Антропологическое измерение

КАК ПОИСК ИДЕНТИЧНОСТИ

В отечественной науке можно отметить несколько импульсов, проявивших тягу социогуманитаристики к антропологическому пониманию истории. Первоначально она проявилась в становлении естественнонаучного взгляда на самосознание народа. Наиболее отрефлексированным этот подход к отечественной истории оказался в незавершенном труде А.П. Щапова о самосознании русского народа (1870-е гг.). В сочинениях Н.А. Бердяева и С.Л. Франка 1920-1940-х гг. антропологический взгляд на отечественную историю эволюционировал в философскую антропологию. Вторым рождением исторической антропологии в России стала деятельность А.Я. Гуревича, с 1970-х гг. позиционировавшего себя как сторонника и последователя французской школы Анналов. С 1980-х гг. семинар А.Я. Гуревича в Институте всеобщей истории РАН и журнал «Одиссей: Человек в истории» стали играть заметную роль в развитии отечественного исторического знания. В конце 1990-х - начале 2000-х гг. историческая антропология заняла в российской социогуманитаристике ведущее место, однако ее положение стало своеобразным. В методологическом отношении историческая антропология в современном историческом знании – скорее интеллектуальное поле для поиска междисциплинарного синтеза, чем отрасль конкретного знания. Но в современном мире у нее есть и еще одна функция: она связана с потребностью научного сообщества в более развитых формах идентичности. Особенно сильно эта потребность ощущается в российском обществе, долго пребывающем в состоянии затяжного кризиса как индивидуальной, так и массовой идентичности.

В последнее время в научной среде, особенно среди ученых, занимающихся методологией истории, все чаще поднимается вопрос о связи отечественной культуры с культурой варварских обществ. Она подчеркивается, как правило, применительно к первым векам русской культуры. Корректная постановка вопроса, тем не менее, заставляет пристальнее смотреть на архаичность наиболее устойчивых структур российского менталитета, в том числе и исторического. Распространенность форм коллективной идентичности, кажущееся отсутствие массового тяготения к индивидуализму в российском обществе как начала, так и конца ХХ в., слабое осознание даже среди интеллектуалов потребности в индивидуализации своего поведения, традиционные для русской культуры проблемы свободы личности и якобы неизбежной необходимости подчинения личностного начала коллективному (частных интересов человека, особенно образованного, «общему благу» как приоритету государственных интересов) заставляют специалистов внимательнее изучать собственный менталитет и рассматривать его не только с точки зрения развития профессиональных навыков, накопления знания об обществе, но и с позиции преодоления очередного кризиса идентичности. Таких кризисов в новейшей истории российской культуры за короткое в историческом масштабе временя (сто с небольшим лет) накопилось более чем достаточно. Одни были продуктами внутреннего развития российского общества, другие ─ общими для европейской или мировой культуры. Потребность в антропологическом измерении собственной истории возникала при любом из кризисов.

В процессе преодоления массовых кризисов идентичности в профессиональной социогуманитарной среде особое место принадлежит исторической антропологии.

Антропология как комплексная наука о человеке стала существенной составляющей европейской социогуманитаристики с рубежа XIX─XX вв. Ее институализация происходила на фоне разочарования гуманитарного знания в атомарных теориях и кризиса механистической картины мира. Известный русский медиевист Л.П. Карсавин в своей книге «Философия истории»[1], напрямую связал кризис исторического менталитета с революцией, происходившей тогда в физике, и с открытием микромира, существующего по своим законам. Гуманитариев начала ХХ в. особенно смущало то, что законы микромира оказались не связанными напрямую с известными законами макромира. Для одних (например, для В.О. Ключевского) это несовпадение стало причиной разочарования в существовании исторических законов как таковых, для других (того же Л.П. Карсавина, например, или для будущих основателей школы Анналов) ─ поводом для поиска новых подходов к изучению роли авторства в источниковедении и историографии.

На рубеже XIX─XX вв. гуманитарное знание стало более четко осознавать специфику своей методологии и исследовательскую сложность своего объекта. Популярность методологических размышлений немецких ученых, особенно Г. Риккерта, как раз и рождалась такими представлениями.

Попытки европейских исследователей от В. Дильтея и Л. Фон Ранке до А.С. Лаппо-Данилевского и С.Л. Франка выйти на психологический аспект социогуманитарного знания также отражали стремление ученых понять сложность и специфику объекта социогуманитарного познания.

Размышления начала ХХ в. существенно расширили методологическую базу исторического знания, особенно представления о природе исторического нарратива, специфике исторических источников и особенностях работы с ними. Эффект оказался неожиданным. Убедившись, что такой элементарный «кирпичик» человеческого общества, как человек, не поддается адекватному изучению традиционными средствами ни естественных, ни социогуманитарных наук, социогуманитарное знание стало бесконечно дробить и упрощать объект изучения, конкретизировать находимое, фактографировать свои наработки. Понятие «Человек» не перестало быть объектом внимания научного сообщества, но как компонент научного познания автоматически приобрело другую функцию. Во всем многообразии своего социокультурного существования оно стало звеном, связывающим все области знания о человеке от биофизики до культурологии. В течение всего ХХ в. антропология помогала мультипредметной социогуманитаристике не разорвать окончательно связи с точностью и верификацией как необходимыми элементами научного знания. Вместе с тем антропология давала и дает необходимый простор для осмысления социогуманитарного знания как единого социокультурного целого. Не случайно антропологический взгляд на предмет исследования начинает привлекать преимущественное внимание ученых самых разных специализаций (не исключая естественных и точных наук) в периоды резких смен научных парадигм. Закономерен и тот факт, что рано или поздно среди энтузиастов антропологического изучения находятся строгие методологи, которые отказывают очередной ипостаси научной антропологии в праве считаться научной дисциплиной или метанаукой и переводят ее из области научной таксономии в сферу ученой мифологии. Так, отечественная социогуманитаристика на рубеже ХХ─XXI вв., как некогда на рубеже предшествующих столетий, вновь увидела в исторической антропологии панацею от чрезмерной социологизации и этнизации гуманитарного знания. Она попыталась заменить историю рядом специальных и вспомогательных научных дисциплин, а когда их количество стало угрожать целостности исторического сознания, стала понимать, что историческая антропология в ее различных воплощениях на почве разных национальных и культурных традиций «скорее явление, чем конкретная наука»[2]. С точки зрения истории научная проблема заключается в самóм увлечении отечественной социогуманитаристики последней трети ХХ ─ начала XXI в. исторической антропологией, поэтому его можно рассмотреть как явление отечественной культуры. Исследовать подобный объект можно через понятие идентичности, а источниками, которые аутентично отражают состояние разных форм идентичности в отечественной культуре указанного времени, могут стать мемуаристика и автобиографическая проза различной жанровой принадлежности. Такая постановка исследовательской проблемы не противоречит и положению исторической антропологии в зарубежной социогуманитаристике. Ведь не случайно ее популярность в научных кругах совпала с появлением в литературном творчестве ХХ в. нового жанра, по сути, той же автобиографической прозы, получившего название non-fiction.

Остановимся на соотношении автобиографической прозы с историческим сознанием.

Исторический менталитет складывался в России нового времени под влиянием идей Просвещения. Отдавая предпочтение идеям немецкого Просвещения, периодически увлекаясь более радикальными теориями французских просветителей, российское осознание истории развивалось при доминировании идей этатизма. В исторических сочинениях присутствовали в основном макрообъекты ─ государство и народ. Даже личность представала перед историками (и профессионалами, и любителями) в качестве макрообъекта ─ великой (позже исторической) личности или персонификации либо государства, либо народа. Личность была для историков, пользуясь терминологией Х. Уайта, скорее метафорой, чем конкретной исторической проблемой. Уже во второй трети XIX в. антропологический подход к российской истории воспринимался на фоне господствующих паттернов исторического сознания как проявление радикального свободомыслия (мысли о российской истории в «Философических письмах» П.Я. Чаадаева, отстаивающего право личности на автономное существование, или в антропологической этике Н.Г. Чернышевского, например). Личность как объект микроистории стала постигаться в мемуарных произведениях.

Навыки антропологического подхода к восприятию личности как объекта исторического исследования вырабатывались медленно и трудно. Еще в 1980-х гг. специалисты по мемуаристике заметили, что развитие мемуарного жанра в России имело вид периодических импульсов. Тот же импульсный принцип увлечения мемуарным творчеством наблюдался в советское и постсоветское время. Сохраняется он и в настоящий момент. Мемуарным произведениям приходится решать сходные задачи. Потребность писать и читать мемуары возникает в те моменты отечественной истории, когда без осмысления роли и места конкретных людей в исторических судьбах страны невозможен выход из острого социокультурного кризиса ни на микро-, ни на макроуровне. И именно микроуровень помогает исследователям избавляться от давления господствующих в отечественном менталитете просветительских стереотипов. Историческая антропология помогает придавать таким стереотипам, овладевшим сознанием профессионалов до полной бессознательности их восприятия, статус искусственно конструируемых научных мифов и требовать их деконструкции.

В России мемуарное творчество превращается в массовый жанр достаточно поздно. При наличии постоянно проявлявшейся потребности в автобиографической прозе с последней трети XVII в., заметным фактом отечественной культуры мемуарные произведения становятся лишь во второй трети XIX в. Мемуарные и автобиографические тексты неоднократно возвращаются к более упрощенным формам. Люди из разных сословий и социальных групп медленно вовлекаются в круг создателей мемуаров. В советское время происходит искусственное расширение круга мемуаристов за счет людей, фактически не принадлежавших к письменной культуре. Клишированность автобиографических нарративов, структурная и функциональная похожесть даже беллетризированных мемуарных текстов ─ особенности мемуарного творчества в России, которые свидетельствуют о недостаточно быстром развитии отрефлексированных и рационализированных форм индивидуальной идентичности в российской культуре нового и новейшего времени. Ничего неожиданного в замедленности становления автобиографического нарратива нет. Ведь мемуарное творчество ─ продукт урбанистической культуры, а города вместе со своей инфраструктурой до сих пор развиваются в России медленно и крайне неравномерно.

В постсоветском обществе градообразовательные процессы лишились такой существенной подпитки, как ускоренное развитие промышленных предприятий. Более заметную роль стали играть посредническая торговля и движение финансовых потоков, что вновь акцентировало в российском обществе необходимость ускоренного разрыва структурных связей феодального, а то и дофеодального характера. Современная политкорректность заменила термин «феодальное общество» на неравнозначное понятие «традиционное общество», но не отменило стадию первоначального накопления, растянувшуюся для России и стран, вовлеченных в орбиту ее геополитических интересов, на несколько веков. Даже достаточно самоочевидная роль высоких технологий в качестве локомотивов урбанистической культуры только начинает осознаваться российским обществом. Потребность же в автобиографической прозе вновь усиливается массовым кризисом идентичности. Острее других в современном обществе его испытывает отечественная интеллигенция.

Обращает на себя внимание тот факт, что в отечественной культуре последних лет ослабевает видимая связь автобиографической прозы с историческим нарративом. Если мемуарные произведения, публикуемые в конце 1980-х ─ 1990-х гг., брали на себя функцию заполнения «белых пятен» отечественной истории, особенно новейшей, то в 2000-х гг. поток автобиографической прозы заметно сократился. Стал меняться и ее характер. Историками оказалась более востребованной биографика, которая существенно профессионализировалась в последние годы[3]. Мемуарная литература, наоборот, стала более мелкотемной. Ее автобиографичность отошла на задний план, ушла на глубинный уровень. По своей структуре и функциям автобиографический нарратива приблизился к non-fiction. Ее своеобразие заставляет авторов и критиков характеризовать такие произведения как самостоятельный жанр, однако автобиографические мотивы стали преобладать в них даже в тех случаях, когда авторы заявляют «казусность» и сюжетность, напрямую, казалось бы, не связанную с автобиографическим повествованием.

Сюжетность и «казусность» естественны для беллетризированных мемуарных произведений. Обычен для них и формат рассказа (в последней трети XVIII в. и даже в начале века XIX-го распространенной формой мемуарного повествования был исторический анекдот). В современной ситуации показательно другое. Для авторов, особенно из творческой интеллигенции, более значимой становится проблема самовыражения, неважно ─ с самосознанием или без него, ─ чем попытка осознать свое место в мире. Малые прозаические формы оказываются более приемлемыми для современных мемуаристов. Поскольку образ собственного внутреннего мира интересует их больше жизненной правды, то беллетризация автобиографического повествования становится практически неизбежной. Автобиографическое повествование конструирует тот виртуальный мир, которому автор отдает предпочтение.

Бум современной российской беллетризированной автобиографической прозы вызвала публикация такого своеобразного произведения мемуарного жанра, как культовое сочинение В. Катаева «Алмазный мой венец». Проблемы внутреннего кризиса собственной идентичности последователи известного писателя, зачастую не обладающие ни его талантом, ни его опытом, выносят даже не на суд публики. Они добиваются своими публикациями не столько популярности, сколько решения задач устойчивости своей психической организации. Им более важно озвучить свои проблемы, освободить от них собственное сознание, перегретое напряжением затянувшегося социокультурного кризиса. Создается впечатление, что для молодых авторов обращение к автобиографической прозе становится родом психотерапии, лекарством, помогающим им избежать более радикальных осложнений с собственной психикой[4]. В российских условиях, в которых еще не существует развитой системы психоаналитической помощи, non-fiction становится кустарным доморощенным психоанализом, выполняемым в режиме коллективного бессознательного.

Менее напряженно стоит вопрос с обращением к исторической антропологии для социогуманитариев, оставшихся в поле научного взаимодействия. Растущая популярность исторической антропологии в среде российских историков связана с преобладанием подражательного характера российской исследовательской активности последних полутора десятилетий. На уровне осознанной мотивации российские социогуманитарии, историки в том числе, хотят, чтобы их лучше понимали западные коллеги. Вполне понятное желание, в целом благотворно влияющее на состояние отечественного исторического сознания, тем более что зарубежные коллеги обладают другими навыками создания исторических нарративов, другим историческим опытом и менталитетом.

Бездумное подражание зарубежным образцам вызывает настоящую тревогу серьезных ученых. Например, Н. Автономова, рассуждая о российских дискуссиях 1990-х гг., указывает на непрофессионализм многих заимствований. О стремлении российских ученых ввести в текстологический анализ популярные на Западе филологические категории она пишет: «Беда в том, что в российской культурной и интеллектуальной ситуации любой импортный товар приобретает ореол престижности и включается в описание как элемент лоскутного языка без всякой заботы о связности - логической или исторической. Однако невозможно описать свой опыт через категории Лакана или Делеза (к сожалению, сочинения этих и других авторов сплошь и рядом выходят в свет без какого-либо исторического и концептуального комментария), не разобравшись в том, зачем им самим те или иные понятия, откуда они взялись, какие задачи они позволяют решать и могут ли быть перенесены в новый мыслительный и культурный контекст. Конечно, и в лоскутном одеяле можно увидеть новый художественный эффект - цветовой или ритмический. Но работе мысли это не поможет. В противоположность тому, что думают философы, нельзя просто так - “непосредственно” - прочитать те или иные современные западные тексты. Для того чтобы прочитать тех же Лакана или Делеза, нужна самоотверженная (а не самоутверждающаяся) работа, которая будет постоянно напоминать нам о том, что Делез во Франции и в России, Делез в 60-е годы и в 90-е - это разные вещи в разных культурных контекстах»[5].

О серьезном отставании отечественной методологии пишут и исследователи, рассматривающие так называемый спор «количественников» и «качественников» в отечественной историографии. Они констатируют, что «по методологическому …уровню современный российский позитивизм намного примитивнее европейского» (М. Габович)[6]. Даже социология стала восприниматься отечественной наукой с «поправкой на недовольство марксизмом». Вот как сравнивает отношение к социологии в зарубежной и отечественной науке В. Воронков в его дискуссионной статье 2004 г. «Этот безумный, безумный, безумный количественный мир». Он пишет о том, что «спор о позитивизме» возник в Европе лет 30–40 назад и отразил разочарование в объяснительной силе социальных наук. Разочарование возможностями социологии было столь велико, что ученые заговорили (в который раз!) даже о «смерти» социальных наук. «Ответом на этот вызов стало энергичное развитие тех направлений в социологии, которые отталкивались от критики позитивизма и “естественнонаучного” подхода и двигались по направлению к анализу социальной действительности. Часто эта дискуссия принимала характер спора “количественников” с “качественниками”. Она завершилась… проведением своеобразной демаркационной линии: здесь “наша” социология, а здесь – “ваша” (я, конечно, утрирую, поскольку социальную теорию мы обсуждаем сообща). К сожалению, в России “спора о позитивизме” не случилось. А потому и качественные методы социологического исследования воспринимаются абсолютным большинством социологов как “мягкие” или даже как “ненаучные”, как “журнализм”, а массовые опросы, напротив, по-прежнему не подвергаются сомнению в смысле своей “научности”»[7].

На фоне этих дебатов увлечение исторической антропологией позволяет исследователям расширять проблемное поле исторических исследований, не особо заботясь о научности и доказательности своих построений. То, что ряд сторонников микроистории относит постановку проблемы «от объекта» к достоинствам микроистории, свидетельствует прежде всего о неотрефлексированности задач исследования.

Вместе с тем российские историки стремятся найти более действенные подходы к изучению микрообъектов ─ местной истории, истории повседневности, истории провинциальной культуры, истории ординарной человеческой личности. При общем снижении образовательного уровня российского социогуманитарного сообщества, заметном исчезновении навыков письменной культуры, да и в силу того, что научное сообщество постсоветской России заметно помолодело, оно еще не испытывает особой тяги к мемуарному творчеству, но находит в исторической антропологии отдушину для реализации личных мотивов, в том числе и связанных с преодолением кризиса личностной идентичности.

Историческая антропология в современной России развивается пока в ущерб историческим исследованиям. Вернее, она принимает на себя функции исторической науки. Так будет примерно до тех пор, пока российская высшая школа не вернет позиции, утраченные за разрушительное постсоветское десятилетие и не обратится вновь к возможностям системного анализа и междисциплинарного синтеза. Это наиболее сильные стороны отечественной социогуманитаристики последней трети ХХ - начала XXI в. Вместе с освоением теории динамических систем, опыта современных психологии, культурологии и семиотики, они позволят отечественной истории успешно совместить изучение макро- и микрообъектов, не оставляя в стороне человеческую личность и не выделяя ее изучение в отдельную область исследовательской практики.

Лекция 4

ИСТОРИЯ ИЗУЧАЕТ

СОЦИАЛЬНО-ПСИХИЧЕСКОЕ»:

Наши рекомендации