Предшествующие попытки вновь объединить три вида искусства

Знакомясь с судьбой каждого из трех видов искусст­ва, после того как распался их первоначальный союз, мы должны были ясно увидеть, что именно там, где один вид искусства соприкасался с другим, где возможности двух искусств переходили в возможности третьего, каждое ис­кусство обретало свою естественную границу: оно могло перейти эту границу и, распространившись вплоть до третьего вида искусства, снова вернуться к самому себе, к своему своеобразию, но только подчиняясь естественному закону любви, закону самоотречения во имя общего дела, во имя любви. Подобно тому как мужчина во имя любви сочетается с женщиной, чтобы через нее раствориться в третьем — в ребенке, и в этом тройственном союзе снова находит лишь себя, но себя уже как бы расширившегося, дополненного, более совершенного, так и каждый из видов искусства может в совершенном, свободном произведении искусства обрести вновь самого себя, увидеть свое существо в этом произведении искусства как бы расширившимся, как скоро он во имя истинной любви, погружаясь в родственный вид искусства, снова возвращается к ceбе и обретает вознаграждение за свою любовь в совершенном произведении искусства, в котором заключено его расширившееся существо. Только вид искусства, стремящийся к общему произведению искусства, достигает предельной полноты своего существа; искусство же, стремящееся лишь к собственной полноте, при всей роскоши которой оно окружает себя, остается бедным и несвободным. Стремление к общему произведению искусства возникает в каждом искусстве непроизвольно и бессознательно, когда оно, достигая своих границ, отдаетсебя другому виду искусства, а не старается взять от него: остается полностью собой, полностью отдавая себя. Оно превращается в свою противоположность, когда оно стремится лишь сохранить само себя: «чей хлеб ем, того песни пою» Когда же оно полностью отдает себя другому, оно полностью в другом сохраняется, может полностью перейти в третье, чтобы в общем произведении искусства снов; полностью быть самим собой.

Из всех видов искусства ни одно не нуждалось по своей сути в такой мере в сочетании с другим, как музыка потому что она подобна природной текучей стихии, разлитой между двумя другими видами искусства с более индивидуальными и четко выраженными контурами. Лишь с помощью ритмов танца или поэтического слова могла она несмотря на свою беспредельно текучую природу, обрести характерно выраженную материальность. Но ни один и других видов искусства не был способен с безграничной любовью погрузиться в стихию музыки: каждый черпал из нее ровно столько, сколько ему нужно было для своих эгоистических целей. Каждый брал у нее, ничего ей не давая, и музыка, вынужденная протягивать руку за по­даянием, чтобы жить, в конце концов должка была толь­ко брать. Так, она сначала поглотила слоо, чтобы рас­поряжаться им по своему усмотрению; прдчиняя в хри­стианских песнопениях слово целиком и полностью чувст­ву, она теряла его субстанцию, в которой нуждалась для своего воплощения — для того чтобы ее текучая кровь стала плотной плотью. Новое отношение к слову — стрем­ление с его помощью обрести форму — сказалось в протестантской церковной музыке и привело к созданию цер­ковной музыкальной драмы, к страстям Господним; слово здесь не было лишь смутным выражением чувств, оно стало обозначать действие. В этих церковных драмах музыка, которая продолжала оставаться господствующим конструктивным началом, потребовала у поэзии серьезно­го и мужественного сотрудничества. Но трусливая поэзия, казалось, испугалась этого требования; она сочла более уместным бросить грандиозно выросшей и усилившейся музыке несколько лишних кусков, точно желая ее умило­стивить, на самом же деле чтобы, по-прежнему эгоисти­чески повелевая, остаться полностью собой в собственной сфере, то есть в литературе. Этому трусливо-своекорыст­ному отношению поэзии к музыке мы обязаны противоес­тественным рождениеморатории, которая в конце концов перекочевала из церкви в концертные залы. Оратория хочет быть драмой, но лишь в той степени, в какой она разрешает музыке быть абсолютно господствующим элементом, задавать всему тон в драме. Там, где поэзия пожелала остаться в единственном числе, как в разговор­ных пьесах, она воспользовалась музыкой для побочных целей, для своего удобства, как, например, для развлече­ния зрителей в антрактах или для усиления воздействия некоторых немых сцен, как, скажем, украдкой совершае­мого нападения бандитов и т. д. Сказанное о поэзии не в меньшей степени относится и к танцу, который, гордо красуясь на коне, милостиво разрешал музыке придер­живать стремя. Так же поступала музыка с поэзией в ора­тории— она разрешала последней лишь таскать камни, из которых она по своему усмотрению возводила здание. Непрестанно растущее высокомерие музыки самым бес­стыдным образом проявилось в опере. Тут она потребо­вала от поэзии огромной дани: поэзия не только должна была писать ей стихи; не только, как в оратории, лишь наметить характеры и драматические положения, чтобы дать ей точку опоры; нет, она должна была сложить к ее ногам все свое существо, все, что она только имела: законченные характеры и сложные драматические ходы — ко­роче, всю драму полностью, с которой музыка могла бы поступать, как ей заблагорассудится.

Опера, по видимости представляющая собой соедине­ние всех трех родственных видов искусства, стала местом сосредоточения их своекорыстных интересов. Без сомне­ния, музыка тут является законодательницей и лишь ей, ее стремлению — конечно, эгоистически направленному — к истинному произведению искусств, к драме, мы обязаны оперой. Вынужденные лишь подчиняться, танец и поэ­зия постоянно восстают из собственных эгоистических интересов против властолюбивой законодательницы. Поэ­зия и танец на свой лад овладели драмой; разговорная пьеса и балет-пантомима явились теми двумя территория­ми, между которыми и возникла опера, заимствуя с обеих сторон то, что казалось ей необходимым для эгоистического самоутверждения музыки. Однако пьеса и балет прекрасно сознавали свое самостоятельное положение; они отдавали себя в распоряжение музыки лишь против соб­ственной воли и во всяком случае с коварным умыслом при благоприятном случае добиться собственного господ­ства. Когда поэзия покидает почву патетических чувств — единственную подобающую опереди разворачивает свою сеть современных интриг, музыка оказывается пойманной и должна, хочет она этого или нет, принять участие в пус­том плетении нитей, которые только эта искушенная изготовительница театральных пьес может превратить в ткань; тогда поэзия начинает щебетать и чирикать, как во фран­цузских операх, пока у нее не перехватывает дыхание, и тогда сестрица проза уже одна свободно располагается повсюду. Танец же, стоит ему только заметить паузу, ког­да певица-законодательница останавливается и переводит дыхание, или почувствовать понижение температуры из­вергающейся лавы чувств, как он сразу же начинает скакать по всей сцене, вытесняя музыку в оркестр, кружиться и вертеться до тех пор, пока публика не перестает видеть леса за деревьями, то есть оперу за мелькани­ем ног.

Так опера становится соглашением между эгоизмами трех искусств. Музыка, желая спасти свое главенство, договаривается с танцем о том, сколько времени будет принадлежать ему одному: все это время законы сцены пишутся мелом с подошв танцоров, а музыка руководст­вуется законами не колебания звуков, а колебания ног. На это время певцам запрещаются решительно всякие грациозные движения — они принадлежат лишь сфере тан­ца. Певец обязан полностью воздерживаться от жестов хотя бы ради сохранения своего голоса. С поэзией музыка— к полному удовольствию первой — заключает согла­шение о том, что она не будет никак использована на сцене, ее стихи и слова не будут даже произноситься, но зато она в качестве напечатанного либретто, существую­щего самостоятельно, снова станет литературой. Так воз­ник этот благородный союз, каждый вид искусства снова стал самим собой, и между пируэтом и либретто музыка снова располагает собой по своему усмотрению. Это и есть современная свобода, весьма точно отраженная в зер­кале искусства!

Но, заключив столь позорный союз, музыка должна была прийти к пониманию своей унизительной зависимо­сти, несмотря на видимость господствующего положения в опере. Условием ее существования является сердечная склонность. Даже стремясь к собственному удовлетворению, эта склонность ощущает, потребность в предмете, более настоятельную и горячую, чем чувственная или рассудоч­ная любовь. Сила этой потребности дает ей мужество са­мопожертвования, и если Бетховен выразил это в смелом деянии, то такие поэты-музыканты, как Глюк иМоцарт, выразили в столь же прекрасном, исполненном любви дея­нии ту радость, с которой любящий сливается со своим предметом и, перестав быть самим собой, становится чем-то бесконечно большим. Там, где опера, созданная с само­го начала лишь для того, чтобы каждое искусство могло показать себя, давала малейшую возможность для раст­ворения музыки в поэзии, названные композиторы осуществляли это самопожертвование музыки во имя единого и целостного произведения искусства. Неизбежное отри­цательное влияние господствующих дурных условий объ­ясняет, однако, нам, почему эти свершения были единичны и почему оставались одинокими отважившиеся на них композиторы. То, что при счастливых обстоятельствах, почти всегда случайных, оказывалось возможным для от­дельного человека, не могло стать законом для всех остальных — здесь же мы видим эгоистическое господство произвола, вызванное стремлением к подражанию и неспо­собностью творить самим. Глюк и Моцарт, подобно не­многим родственным им композиторам *,— лишь одинокие путеводные звезды над пустынным ночным морем оперной музыки, указывающие на возможность растворения бога­той музыки в еще более богатой драматической поэзии, именно в такой поэзии, которая благодаря свободному растворению в ней музыки становится всесильным драматическим искусством. Насколько невероятно создание со­вершенного художественного произведения при господствующих сейчас обстоятельствах, как раз и доказывается тем фактом, что свершения Глюка и Моцарта, раскрыв­ших предельные возможности музыки, не оказали ника­кого влияния на наше современное искусство и искры, порожденные их гением, промелькнули перед нашим худо­жественным миром великолепным фейерверком, не будучи в силах зажечь того огня, который обязательно вспыхнул бы, если бы искры упали на действительно горючий мате­риал.

* Мы подразумеваем композиторов французской школы начала нашего века.

Но свершения Глюка и Моцарта оказались свершения­ми односторонними, ибо они показали лишь возможности музыки, раскрыли ее стремления и не были поняты род­ственными искусствами, которые должны были бы спо­собствовать этим свершениям, ответить на них, охвачен­ные тем же стремлением к взаимному слиянию. Лишь общее стремление всех трех видов искусств к созданию истинного произведения искусства может спасти их и тем самым создать это произведение. Только после того как будет сломлено эгоистическое упорство всех трех искусств и они любовно сольются друг с другом; только после того как каждое будет любить себя лишь в другом; только после того как они перестанут существовать как изолированные искусства, — они окажутся в состоянии создать совершенное произведение искусства. Их исчезновение в этом смысле явится рождением такого произведения ис­кусства, их смерть — его жизнью.

Драма будущего возникнет в тот момент, когда не бу­дет больше ни пьесы, ни оперы, ни пантомимы; когда ус­ловия, благодаря которым они возникли и влачили свое противоестественное существование, будут полностью уничтожены. Эти условия исчезнут только тогда, когда возник­нут условия, которые породят произведение искусства будущего. Но они возникнут не отдельно, а только во взаимосвязи с условиями всей нашей жизни. Только тог­да, когда царящая религия эгоизма, расчленившая искусство на уродливые, своекорыстные направления и виды, будет безжалостно изгнана из жизни, искоренена без снис­хождения, сама собой родится новая религия, включаю­щая в себя условия существования произведения искусст­ва будущего.

Прежде чем мы постараемся составить представление об этом произведении искусства — представление, почерпнутое из полного отрицания нашего нынешнего искусства,— нам необходимо еще бросить взгляд на существо так называемых изобразительных искусств.

Наши рекомендации