володя Бабич только что вернулся из лагеря, куда его усадила вторая жена. Вернулся к третьей. Раз пришел поздно, пьяный, ключи аабыл, жены не добудиться. Решил перелезть с лестничной площадки в окно кухни. Когда уже висел у кухонного окна, вспомнил, что сам еще днем его закрыл.

Ну, повисел, повисел, и отпустился с третьего этажа. Немного треснул позвоночник. После этого от него ушла третья жена, зато вернулась первая.

Лирический случай у Евгения. Ему лет 20, очень миловидный, пришел к любовнице в общежитие для семейных, а муж был в командировке.

— Ну, легли мы, — рассказывает, — а через час стук в дверь. Муж вернулся, прямо как в анекдоте. Заметались мы. Она шепчет — лезь под кровать. Залез. Лежу, одежду к себе прижимаю, а мослы-то у меня здоровые, не заметил как из-под кровати высунулись. А мужик потом встал, и прямо мне на мосел. Я от неожиданности заорал, он тоже. Вещи я схватил, и бегом. Забежал в туалет, одеваюсь. Вдруг врываются какие-то четыре мордоворота, дали раз по чавке, окно открыли и со второго этажа выбросили.

Смеются мужики. — Больше не пойдешь, небось?

— Почему же? Пойду.

"Боксеры" — это битые. Чаще всего при ограблении. Сколько их, и какие страшные они поначалу. Лицо, как мяч раздутое, глаз не видно, уши черные, распухшие. Грабители нынче пошли какие-то садистские. Нет, чтоб просто деньги отобрать, так еще бьют зверски ногами и чем попало.

Может, буржуазных фильмов насмотрелись?

Николай Иванович у пивного ларька встретился с двумя ребятами, говорит, на вид симпатичные, неплохо одетые, вежливые. Пригласил их к себе домой в шахматы поиграть, он очень шахматами увлекается. Сели, он их колбаской угостил, выпили немного, начали играть. А один его сзади чем-то по голове. Ногами еще добавили. Взяли-то пустяки, ботинки новые и портфель, его шмотками забросали, а сами через окно первого этажа выпрыгнули.

Хорошо соседка зашла, удивилась, что так долго тихо, а то лежал бы и лежал. А теперь вот Николай Иванович второй месяц в больнице, и справка алкогольная, а значит — без денег.

Мастер с ЛМЗ с неприятным скопческим лицом, рассказывает в курилке: “Все понимаю, ну напали, гады, избили, ладно. Но деньги-то у меня были спрятаны — специально карманчик делал изнутри в плавках, чтобы баба заначку не нашла — 80 рублей лежало! Так я очнулся, брюки целы, а денег — нет!»

Не спит палата. Днем боль не так заметна. Ночью она возвращается.

— Не будет сегодня новеньких, — говорит кто-то. — Это ж не праздник, не выходной, не «красная суббота».

— Ну и хрен с ними, — бурчит дядя Миша, — лишь бы посередь ночи не привозили, а то всех перебудят и потом до утра не заснешь.

Бедный дядя Миша! Он глуховат, туго соображает, боится врачей и сестер. У него неправильно срослась нога, ее снова ломали, чистили кость. После операции привезли в палату. Первое, что он закричал, отойдя от наркоза: «Где мои трусы!? Где мои трусы!? Отдайте, они совсем новые были!»

Мы сказали Мише, что если они такие хорошие, то их, наверное, уже главврач носит, и он очень расстроился. Но потом сестра принесла трусы — действительно новые, большие, сатиновые, черные.

Дяде Мише делают уколы в ягодицу. А тут пришла медсестра взять кровь из пальца. Он как увидел белый халат, так сразу лег на живот и спустил штаны.

Морозов говорит серьезно — дядю Мишу надо после больницы акклиматизировать некоторое время, а то он придет в магазин, увидит продавщицу в белом халате, и автоматически ягодицу обнажит.

Часам к двум ночи последние разговоры замирают. Дед уже храпит во всю ивановскую, и сосед время от времени стучит ему костылем по кровати.

Коридор полуосвещен. У столика медсестры сидит кто-то из выздоравливающих и отчаянно ухаживает.

Черненькая Галя прыскает в рукав халата и восхищенно повторяет: “Ой, врешь, ой, врешь!”

Проехала каталка. Свисает тонкая белая рука. Лица не видно. Санитары слегка покачиваются. Это на женское отделение, через площадку.

Спит палата, тяжело спит. Двадцать человек, большинство лежачие, на вытяжках.

Детским димедрольным сном спит Олежек, студент первого курса. Наверное, ему снятся родные Черновцы, речка, цветущие яблони. Приехал Олежек в большой чужой город, поступил в институт. Велено было ему явиться на демонстрацию, бежал, боялся опоздать. И тут его такси подшибло. Месяца четыре обеспечено.

Язвительный Морозов говорит ему: “Олежка, если ты теперь по радио услышишь, что какой-нибудь праздник происходит, Седьмое ноября там или Первое мая, ты давай сразу лезь в чулан, запирайся и не выходи, пока праздник не кончится!”

В шесть утра приходит Жанна. Это наша “маленькая радость”. Ей 18 лет, хорошенькая, еще не огрубела, легко краснеет. Раздает градусники, делает уколы полусонным. Большинство спит дальше с градусниками подмышкой. Самые сладкие часы — утренний сон.

Время идет. Вот и хлеб принесли на подносе. Я уже ходячий, поэтому встаю и разношу хлеб. Потом разливаю чай. Через полчаса принесут кашу.

У постели Димы останавливаюсь. — «Опять письмо пишешь?» —« А что, нельзя? — смеется, — я же грамотный!»

Дима учится на третьем курсе ЛИИЖТа. Здесь лежит уже третий месяц — перевернулся на машине приятеля и сломал бедро. Он тихий, не жалуется, не донимает больных и врачей бесконечными расспросами и рассказами о ноге. Мы знаем его романтическую историю — летом, возвращаясь с практики через Москву, Дима познакомился с прекрасной девушкой. Целый день они гуляли по Патриаршим прудам и с трудом расстались у поезда. Теперь он пишет ей всякие изысканные и страстные письма.

“О моя лотосоокая и дивнобедрая красавица, ресницы твои — агатовые стрелы, рот — сокровищница кораллов и жемчуга, дыхание — сладостная амрита. Когда цветочнострелый бог Кама впервые увидел тебя, он решил, что перед ним любимая жена Кришны и в растерянности опустил свое разящее оружие. Тело твое отмечено счастливыми знаками благородного происхождения, походка, как у влюбленного слона, губы ярче цветов асоки, и знаменитые апсары бледнеют от зависти и теряют браслеты, увидев прелесть твоего стана, подобного вееролистной пальме. Как бы я хотел сочетаться с тобой по обряду гандхарвов и окунуть тебя в Ганг моих поцелуев!...”

Здорово! Чего-то он начитался? А-а, ясно, на тумбочке лежат “Приключения царевича Наравахана-датты”.

— Дима, только про слона убери. Может неправильно понять.

Пришла Сергеевна, санитарка, забрала “утки” и “корабли”, выкинула из банок окурки. Курить вообще-то в палате нельзя, но если из 20 человек в палате 20 курящих, и 17 из них лежачие, то куда ж они денутся? Днем — прячась, ночью — от души.

Вот и врачи идут на обход. Старший, Алексей Иванович Польских, невысок, подвижен, резок, даже грубоват. Рассказывают, что он три года проработал тюремным врачом в “Крестах”. Еще говорят, что он при случае не прочь улучшить свое материальное положение. Голос у него твердый, уверенный, руки быстрые, безжалостные. Глухонемому Олегу он так согнул сломанную ногу, что тот от боли замычал что-то вполне членораздельно-матерное.

Около новенького Алексей Иванович останавливается. — «Ну, что случилось, друг? Хулиганы побили?» — «Нет, это мне на рабочем месте накидали», — почему-то обижается тот.

За Алексеем Иванычем идет лечащий врач, Александр Юрьевич. Ему лет 25, высокий, перворазрядник по самбо. Опыта у него, конечно, меньше, но он всем нам нравится. Разговаривает мягко, к нему можно обратиться с вопросом, и он охотно отвечает.

Следом Жанна, с блокнотом в руках. Сыплются назначения. Рентген, капельницы, пенициллин, физиотерапия, некоторым предстоит операция. Подготовка к ней несложная. С вечера накануне ничего нельзя есть. Потом, помню, подошла ко мне утром сестра, и говорит: “Пойди в ванную, сними с ноги гипс, побрей себе ногу и поставь клизму”. — “Потом в операционную приходить?” — “Нет, в операционную мы тебя на каталке отвезем.” Странно. Я понимаю, обратно, а туда зачем?

Больной Петухов заявляет на обходе, что он уже выздоровел, и просит его выписать. В глазах у больного Петухова смертная тоска. Ему до чертиков хочется выпить. В день попадания к нам он установил своеобразный рекорд — три раза был в вытрезвителе. Где он сломал четыре ребра ,неизвестно никому, даже ему. Алексей Иванович на всякий случай отбирает у Петухова больничные штаны и пижаму. А то еще на улицу выползет. Зима-то зимой, да охота пуще неволи. Оскорбленный в лучших чувствах Петухов всю ночь, завернувшись в простыню, просидит у тумбочки.

А вообще, бывает, уходят. Все тот же Бабич собрал по палате вещи — у кого куртку, у кого тренировочные штаны, и вечером в пятницу тихонечко улизнул домой. Утром вернулся, принес вина ребятам, а себе плащ и шляпу, которые спрятал под матрасом. Но ведь русский человек так не может — чтоб все тихо и аккуратно . В следующую пятницу опять ушел, наподдавался где-то, подрался с милиционером, попал в вытрезвитель. Оттуда звонят в больницу: “У вас такой больной Бабич есть? “ —

“Есть, — отвечают, — лежит с переломанным позвоночником в тяжелом состоянии.” А тяжелобольной Бабич сидит напротив милиционера и ему руками в лицо целит.

Ну, выписали, конечно, сразу. Подвел, гад, персонал.

Обед, тихий час. Кто может, спит. В курилке полно народу. Большелицый, с круглыми печальными совиными глазами Петрович сипло басит: «Мне на днях на хрен выписываться, а куда я на хрен денусь? В прошлый раз с больницы вышел, пришел домой, жена сидит с ейным полюбовником. Ну, выпили за возвращение, еще добавили. А потом полюбовник мне тресь сковородкой по балде, а жена, сука, палец откусила. В прошлый-то раз они мне голову пробили, я два месяца валялся, и теперь еще два месяца — а выйду — куда пойду?»

— Петрович, так ты разведись, разменяйся, хоть угол свой будет?

— Да тут, понимаешь, нельзя, у ей квартира туберкулезная, специально даденная, и менять нельзя, я уж узнавал. Куда ж я пойду?

Печаль в глазах Петровича.

Небольшого росточка Гена из Метростроя рассказывает живописно и динамично, видно, что он сам себе нравится. “Выхожу я вечером во всем прикиде в “Метрополь”, джинсы “Левис”, кожан, темные очки, бабки карман распирают. Съел бутылку-другую армянского коньяка, думаю, пора. Отстегнул телку, поехали к ней на квартиру. Просыпаюсь — кожана нет. Говорит, Андрей приходил, приятель, взял поносить. Сразу ей, конечно, между рог. Поехали, говорю, к нему, у меня пика с собой...” Ну, и так далее, мат и блат во всей красе.

Вот и ближе к концу врачебного дня. Санитарки Андреевна и Сергеевна заглядывают в палату. Похоже, они уже имеют стакан-другой во лбу. Обе они одинокие, пенсионерки. Но характер совершенно разный. Андреевна коренастая, с трубным голосом, этакая бывшая «чоновка». Выпив, начинает орать басом на медсестер и гоняться за Сергеевной.

Сергеевна — субтильная, слегка жеманная, кокетлива, любит вспоминать о прошлой красивой жизни с “тачками и ресторанами”. Складывает подкрашенные губы в умильную улыбку, вздыхает. Ехать домой ей далеко, за город, и она часто остается ночевать где-нибудь в коридоре, на раскладушке. Пенсия маленькая, зарплата — тоже, но у больных остается много бутылок — из-под кефира, молока, лимонада, а то и из-под вина — и вот Сергеевна каждый день имеет на бутылку. Часам к пяти она уже готова, качается, держась за швабру, и рассказывает всем желающим, какая у нее была волнующая юность.

Андреевна зато пряма, как удар сабли. Друг мой, Григорий, лежа второй месяц пластом на доске, тоскливо возопил ей как-то: “Андреевна, плохо мне, горе у меня!”

— “Что, обосрался?” — тут же командирским басом отреагировала Андреевна.

Все происходит в палате — любовь, дружба, смерть, страдания, интриги, психоз... Маленький замкнутый мир, в котором все — не на шутку. Этот мир немного размыкается по “родительским дням” — в четверг и субботу.

К Григорию приходят родители — милая светловолосая Надежда Ивановна и представительный Зиновий Евгеньевич. Они в курсе всех наших дел, помогают прибраться в палате, перестелить простыни. Родственники тоже бывают разные, но большинство все-таки охотно откликается на наши мелкие просьбы — опустить письмо, позвонить по телефону, принести "двушек".

В углу у Михаила потихоньку пьют. Михаил симулирует сотрясение мозга, чтобы не идти в армию. Этот парень из нового поколения — ловких, знающих цену деньгам и вещам, самоуверенных, неглупых. На нем роскошный махровый халат, в тумбочке — радиоприемник “Сони”, стоят какие-то фирменные одеколоны. Ему 20 лет, работает сторожем. В разговоре со мной намекает, что “крутится” с перепродажей калькуляторов, стереосистем, видеомагнитофонов...

Мне нравится девушка, которая его навещает — тоненькая, высокая, длинношеяя — как будто сошедшая с картины Модильяни. Миша рассказывает, что она училась в ЛИСИ, потом ушла, пыталась покончить с собой, потом он ее “подобрал” и теперь пристраивает в институт совторговли.

Димке друзья принесли “Мартовские иды” Торнтона Уайлдера. Представляю, каким будет его следующее письмо в Москву!

Ушли родственники. По тумбочкам распихиваются сырки, кефир, яблоки, колбаса. Угощают тех, кого не навестили, делятся куревом, спичками, конвертами.

У Леши Дырявого еще сидит девушка. Леша давно готовился к ее визиту, бинтовал всякие места, репетировал страдальческие гримасы. У него пробито легкое (за что мы и прозвали его “дырявым”), из груди идет шланг в банку, где собирается кровь. Леша просил меня рассказать девушке про него что-нибудь трогательное.

— Девушка, простите, Вас как зовут?

— Меня? (удивленно) — Людми-ила.

— Так, значит, это Вас Леша вчера всю ночь в бреду звал?

Люда смущается, но видно, что это ей приятно. Меня немного заносит.

— Вы знаете, Люда, у нас в палате Лешу все очень любят, он такой, отзывчивый очень. На днях как-то ночью Грише было очень плохо с желудком, а ему не встать, —позвоночник сломан, и сестры, как назло, нет. Так Леша к нему подполз, и клизму ему поставил, а так как руки банкой заняты, то он ему зубами ставил.

Палата молча давится смехом, Леша исподтишка грозит кулаком, Люда слегка растеряна и не знает, гордиться Лешей или негодовать...

А вообще-то с Гришей было вот что: ночью он сходил в резиновое судно, и лежал, упираясь затылком, чтобы не упасть в него, и звал сестру. Та вошла, увидела, что надо вытаскивать судно, сказала гордо:”Санитарка уже ушла” и удалилась. Чувствуя, что он сейчас рухнет, Гриша разбудил соседа, дядю Федю, со сломанными ребрами (я тогда еще не ходил). Дядя Федя взял емкость, с трудом донес до коридора и поставил прямо на столик сестры, которая куда-то отлучилась. Что сказала сестра, вернувшись, я , к счастью, не слышал.

Дима сочиняет письмо. “Еще при моем рождении гаруспики предсказали по внутренностям жертвенных птиц, что мне суждено будет полюбить самую красивую девушку в мире. Я знал, что мне придется защищать тебя от поползновений Юпитера в виде муравья, сиамского кота, золотого дождя и восточного ветра, но Юнона даровала мне волшебные силы.

Твоя фигура, как будто вырезанная из слоновой кости резцом Праксителя, могла бы заставить Цезаря позабыть о Клеопатре, а Катулла — о Лесбии. Весь пурпур Востока бледнеет перед цветом твоих губ, и белейший индийский жемчуг темнее твоей кожи. Полмира паломниками стекается в Рим, чтобы увидеть хотя бы след от твоей ноги в тенистых садах Палатина...”

В субботу по палатам водят практиканток из мединститута. Больные охотно слушают рассказы о себе; особенно довольны те, у кого “редкий случай”. Мы с Гришей тоже ждем своего часа.

— Доктор, скажите, пожалуйста, Вы не могли бы помочь нам в одном медицинском затруднении? — вежливо спрашиваю я.

— Да, конечно, пожалуйста.

— Скажите, вот к Грише должен был прийти окулист, а ему за два часа до этого сифонную клизму поставили. Есть тут какая-нибудь связь?

Доктор в затруднении. — У меня есть теория, — говорю я, — но не знаю, насколько она верная.

— Это чтобы у него от клизмы глаза на лоб вылезли и окулисту легче было бы рассматривать!

Ржет палата. Смеются студентки. Улыбается доктор.

Спрашивает Григорий: “Доктор, у меня травма черепа и позвоночника, а лекарство дают почему-то от послеродовой горячки? К чему бы это?”

Вечером медсестры приглашают пить с ними чай. Сижу в ординаторской, слушаю сомнительные анекдоты, угадываю характер по почерку.

— А вот в первой палате, — рассказывает черненькая Галя — там, в углу парень лежит на вытяжке, бородатый такой, видел? К нему женщина после отбоя приходит. Всю палату уберет, горшки вынесет, а как свет в палате в 10 погасят, она к нему ложится, представляешь? Придешь уколы делать, так даже неудобно, стараюсь в ту сторону не смотреть...

— А если это любовь? — философически спрашиваю я, припоминая фильм под таким названием.

— Любовь, любовь, да как ей-то не стыдно, ведь в палате мужиков штук двадцать. А в приемные дни к нему жена приходит. И мужик-то старый, за сорок, чего они в нем нашли?

Я, конечно, молчу, что видел Галю позавчера ночью на раскладушке в коридоре с одним из больных. Ему вроде под пятьдесят...

На рассвете умирает старик из нашей палаты. У него инсульт, отек легких, что-то еще. Последние дни не мог встать, ходил под себя, вызывая проклятия сестер, но все тянулся исхудавшей рукой к перекладине, все пытался подняться, позвать кого-то... Тело вывозят на каталке. Полдня оно еще лежит в коридоре, потом приходят санитары, и, уронив его один раз с каким-то деревянным стуком, увозят в морг.

Не выходит из головы, как он бормотал что-то полупарализованным языком и все тянул к перекладине голубовато-белую тонкую руку...

Частые гости в палате — милиционеры и следователи. Заполняют протоколы о дорожных происшествиях, уговаривают ограбленных и избитых не заводить дела.

— А то ночами будем подымать и возить на опознание, — пугает один.

А зачем, действительно, милиции эти дела? Раскрывать их хлопотно, славы большой не будет, а статистика портится. Большинство потерпевших соглашается. Многие были выпивши, воспринимают нападение, как некоторый житейский удар, который случается со многими, и надо его терпеливо перенести. Да ладно, раз уж так получилось, один хрен валяться по справке без денег, а так еще ходить куда-то надо будет, время тратить...

Бравый моряк лет пятидесяти, довольно крепкий, хотя и с животом, услышал женский крик в подворотне — “Помогите!” Двое юнцов крутили девчонке руки. Оттолкнул одного, и тут же получил два удара — ножом в поясницу и кастетом по лицу. Когда очнулся, над ним стояла девчонка. Увидев, что открыл глаза — убежала.

Моряка доставили к нам в больницу, а так как за обедом он выпил свои флотские 100 грамм, то получит алкогольную справку — пару месяцев без зарплаты. Дела заводить не стали, девчонки нет, примет он практически не помнит — пойдет, как пьяная драка. О том, что эти молодые львы в следующий раз убьют кого-нибудь — не думает никто.

Бедные мои битые-перебитые братья! Утешение вам — ночная тайная папироса, да никогда не иссякающее чувство юмора, да еще баба когда принесет “маленькую”, запрятанную в ридикюле — понимает все же, что плохо мужику в больнице.

Димка, студент, сам не свой от радости. Получил телеграмму — его Машенька приезжает на выходные из Москвы. Проняли, видно, письма. Дима выпросил у Сергеевны новые наволочки, вымыл голову в тазике, ногу обработал кремом и одеколоном, чтоб не такая страшная была. В субботу утром побрился, ждет. Только время идет, а ее все нету. Вот уже и ужин принесли, а ее нет. Дима даже есть не стал. А перед самым отбоем показывается в дверях небольшая такая девушка в халате не по росту, на костылях. “Орлов, — спрашивает, — Дима, здесь лежит?” Дима глянул, кричит: “Машенька, ты здесь? Что с тобой?” А она уже к больнице подходила, да подъезд-то у нас раскатанный, упала, трещина в кости.

Часа три в приемном покое лежала, врача ждала, потом рентген, потом гипс наложили — и сунули в женское отделение, через площадку от нас. Там ей халат и костыли одолжили, вот и пришла. Больно ей, по лицу чувствуется, но как села она к Димке на кровать, как они друг на друга уставились, так мы все к стенкам отвернулись и своими делами занялись. Так что про этот вечер больше ничего рассказать не могу.

А потом уж каждый вечер она у нас. Сидит на кровати, за руки держатся. В палате даже мата не слышно стало...

Выписывается электромонтер Коля. Это про него, наверное, сложена загадка: “С когтями, ане птица, летит и матерится.” С утра с товарищами по работе они выпили семь бутылок портвейна, а потом он лично - еще одну. Ну и упал с высоты пять метров лицом на каменный пол. Лежал — страшный-страшный, лицо, как синяя свиная голова, а поправился, присмотрелись — вылитый Жан Маре. Обмен телефонами, дружеские напутствия.

Скоро и мне на волю.

Больница, мы валялись на твоих койках, слушались врачей, делились хлебом и таблетками, смеялись и болели, провожали и встречали, не любили нытиков, уважали терпение, выпивали понемногу, заглядывались на медсестер, рассказывали анекдоты и свою жизнь.

Больница, ты часть от целого, ты капля России — битая, несчастная, пьющая, смешливая и добрая.

А про Диму и Машу мне рассказали, что лечились они недолго и выписались в один день.

Наши рекомендации