Сергей Коровин, Павел Крусанов, Максим Белозор, Владимир Шинкарёв, Владимир Ольгердович Рекшан

Сергей Коровин, Павел Крусанов, Максим Белозор, Владимир Шинкарёв, Владимир Ольгердович Рекшан

Синяя книга алкоголика

Сергей Коровин, Павел Крусанов, Максим Белозор, Владимир Шинкарёв, Владимир Ольгердович Рекшан - student2.ru

A_Ch

«Крусанов П. Синяя книга алкоголика»: Амфора; Спб.; 2006

ISBN 5‑94278‑990‑8

Аннотация

Под обложкой «Синей книга алкоголика» собраны тексты, в которых алкоголь является одним из главных действующих лиц повествования. Издавна ему поют хвалу и издавна его осыпают проклятиями. Что же такое алкоголь – безусловное зло или дарованное человеку чудо, смысл которого пока для нас скрыт? Каждый из представленных в сборнике авторов на себе испытал всю мощь чар и ярости коварного духа, носящего имя spiritus vini, каждый прошел через его обольщение и выстоял. В результате одни навсегда отказались от него, другие взяли его в союзники.

Павел Крусанов (составитель)

Синяя книга алкоголика

Людей много и тяжело пьющих в России называют «синяками». Поэтому – «Синяя книга». Веселье и тоска смешаны под пробкой воедино – это знали Анакреонт и Хайям, Гаршин и Куприн. Хемингуэй и Фолкнер. Всякий, кто хоть раз в жизни испытал на себе этот обольстительный недуг, найдет, где улыбнуться, а где поскорбеть над страницами «Синей книги». Не отставайте – ее уже прочитала многомиллионная интернациональная армия алкоголиков земного шара.

ВЛАДИМИР ШИНКАРЕВ

Главы из вещи в трех частях

«Максим и Федор»

ПОЕДЕМ В ЦАРСКОЕ СЕЛО?

Как‑то вечером Василий со стаканом пива в руке говорил:

– В Пушкине, сколько раз приезжал, каждый раз в пивбаре раки бывали.

– Почем? – спросил Петр.

– По одиннадцать копеек штучка.

– Крупные?

– Да нет, мелкие вообще‑то… не в этом дело, ты когда‑нибудь видел, чтобы в пивбаре раков давали?

– Видел, – из гонора ответил Петр.

– А где это – Пушкин? – спросил Федор, сворачивая ногтем пробку.

– Как где? Ты что, не был? Под Ленинградом, на электричке двадцать минут.

– Так чего, поехали? – осведомился Федор в сторону Максима, развалившегося в кресле, как Меншиков на картине Сурикова. Максим безмолвствовал.

– Когда, сейчас, что ли? – спросил Петр.

– А когда?

– Надо уж с утра, в выходной; там в парк сходить можно.

– Поехали в выходной.

– Идите вы в жопу со своим Пушкином, – прервал разговор Максим, – пацаны, раков они не видели…

Он встал, уже стоя допил пиво, подошел к раскладушке и, сняв ботинки, лег. Раздался звук, как если бы, скажем, два отряда гусар скрестили шпаги.

– А чего не съездить? – сказал Федор.

– Какого ляда туда тащиться… – после долгой паузы, когда никто уже и не ждал ответа, объяснил Максим.

Да, конечно, трудно и представить Максима и Федора вне дома или его окрестностей, хотя, поди ж ты, – были в Японии…

– А чего, поехали в субботу? – не унимался Федор.

– Вали хоть в жопу, темноед, – проговорил Максим.

– Почему темноед? – удивился Петр.

– Потому что ночью встанешь поссать, а он сидит на кухне в темноте голый и жрет чего‑нибудь из кастрюли.

Все засмеялись, Федор особенно умиленно:

– С похмелья! С похмелья‑то оно конечно! А у Кобота всегда в кастрюле суп есть!

Налили по пиву.

– Петр, дай‑ка бутылочку, – лежа головой к стене, крикнул Максим.

Петр подал бутылку пива; Максим, как больной, кряхтя повернулся и стал пить.

– Ладно, – сказал он, утирая пену с губ, – сегодня понедельник? В субботу поедем, только теперь уже точно.

– Ну, а я про что говорил? Я же говорил! – развел руками Федор, многообещающе улыбаясь.

***

На следующий день ученики прямо с работы приехали к Максиму и Федору, чтобы все подробно обговорить, приготовиться, точно все наметить.

У Петра в эту субботу оказался рабочий день, но он договорился об отгуле, хотя ему и не полагалось. Пришлось выклянчивать, обещать всякое. Особенно трудно объяснить, зачем понадобился отгул. Не сказать же прямо – договорился в Пушкин поехать, – не пустят! В воскресенье, скажут, поезжай. У Василия все вроде было нормально, хотя сама работа ненадежная – в любой день могли отправить в командировку – правда, всегда на один день.

Сидели часа три и почти не пили – считали, сколько денег надо, да во сколько выехать, что брать с собой. Федор неожиданно для всех очень беспокоился, приговаривал: «Пальтишко взять не забыть, ватничек захватить», – хотел, чтобы все было тщательно распланировано, суетился. Обычно он совершенно ни о чем не заботился – есть ли деньги, заплачено ли за квартиру; есть ли в доме еда – все ему до лампочки, в чем спал (а спал обычно одетый), в том и гулял везде. Тут же его будто подменили. Поездка в Пушкин казалась ему совершенно необыкновенным, чудесным делом, которое ни в коем случае нельзя пустить на самотек. Максим тоже вел себя необычно – никаких высказываний типа «да ну в жопу», ко всему внимателен, даже разрешил Федору взять ватник. Видно было, что они с Федором и до прихода учеников долго говорили.

В конце концов решили: вино и продукты купить на следующий день, в среду, чтобы уже не дергаться. Деньги на это достанет Петр – продаст в обеденный перерыв свои книги по искусству, деньги передаст тут же Максиму, который сам вызвался все купить. На том и разъехались.

***

Еще не скучно? С продажей книг не повезло – взяли только половину, денег явно мало. Вдобавок утром Петру позвонил Василий и сказал, что его таки посылают на буровые, в командировку – сегодня, на день, вернется в четверг вечером, в крайнем случае – в пятницу утром.

Максима новости прямо подкосили, хотя и ясно было, что страшного ничего нет – Василий в пятницу приедет, а деньги Петр завтра достанет.

– Да не в этом дело, – безнадежно махал рукой Максим, – Федор разволнуется, да и вообще… нервы трепать.

После перерыва опять позвонил Василий, сказал, что никуда он лучше не поедет, а упросит приятеля поехать. Вечером Петр, конечно, пошел к Максиму, успокоить.

Там оказалась довольно дерганая обстановка. Единственное, что могло радовать душу, это ватник и пальто Федора, аккуратно сложенные в углу. Максим, сколько ни ходил по магазинам, портвейна не купил, с непривычки разозлился, купил пока две бутылки водки, одну из которых они с Федором для успокоения и уговорили. Корить их не стоило – видно, что Максим сам больше всех мучается.

Петр предложил плюнуть и забыть, то есть не в смысле, что совсем не ехать в Пушкин, об этом никто не мог и помыслить, а в смысле плюнуть на неудачи сегодняшнего дня и завтра начать все по‑новой и наверняка: Петр понесет те книги, которые точно возьмут, Максим будет искать до упора, пока не найдет, – не так это трудно, сегодня случайно не повезло.

Твердо так решив, успокоились, на радостях распив вторую бутылку водки.

***

Опять с утра позвонил Василий и сказал обиженно, что приятеля, подлеца, не уговорить и он немедленно выезжает, а в пятницу утром будет как штык. Ну, это, в общем, не страшно.

Хуже было со сдачей книг. «Букинист» в этот день оказался закрыт на переучет.

– Ядрена вошь! – кричал Максим. – Ты, обалдуй, целыми днями в этом магазине околачиваешься, неужели не запомнить, когда он работает?

Что ему объяснишь? Петр позвонил на работу, сказав, что срочно надо поменять паспорт, и поехал с Максимом в другой магазин.

Народу было – тьма. Максим томился в жарком помещении, надсадно вздыхал, ходил туда‑сюда, поссорился в подворотне со спекулянтом. И все был чем‑то недоволен.

«Я же свои книги, позарез мне нужные, продаю – а он все недоволен; вчера пропил все – а теперь он недоволен! Не угодил!» – думал Петр и, чтобы окончательно растравить душу, перебирал книги, принесенные для продажи.

Наконец продали, вышли на жаркую улицу.

– Что там Федор собирается с ватником делать? – спросил Петр.

– Хрен с ним, пусть с ватником таскается, лишь бы пальто оставил.

– Как же, оставит он, удавится скорее. Слушай, Максим, давай договоримся. Я сегодня вечером не приду…

– Это почему?

– Да потому что работа у меня, служба! Я уже на два часа с обеда опоздал, вечером отрабатывать надо!

– Не ори, как припадочный!

– Ну… в общем, завтра, в пятницу, после работы сразу приезжаю, Василий тоже, а в субботу, значит, прямо утром…

– Ну смотри! – с угрозой сказал Максим, круто повернулся и, хромая, пошел прочь.

***

В пятницу утром Петру по междугородному телефону позвонил Василий и объяснил, что он тут мотается, как говно в проруби, подгоняет всех, но никто ни хрена делать не хочет, короче, приедет он только в пятницу поздно вечером или в крайнем случае – ночью. Петр прямо при сослуживцах стал материться, настолько у него за день наросло тревоги и за Василия, и за Максима, неизвестно, купившего ли хоть что‑нибудь.

Договорились на том, что Василий вечером выезжает, кровь из носа, а если не успеет там доделать, пусть бросает все к чертовой бабушке, пусть хоть с работы выгоняют.

Василий пробовал было заикнуться о том, что в Пушкин можно поехать и в воскресенье, но Петр прямо завыл и пообещал теперь‑то уж в любом случае набить Василию морду.

Василий, не слушая, орал, что Петр на его месте руки бы на себя наложил, что он тут на последнем дыхании все делает, чтобы вовремя вернуться в Ленинград, а говно всякое сидит себе там… Петр положил трубку.

Не успел на Петре и пот обсохнуть, раздался звонок. Позвонила жена Василия (да, ведь Василий женат – не странно ли?) Леночка, спросила, где Вася.

– Как где? На этих, буровых!

– А? Ну ладно. Извини, я тороплюсь, в общем, если ты увидишь его раньше меня, передай, чтобы он немедленно – понял? – немедленно ехал ко мне.

Короткие гудки.

Петр вскочил, побежал в кассу взаимопомощи и занял десятку, чтобы усмирить панику и хоть что‑то сделать для общего дела, как дурак, купил три бутылки сухого (портвейна не было).

***

Вечером все было хорошо. Петр, Максим и Федор сидели за столом, распивая, как благородные, одну бутылку сухого вина.

Сумка с портвейном, двумя сухого и колбасой, тщательно застегнутая, стояла у двери.

Но, Боже, что это было за утро! И, конечно, дождливое. Петр каждую минуту порывался бежать во двор встречать Василия, но Максим силой сажал его на стул:

– Чтобы и ты потерялся?!

Федор, видно вообще не спавший ночью, сидел у окна будто в ожидании ареста – сгорбленный, вздрагивающий при каждом шорохе. Максим, скрестив руки на груди, вперился в циферблат часов, специально вчера одолженных у Кобота.

Часы люто, нечеловечески стучали.

Звонок все‑таки раздался, но казалось – ему не искупить предшествующую муку.

Василий ворвался в квартиру, будто спасаясь от погони.

– Все! Поехали! – сразу закричал Максим.

Все забегали туда‑сюда по комнате. Федор, как солдат по подъему, бросился надевать ватник.

– Стойте! Посидим перед дорогой, – опомнился Петр.

Все сели кто куда. Василий, блаженно улыбаясь, вытирал пот. Не подлец ли?

– Ну, пошли.

Чинно спустились по лестнице, прошли через двор, помахав руками очереди у пивного ларька (нужно ли говорить, что вся очередь со вторника знала о поездке в Пушкин?).

Как‑то без нетерпения дождались автобуса. Автобус резко тронулся, все повалились друг на друга со счастливым смехом. Петр, однако, осторожно прижимал к груди сумку.

– Стой! – страшно закричали позади – кто‑то, падая и плача, бежал вдалеке. Это Федор не успел сесть.

***

Нет, есть все‑таки люди, умеющие не дрогнуть под ударами судьбы, как каменный мост во время ледохода.

Наверное, мой Максим все‑таки такой, хоть и пытался драться с шофером автобуса так, что тот из злости не открыл дверь на следующей остановке, заодно попало и Василию, настаивавшему на диком предположении, что Федор догадается ехать следом и, стало быть, нужно ждать следующего автобуса.

Но кто бы смог так остановить первое же такси, не имея в этом деле никакого опыта? Только Максим. Так Геракл остановил у пропасти колесницу какой‑то царевны.

А кто бы смог найти Федора, с искусностью подпольщика (проворонил Федор свое призвание!) захоронившегося, пропавшего в промежутке между автобусной остановкой и домом?

Нет, Максим – это супер.

***

Часа через два они уже шагали под сводами Витебского вокзала. Плотной группой, держась за плечи и руки друг друга, поминутно оглядываясь и пересчитываясь, они вошли в электричку. Сразу обмякнув, как мешки с картофелем, опустились на скамейку. Говорить не хотелось.

Электричка застрекотала, тронулась, и Федор прижался лицом к стеклу, более чем по‑детски водя глазами туда и обратно. Все улыбались и тоже смотрели в окно.

– Ну что же, может, сухонького по этому поводу? – спросил Петр.

– Давай, – чуть помедлив, сказал Максим. – Можно и сухонького, раз такие дела. Не думал я, что выйдет у нас. Повезло, здорово повезло.

– Что не выйдет? – осведомился Петр.

– В Пушкин поехать.

– Почему не выйдет? Странно, что еще такая канитель получилась.

– Орясина ты полупелагианская. Много ли у тебя чего выходило?

Достали бутылку сухого, вот только ножа ни у кого не нашлось. Настолько непривычно было пить сухое, что никто, даже Федор, не имел особого опыта открывания таких бутылок – с пробкой.

– Эй, приятель, у тебя штопора нет? – обратился Василий к человеку, сидящему невдалеке. Тот мотнул головой.

– А ножа какого‑нибудь?

Гражданин, чуть помедлив, достал узкий, похожий на шило нож.

Василий приладился и стал продавливать и терзать пробку, но никак не получалось.

– Мне выходить на следующей, – сказал гражданин.

– Не ссы, выйдешь, – беззлобно откликнулся Максим, насмешливо и мудро хлюпнув носом. Видно было, что он расслабился и пришел в себя.

Василий заторопился и стал тыкать ножом так, как толкут картошку на пюре. При очередном ударе он промахнулся и всадил нож себе в запястье. Струйка крови ударила в пыльный пол.

– В вену, – печально констатировал Василий. Сидящие невдалеке граждане всполошились, стали глядеть с отвращением, некоторые пересели.

– Немедленно идите в травмпункт! – вскричал мужик, который дал нож. – Пойдемте, что вы сидите?

Действительно, электричка стояла на остановке. Стояла и стояла, пока не объявили:

– Товарищи, просим освободить вагоны. Электропоезд дальше не пойдет.

***

Когда они вылезли в Пушкине, кровь уже не покрывала платок новыми пятнами.

Небо было сплошь в тучах, накрапывал дождь.

– Да, не зря ты, Федор, ватник взял! – засмеялся Петр.

– А мы пойдем в парк? – оглядываясь, спросил Федор.

– Конечно, – ответил Максим.

Все улыбались.

ПОХМЕЛЬЕ

Петр раскрыл глаза с таким ощущением, будто открывалась чуть зажившая рана.

– Пойдешь на работу? – повторил Максим.

– Нет, – ответил Петр и накинул пальто себе на голову.

Под пальто душно, уютно, пахнет махоркой, что‑то кружится. В кулаке, кажется, сидят маленькие существа и проползают туда и обратно. Быстро‑быстро ползут, а то и большой кто‑то пролезет, со свинью. Странно, отчего так неуравновешенно, что во рту жжет и сохнет, а ногам, наоборот, очень холодно? Оттого, что голова главнее? Или короче? Или…

– Пиво будешь? – спросил Максим.

– Нет.

Человечки проползли в кулак по нескольку сразу. Нет, ни на какую работу. Или… А, это он про пиво, буду ли пиво, ну‑ка!

Рывком сбросил пальто и сел.

– Я тебе налил, – сказал Максим, – давай, чтоб не маячило.

Утро дымное; но не в том смысле, что накурено, нет. Ранние косые лучи играют на бутылках, как в аквариуме, и все белое кажется перламутровым, дымным. Ну не прекрасно ли – бывает еще и утро. Перламутра перла муть. Не пива, а кофе надо побольше, и ходить, удивляться.

Петр встал, поднял с пола ватник и, не зная, куда положить его, не в силах думать над этим вопросом, бросил.

Взял стакан, поклацал по нему зубами.

В каждый момент случалось очень многое, слишком неуместно отточены сделались чувства. Взявшись за ватник, Петр начал было гнуть Бог знает как далеко идущую линию поведения – не выдержал, изнемог, бросил. И за пиво взялся так же – вложив все свои чаяния, со стоном глянул в глубокую муть, поднес к губам, приник поцелуем. Пиво казалось очень густым и даже как будто не жидким, сразу устал пить.

– Вон вода в банке, – сказал Максим.

Петр пошатался туда‑сюда, выпил воду.

– Слышь, Максим, мне вроде в военкомат надо, свидетельство мобилизации приписное… предписательство…

– Вали, вали.

Петр тотчас же повернулся и вывалил на улицу.

***

Пройдя метров двести, он остановился и внимательно оглядел небо. Не вышла, видно, жизнь. Поломатая. Все насмарку. Псу под хвост. Петр засмеялся – непонятно, почему это с таким удовольствием, этак игриво, да откуда такая мысль сейчас?

Грустно и легко. Не выпить ли кофе? Нет, здесь только из бака пойло по двадцати двум копейкам. Надо пожрать, кстати. Или домой? Домой.

***

Как счастливы первые полчаса дома – сидишь, ешь один, читаешь какое‑нибудь чтиво, хоть «Литературную газету». Ничего не случается, ничего не воспринимаешь. Плата за отсутствие получаса жизни – всего ерунда, не больше рубля – худо ли?

Петр накрыл грязную посуду тряпкой, что подвернулась под руку, лег на диван. Оглядел книги, покурил. Встал, послонялся. Включил магнитофон, и, хоть тотчас же выключил, нервный Эллингтон успел все испоганить.

Петр очнулся второй раз за утро, того и гляди снова человечки в кулак полезут. Нужно начинать день сначала. Или ложиться спать.

Нудное, суетливое беспокойство за судьбу дня! – что‑то надо ведь сделать, хоть кофе нажраться, хоть что.

Нужно остановить эту расслабленность и для начала спокойно, не торопясь, прочитать наконец «Плавание» Бодлера – ни разу в жизни, ей‑Богу, не нашлось для этого свободного времени. И если не сейчас, то никогда не найдется из‑за этой же расслабленности.

Для отрока, в ночи глядящего эстампы,

За каждым валом – даль, за каждой далью – вал.

Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!

Ах, в памяти очах – как бесконечно мал.

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,

Не вынеся тягот, под скрежет якорей…

С первых же строк Петр почувствовал, что это то, что эти строки он будет знать наизусть и они будут спасать его и в автобусных трясках, и под жуткими лампами дневного света на работе; однако, не дочитав и до половины, заложил спичкой и сунул в портфель – не то! Стихи прекрасные, но быстрее же, быстрее, некогда тратить время на стихи. Что же сделать?

Пыль медленно клубилась на фоне окна. Казалось, что смотришь в окно, на голубей, на заборы – как на волшебное долгожданное кино.

В Эрмитаж? В Эрмитаж…

Петр в оцепенении усмехнулся – давно ли был в Эрмитаже, давно ль слушал спор восторга со скукой перед любимым портретом? Портретом Иеремиаса Деккера. Скука говорила: «О! Как обрыдло! Одни переработанные отходы – сколько же их просеивать?»

Восторг говорил своей супруге: «Оставь меня хоть на час. Не навязывай свое проклятое новое, я все еще жив!»

Нет, Эрмитаж требует согласия с самим собой. А все остальное? Как нудно это предчувствие лучшей участи! Ну неужели для этой жизни родится человек, где хочется быть серьезным и торжественным, а никогда, ни в одну минуту не достичь этого, хоть дразнит, маячит где‑то рядом!

Или это я один такой? Или я не могу никого полюбить?

***

Петр, как и давеча, именно вывалился на улицу, в ностальгическое и бесплодное забытье. Присев на скамейку, он сунул руку в карман и погрузил в крошево табака, скопившегося там. Казалось, что погружаешь руку в теплый песок, нет, в теплую морскую воду, когда еще чуть пьян от купания.

А песок? Мокрый песок, медленно застывающий в башни, страшные башни, как у Антонио Гауди. Далеко‑далеко. И такое же уменьшающееся солнце.

Петр зачерпнул горстку табаку и взмахнул рукой. Веер коричневой пыли, как тогда из окна.

Голуби поднялись в воздух, но тут же опустились, думая, что им кинули что‑то поесть. Кыш, голуби, кыш!

Хотя почему кыш? Какое слово – кыш… А! Кыш‑кыш – так говорила… эта… когда он лез к ней целоваться.

Кстати, вот что надо сделать! Позвонить хотя бы, скажем, Лизавете и закатиться с ней в пивбар! Почему нет? Грустно и легко. Но, к сожалению, я не пью. Никогда.

Да и Лизавета, милая…

Верно сказал Василий: дьявол умеет сделать воспоминания о минутах, когда мы делаем зло, приятными. Грустными и легкими. Это верно, верно; лучше один буду маяться, чем… А что за зло такое? Что за грех? Ведь правильно говорил Вивекананда, что грех в том и состоит, чтобы думать о себе или о другом как о совершающем грех. Что бы на это сказал Василий, этот дуалист? Да нет, он прав… И тот прав, и этот. И остальные. Все попробовал? Хватит, хватит! Пусть лучше стошнит, чем превратиться в дегустатора!

***

Петр шел все быстрее и быстрее, тревожно поглядывая на афиши кинотеатров. Не дай Бог туда понесет!

Правда, за полтора часа забвения от жизни – сорок копеек.

Дешево. Но похмелье сильнее от дешевого.

Как выгодно отличается кино от жизни! Там все быстро, хоть и неинтересно бывает, и, главное, сопровождается музыкой.

Какая музыка, что? Куда это я иду? Не все ли равно, чем сопровождается? Музыкой, свободой, покоем. Хоть в тюрьме. «Не надобно мне миллиона, мне бы мысль разрешить», да как ее разрешить, если ее в руку‑то не возьмешь, хоть и поймал – как скользкая пойманная рыба, – раз – и опять в реке.

– Эй, парень, постой! – окликнул Петра оборванный человек.

– Что?

– Ты не торопись. В военкомат идешь?

– Нет, – ответил пораженный Петр, которому действительно надо было в военкомат, хотя и не этого района.

– А, ну ладно. Я думал – в военкомат. Дай одиннадцать копеек, хоть маленькую возьму.

Петр отдал деньги и все быстрее пошел дальше, уже зная куда.

***

Близился вечер. Люди уже вышли с работы и стояли по очередям – кто в магазине, а кто прямо в уличной толчее.

Петр, сгорбившись, стоял у уличного ларька и наблюдал за быстрым и нечеловеческим движением селедок на прилавке, людей и машин. Все, даже селедки, имело такой сосредоточенный вид, будто только что оторвалось от подлинного, настоящего дела ради короткой перебежки к другому настоящему делу.

Петру хотелось взять кого‑нибудь из этих людей за лацканы пиджака и что есть силы крикнуть: «Весть! Весть дай!»

Вроде похожая фраза есть у Воннегута? Никогда не обходится без рефлексии; рельсы бездорожья.

Жизнь кажется просто невозможной, – поди ж ты – она продолжается. Мы продолжаем жить. Вот уже солнце между домами; последние, косые, Достоевские лучи.

Чем мне больнее, тем лучше. Почему? Почему совесть, которой у меня, может, и нет, должна мучить меня незнамо за что?

Или – прав Василий! – это чувство первородного греха, и успокойся на этом? Или это просто грехи замучили?

Василий хоть грехи может замолить, хотя как это – замолить? Их можно только исправить; чего, правда, тоже сделать нельзя.

Можно купить в гастрономе индульгенцию. За два сорок две. Или за четыре двенадцать.

Видно, нет мне благодати, нет ее. А без нее не жизнь – одно название. Вот как в кино – занавесь окошечко, откуда луч, и на экране уже ничего нет, одни разговоры. Одни разговоры. Только в луче Бога получится жить. Чтобы жить вне этого луча – какое напряжение нужно. Да ну… Как бы ни напрягалась фигура на экране при занавешенном окошечке – вряд ли выживет.

А вдруг все‑таки сможет? А все‑таки, Господи?

Ох и зануда же я! Что делать, что делать… кем быть, да кто виноват. Да вон старичок идет через дорогу, ему же трудно! Что же ты ему не поможешь?

Петр дико махнул рукой, сплюнул и энергично перебежал улицу. Даже не замедлив шага, он толкнул дверь бара. Она не поддалась.

Швейцар смотрел, как рыба.

– Пусти, говорю! – крикнул Петр.

***

– Ты смотри, – сказал Максим, открыв дверь. – Федор заболел.

– Как заболел? Чем? – удивился Петр.

– Кто его знает… Никогда вроде не болел.

– Да что у него, температура? Болит что‑нибудь?

– Температура, Кобот сказал. Не говорит ничего, в карты играть стали, а он, вижу, не может, как дохлый.

Петр быстро прошел в комнату, как бы извиняясь, присел на пол рядом с раскладушкой Федора.

– Что, Федор?

– Мутит чего‑то. Портвею бы надо, да денег, сказал, нету.

– И у меня нет… – Петр виновато обшарил заведомо пустые карманы брюк. – Ты аспирин‑то принимал?

– Кобот дал чего‑то.

– Ну, ты спи, главное. Спал сегодня?

– Весь день спал.

– Ну вот и ладно, завтра и выздоровеешь. Или врача вызовем.

– Нет, не надо. Завтра лучше выздоровлю.

– Ну уж в жопу врача, – сказал Максим, входя. – Я как‑то вызвал врача, так потом хлопот не оберешься, а толку никакого. Кобот понимает, он таблеток дал.

– Каких, покажи.

– Вон, на полу лежат.

На полу лежали пачки аспирина и барбамила.

– Я завтра еще принесу, других, – сказал Максим, – и вообще, кончай ты… Может, он и не болеет вовсе, а так, рыбы объелся.

Петр потыкал рукой таблетки на полу, журналы, взял тетрадку, в которой Федор время от времени записывал что придется – или сам сочинит, или услышит.

Посмотрел последние записи:

***

Если человек ест в темноте, хоть и называется темноедом, это ничего.

***

Одинаковое одинаковому рознь.

***

Нужно твердо отдавать себе отчет, зачем не пить.

***

Хоть и умные бывают, а все равно.

***

Разливное и дешевле, и бутылки сдавать не надо.

***

Надо верить жизни, она умнее. Вплоть до того, что – как выйдет, так и ладно.

***

Ты надеешься, что как выйдет, так и ладно? Значит, выбор за тебя сделает дьявол.

НА СМЕРТЬ ДРУГА

Шла машина грузовая.

Эх! Да задавила Николая!

– Ишь ты. Это ты когда написал? – спросил Петр.

– Это он сегодня, – гордо ответил Максим.

– И стихотворение сегодня?

– И стихотворение.

Петр хлопнул по лбу, достал из портфеля книгу:

– Сейчас послушайте внимательно, не перебивайте.

Федор сел и спустил босые ноги на пол, Максим чуть нахмурился. Оба закурили.

«Для отрока, в ночи глядящего эстампы…»

ЕВГЕНИЙ ЗВЯГИН

СЕРГЕЙ КОРОВИН

Бумеранг

С того момента, когда Канительников снова пришел в этот подвал, сел на деревянную лавку и официант сказал ему: здорово, мол, и так далее и поставил перед ним первую кружку, он так ни разу и не поднял глаза, не притронулся к пиву, не пошевелился – прислушивался: не оплетают ли его, как прежде, душистый хмель и синий мох, не покрываются ли плесенью волокна одежды, не заползают ли под кожу проворные корневища в поисках питательных веществ? Но никакого движения не обнаружилось. А вокруг пили и смеялись праздные инженеры и техники, пехотные капитаны и прочие, – им дела не было до какого‑то доходяги, который, судя по всему, развязал свой носовой платок с медяками, чтобы обмочить жидкие усы.

– Видишь, на кого я похож? – обратился он наконец к своей кружке. – Что же делать мне такому? Ну, чего ты молчишь?

– Пиво пить, – ласково ответила мудрая вещь.

Канительников послушно приник. И с первым же глотком в узилище, где томилась канительниковская душа, как рембрантовская Даная, проник Джон Ячменное Зерно. Он пролился, как золотой дождь, смешался с нею, наполнил, превратил пустынные барханы в весенний оазис с райскими птицами.

Пока его душа предавалась плотским утехам, Канительников прислушивался и гадал, кто ж это попискивает у него в животе от восторга, кто это там такой повторяет: «Ах, Джонни, Джонни, зернышко ты мое, что ты со мной делаешь? Ах, как хорошо, ох, как хорошо!» Канительников, который относил себя к материалистам, который всегда полагал, что у него в середине нет ничего, кроме штатных, положенных внутренностей, собственного дерьма и сомнительной крови, очень удивился, потому что вдруг ощутил себя сыном природы, ее любимым ребенком, одушевленным звеном в единстве полезных насекомых и целебных растений – необходимой частицей круговорота воды и мысли.

– Что ж это за скотская такая жизнь, – вознегодовал его разум, просветленный движениями души, – что ж это за скотская такая жизнь, когда, только выпивши, чувствуешь себя человеком?

Но тем не менее у Канительникова слезы навернулись, когда новая волна блаженства просто растерзала на части клубочек Господнего дыхания на его прыгающей диафрагме. Он слышал их счастливое шуршание:

– Хау ду ю файнд ми? – спросил Джон свою возлюбленную, явно напрашиваясь на комплимент.

Ах, боже мой, он еще спрашивает! Разве ты не видишь? Да мне никогда не было так хорошо, чтоб ты знал! Никогда, ни с кем! – торопливо ответила душа Канительникова, совершенно уверенная в искренности своего признания. Ей припомнились гадкие водочные отрыжки, истеричные приставания слабоумного вермута, педерастические попелуйчики шампанского, животные выходки нахрапистых усатых коньяков, ежедневные побои грубого невоспитанного портвейна. А спирт? Это же вообще – страшно вспомнить – бандит, гангстер какой‑то, маньяк, вурдалак! Вот уж подонок так подонок!

Сердце ее сжалось, и она всплакнула на веснушчатом плече молодого шотландца: «Боже мой, до чего мне с тобой хорошо. Ты даже представить себе не можешь», – лепетала она сквозь слезы.

– Уотс зе мэта? Уот хэпенд? Уот эбаут? – всполошился Джон и бросился ее успокаивать – вытирать слезки, целовать щечки. – Бат доунт!

– Никогда, ни с кем… – горячо шептала душа Канительникова в его рыжие патлы. – Ах, это такие подонки, такие сволочи! Боже мой…

Джон Ячменное Зерно почувствовал себя смущенным, польщенным и в благодарность за признание его неоспоримых мужских и человеческих достоинств готов был немедленно выслушать все самые женские откровения, самые разрушительные сокровения даже из тех, две унции которых достаточно, чтобы пустить ко дну Шестой американский флот, – две унции!

– Тел ми, – взмолился тот, кому не терпелось совершить очередной подвиг во имя любви. – Тел ми… Уай ду ю край ит уил би O.K. ( Что в переводе на человеческий означало: мол, не надо ничего выдумывать, и все будет O.K.)

– Конечно пройдет, мой милый, забудется, это такое фуфло.

– Уот даз ит ми: па‑дон‑ки?

– Подонки? Да черт с ними. – Она вдруг вздохнула и улыбнулась: – Как же без них? Они тоже нужны: на их фоне мы – сущие ангелы. Не горюй, – сказала душа Канительникова своему новому возлюбленному, совершенно онемевшему от отчаяния, подавленному внезапно появившимся в интимной атмосфере будуара нечеловеческим запахом ее бессмертия, от которого гаснут папиросы и мужчины не могут делать девушкам приятные сюрпризы – у них пропадает дар речи. – Не горюй. Зато мы с тобой теперь никогда не расстанемся.

– Тел ми, – наконец проговорил рыжий, – тел ми е тру сгори.

– Уэл, – ответила душа Канительникова, – мне от тебя нечего скрывать. Это было совсем недавно.

***

Совсем недавно, каких‑нибудь лет пять назад, когда Канительников еще умел читать и писать, он даже не догадывался, что у него есть душа. Виной тому, возможно, было его незаурядное тело, возможно, большая голова, полная дерзкого тщеславия, а может быть, голубые погоны десантного ефрейтора, которые он так все и не мог оторвать с плеча, хотя священный долг родине отдал сполна еще до начала эпохи Великого Подорожания. Он так и остался в чем‑то ефрейтором. А для чего ефрейтору душа, когда у него есть нашивки, тонко шутят солдаты. Кстати, это мать, Вера Ивановна, устроила сыну протекцию по военному ведомству: упросила знакомого военкома пристроить мальчика поближе к небесам, а так бы он гнил в стройбате. Она сама остригла сына перед призывом и снабдила его командирскими часами, да и вообще всячески развивала в нем дух патриотизма. Например, всякую свою заботу о нуждах – посылки с конфетами и папиросами в далекий гарнизон – Вера Ивановна снабжала крылатыми выражениями типа: «В атаке граната заместо брата», «Гляди в оба, да не разбей лоба». Она мечтала увидеть своего сына космонавтом, это же так романтично: почет по телевизору, портрет в музее, уважение начальства и сослуживцев, безоблачная бесконечная старость в оренбургском пуховом платке на большой казенной даче. «Только ты никому не проболтайся, – поучала она сына, – народ‑то какой завистливый».

Но однажды он все‑таки проговорился, правда, это было еще на военной службе, когда в ночь на Новый год в казармы явился сам подполковник Шульц и поднял по тревоге личный состав, чтобы поздравить и пожелать всего хорошего сотне молодцов в бязевых подштанниках, застывших по стойке смирно. Выслушав в ответ троекратный ответ, командир обратил внимание на некоего гвардейца, который, не будучи в состоянии своевременно занять свое место в строю, маялся за строем между верхним и нижним ярусом коек, пытаясь нащупать опору нетрезвой ногой. «Фамилия и знание?» – грозно осведомился он у дежурного, и ему тут же было доложено. Папа Шульц слыл командиром душевным и, прежде чем объявить взыскание, любил поговорить с нарушителем дисциплины по душам. «Вот кем, кем ты вырастешь, ефрейтор, если не можешь выразить свою радость по уставу криком „Ура"?» – осведомился он прямо перед строем. Канительников, не моргнув, потому что у него глаза оставались закрытыми, храбро ответил: «Ко‑осмона‑ав‑том» – и упал, как застреленный, и, когда проснулся на губе, понял, что по дороге к звездам ему придется идти в статском платье. Кстати, в посылке со «Столичной», присланной маменькой, имелась открыточка: «Где русский конник, там враг – покойник».

Но и на факультетах его ожидало фиаско. Когда Канительников один‑единственный из всего астрономического курса сдал на пять матанализ самому профессору Нахимсону, тот спросил его, подписывая зачетку, кем, мол, прекрасный юноша, так хорошо знающий предмет, хочет быть в этой жизни? Канительников покраснел, но промолчал. «А‑а‑а… – протянул профессор, закрывая синюю книжечку, – стало быть, пер аспера ад астра? Прекрасно, прекрасно. У вас там, наверно, есть родственники». Тут Канительников почему‑то сразу сообразил, что ему не удастся развить даже первую космическую скорость, а придется до конца дней сидеть в учреждениях по восемь часов и в лучшем случае считать скорости и орбиты для тех, у кого «там родственники», или для военно‑баллистических ракет. Кроме того, сколько он там ни сиди, досиди хоть до замначальника, водка и прочее не подешевеют – ракет‑то на нужды коммунизма нужно все больше! – а чем еще служащему с убогим жалованьем утолить печали, в чем утопить горечь крушения юношеских грез? Мало того, Канительникова охватила паника, когда он представил, что его глубокие знания, точная интуиция и светлый ум будут однажды приложены к тому, что подорожают и папиросы! Были уже такие разговоры, и люди лихорадочно набивали тумбочки и портсигары, чтобы умереть с дешевой «беломориной» в зубах. Канительников поглядел в телескоп на небо и увидел гаснущую звезду своей жизни.

«Нет, я не стану врагом миллионам братьев», – сказал он, сдавая обратно в библиотеку сочинения Коперника и Галилея. У него на зубах заскрипел прах его республиканского дедушки, которого разорвали в клочки неграмотные тверские крестьяне, когда он им устроил обобществление имущества.

А всему виной дедушкина бурная молодость. В сиреневом мундире Политехнического он кричал дерзкие слова с газовых фон

Наши рекомендации