К 200-летию со дня рождения»

К 200-летию со дня рождения»

2017 год – это 200-летие Алексея Константиновича Толстого. В последние годы постоянно возрастает интерес к его творчеству, к фактам биографии. Читатели нередко обращаются с запросами, касающимися истории его усадьбы в с. Красный Рог (ныне Почепского района Брянской области).

Данные методические материалы предназначены в помощь учителям литературы, библиотечным и музейным сотрудникам для проведения уроков, часов литературного краеведения, а также для создания страницы, посвященной писателю, на сайтах учреждений культуры и образования.

Автобиография А.К. Толстого

К 200-летию со дня рождения» - student2.ru Из письма А. Губернатису от 20 февраля (4 марта) 1874 г. (Ментона)

…Я родился в С.-Петербурге в 1817 году, но уже шести недель от роду был увезен в Малороссию своей матерью и дядей с материнской стороны г-ном Алексеем Перовским, впоследствии попечителем Харьковского университета, известным в русской литературе под псевдонимом Антоний Погорельский. Он воспитал меня, первые годы мои прошли в его имении, поэтому я и считаю Малороссию своей настоящей родиной. Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии. Много содействовала этому природа, среди которой я жил; воздух и вид наших больших лесов, страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне. Воспитание мое по-прежнему продолжалось дома. В возрасте 8 или 9 лет я отправился вместе со своими родными в Петербург, где был представлен цесаревичу, ныне императору всероссийскому, и допущен в круг детей, с которыми он проводил воскресные дни. С этого времени благосклонность его ко мне никогда не покидала меня. В следующем году мать и дядя взяли меня с собою в Германию. Во время нашего пребывания в Веймаре дядя повел меня к Гёте, к которому я инстинктивно был проникнут глубочайшим уважением, ибо слышал, как о нем говорили все окружающие. От этого посещения в памяти моей остались величественные черты лица Гёте и то, что я сидел у него на коленях. С тех пор и до семнадцатилетнего возраста, когда я выдержал выпускной экзамен в Московском университете, я беспрестанно путешествовал с родными как по России, так и за границей, но постоянно возвращался в имение, где протекли мои первые годы, и всегда испытывал особое волнение при виде этих мест. После смерти дяди, сделавшего меня своим наследником, я в 1836 году был, по желанию матери, причислен к русской миссии при Германском сейме во Франкфурте-на-Майне; затем я поступил на службу во II Отделение собственной е. и. в. канцелярии, редактирующее законы. В 1855 году я пошел добровольцем в новообразованный стрелковый полк императорской фамилии, чтобы принять участие в Крымской кампании; но нашему полку не пришлось быть в деле, он дошел только до Одессы, где мы потеряли более тысячи человек от тифа, которым заболел и я. Во время коронации в Москве император Александр II изволил назначить меня флигель-адъютантом. Но так как я никогда не готовился быть военным и намеревался оставить службу тотчас же после окончания войны, я вскоре представил мои сомнения на усмотрение е. в., и государь император, приняв мою отставку с обычной для него благосклонностью, назначил меня егермейстером своего двора; это звание я сохраняю до настоящего времени. Вот летопись внешних событий моей жизни. Что же касается до жизни внутренней, то постараюсь поведать Вам о ней, как сумею.

С шестилетнего возраста я начал марать бумагу и писать стихи – настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом, плохо отпечатанном и плохо сброшюрованном сборнике в обложке грязновато-красного цвета. Внешний вид этой книги врезался мне в память, и мое сердце забилось бы сильнее, если бы я увидел ее вновь. Я таскал ее за собою повсюду, прятался в саду или в роще, лежа под деревьями и изучая ее часами. Вскоре я уже знал ее наизусть, я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью. Я продолжал упражняться в течение многих лет, совершенствуясь насколько мог, но печататься начал лишь в 1842 году, причем дебютировал не стихами, а несколькими рассказами в прозе. В 1855 году я напечатал впервые в разных журналах несколько лирических и эпических стихотворений, позднее же помещал свои стихи ежегодно в «Вестнике Европы» и в «Русском вестнике».

Так как Вы желали иметь характеристику моей духовной жизни, то скажу Вам, что, кроме поэзии, я всегда испытывал неодолимое влечение к искусству вообще, во всех его проявлениях. Та или иная картина или статуя, равно как и хорошая музыка, производили на меня такое сильное впечатление, что волосы мои буквально поднимались на голове. Тринадцати лет от роду я совершил с родными первое путешествие в Италию. Невозможно было бы передать всю силу моих впечатлений и тот переворот, который произошел во мне, когда сокровища искусства открылись моей душе, предчувствовавшей их еще до того, как я их увидел воочию. Мы начали с Венеции, где дядя мой сделал значительные приобретения в старинном дворце Гримани. В их числе был приписываемый Микеланджело бюст молодого фавна, одна из великолепнейших вещей, какие я только знаю; в настоящее время он находится в С.-Петербурге и принадлежит графу Павлу Строгонову. Когда его перенесли в отель, где мы жили, я не отходил от него. Ночью я вставал посмотреть на него, и нелепейшие страхи терзали мое воображение. Я задавал себе вопрос, что я смогу сделать для спасения этого бюста, если в отеле вспыхнет пожар, и пробовал поднять его, чтобы убедиться, смогу ли унести его на руках. Из Венеции мы отправились в Милан, во Флоренцию, в Рим и в Неаполь, и в каждом из этих городов увеличивались во мне энтузиазм и любовь к искусству, так что по возвращении в Россию я впал в настоящую тоску по родине – по Италии, в какое-то отчаянье, отказываясь от пищи и рыдая по ночам, когда сны уносили меня в мой потерянный рай. К этой страсти к Италии вскоре присоединилась другая, составлявшая с нею странный контраст, на первый взгляд могущий показаться противоречием: это была страсть к охоте. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я состоял при дворе императора Николая и вел весьма светскую жизнь, имевшую для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели проводил в лесу, часто с товарищем, но обычно один. Среди наших записных охотников я вскоре приобрел репутацию ловкого охотника на медведей и лосей и с головой погрузился в стихию, так же мало согласовавшуюся с моими артистическими наклонностями, как и с моим официальным положением; это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в мажорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большею частью в минорном. В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой теперешняя моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только сказать, что любовь моя к нашей дикой природе проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты.

Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Я один из двух или трех писателей, которые держат у нас знамя искусства для искусства, ибо убеждение мое состоит в том, что назначение поэта – не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды.

Эта точка зрения прямо противоречит доктрине, царящей в наших журналах, и потому, делая мне честь считать меня главным представителем враждебных им идей, они осыпают меня бранью с пылом, достойным лучшего применения. Наша печать почти целиком находится в руках теоретиков-социалистов, поэтому я являюсь мишенью для грубых нападок со стороны многочисленной клики, у которой свои лозунги и свой заранее составленный проскрипционный список. Читающая же публика, наоборот, высказывает мне несомненное расположение.

Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный «Князь Серебряный». Он выдержал три издания, его очень любят в России, особенно представители низших классов. Имеются переводы его на французский, немецкий, английский, польский и итальянский языки. Последний, сделанный три года назад веронским профессором Патуцци в сотрудничестве с одним русским, г-ном Задлером, появился в миланской газете «La perseveranza». Он очень хорош и выполнен весьма добросовестно. Затем мною была написана трилогия «Борис Годунов» в трех самостоятельных драмах, первая из которых, «Смерть Иоанна Грозного», часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции, где она, впрочем, запрещена в настоящее время циркуляром министра внутренних дел. Шла она с большим успехом и в Веймаре в прекрасном немецком переводе г-жи Павловой. Существуют ее переводы на французский, английский и польский языки. Вторая часть трилогии, «Царь Федор» (переведенная на немецкий и на польский), была запрещена для постановки, как только появилась в печати. Это – самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. В связи с этим я должен упомянуть выпущенную мною брошюру, где даны указания к ее постановке и где, между прочим, опровергнуты доводы, на основании которых она была запрещена для сцены. Третья часть трилогии называется «Царь Борис»; на сцену она тоже не была принята.

Есть также собрание моих лирических и эпических стихотворений, к которым присоединена драматическая поэма «Дон Жуан», переведенная на немецкий язык г-жою Павловой. Со времени издания этого сборника я написал много баллад и лирических стихотворений, рассеянных, главным образом, в «Вестнике Европы» и в «Русском вестнике»; из них я намерен в скором времени составить новый сборник. Лучшею из своих баллад считаю я ту, которая называется «Легенда»: она напечатана в «Вестнике Европы» за 1869 год. Среди стихотворений, не вошедших в сборник, есть одно под заглавием «Поток-богатырь», в котором в сатирической форме изложены мои социально-политические взгляды. Оно имело огромный успех по всей России и навлекло на меня целую лавину оскорблений со стороны журналов. Три года назад оно было упомянуто в Вашей «Rivista Europea».

Резюмируя свое положение в нашей литературе, могу сказать не без удовольствия, что представляю собою пугало для наших демократов-социалистов и в то же время являюсь любимцем народа, покровителями которого они себя считают. Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что, в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером.

Вот, любезнейший мой де Губернатис, моя история, как внешняя, так и внутренняя. Боюсь, что она показалась Вам чересчур длинной, но, во всяком случае, я избавил Вас от своих сердечных дел, которые, принимая во внимание, как напряженно переживаются мною и страдания и радости, сыграли немаловажную роль в моей жизни и не могли не отразиться в произведениях. Впрочем, думаю, что в этом я разделяю судьбу всех вообще поэтов. Итак, я заканчиваю свое бесконечное письмо, крепко пожимая Вам руку, с просьбой напомнить обо мне Вашей супруге и поцеловать от меня Корделию и нового спутника, которого Вы ей дали. Господь да хранит всех вас!

Толстой, А.К. Собрание сочинений в четырех томах / А.К. Толстой. – Т. 4. – Москва, 1969. – С. 390-396.

Письмо к издателю

В настоящую минуту, когда в России кипят жизненные интересы, когда завязывается и разрешается столько общественных вопросов, – внимание публики к чистому искусству значительно охладело и предметы мышления, находящиеся вне жизни гражданской, занимают весьма немногих. Искусство уступило место административной полемике, и художник, не желающий подвергнуться порицанию, должен нарядиться публицистом, подобно тому, как в эпохи политических переворотов люди, выходящие из домов своих, надевают кокарду торжествующей партии, чтобы пройти по улице безопасно. Мнение, что искусство без применения его к какой-нибудь гражданской цели – бесполезно и даже вредно, как занимающее в жизни напрасное место, сильно распространилось и находит себе много приверженцев.

Отдавая полную справедливость непосредственным двигателям отечественного преобразования, ставя гражданскую деятельность весьма высоко, я не могу однако не упрекнуть врагов искусства в некоторой близорукости... Отвергать искусство или философию во имя непосредственной гражданской пользы всё равно, что не хотеть заниматься механикой, чтобы иметь больше времени строить мельницы...

Велика заслуга гражданина, который путем разумных учреждений возводит государство на более высокую степень законности и свободы. Но свобода и законность, чтобы быть прочными, должны опираться на внутреннее сознание народа; а оно зависит не от законодательных или административных мер, но от тех духовных устремлений, которые вне всяких материальных побуждений...

Чувство прекрасного в большей или меньшей степени врождено всякому народу, и хотя может быть заглушено и подавлено в нем внешними обстоятельствами, но не иначе как в ущерб его нравственному совершенству.

А.К. Толстой

Цитируется по книге: Толстой, А.К. Против течения : сборник / Сост. В.Т. Кабанов. – М. : Изд-во «Кн. Палата», 1997. – С. 5-6.

Против течения

Други, вы слышите ль крик оглушительный:

«Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли

Вымыслы ваши в наш век положительный?

Много ли вас остаётся, мечтатели?

Сдайтеся натиску нового времени,

Мир отрезвился, прошли увлечения —

Где ж устоять вам, отжившему племени,

Против течения?»

Други, не верьте! Всё та же единая

Сила нас манит к себе неизвестная,

Та же пленяет нас песнь соловьиная,

Те же нас радуют звёзды небесные!

Правда всё та же! Средь мрака ненастного

Верьте чудесной звезде вдохновения,

Дружно гребите, во имя прекрасного,

Против течения!

Вспомните: в дни Византии расслабленной,

В приступах ярых на Божьи обители,

Дерзко ругаясь святыне награбленной,

Так же кричали икон истребители:

«Кто воспротивится нашему множеству?

Мир обновили мы силой мышления —

Где ж побеждённому спорить художеству

Против течения?»

В оные ж дни, после казни Спасителя,

В дни, как апостолы шли вдохновенные,

Шли проповедовать слово Учителя,

Книжники так говорили надменные:

«Распят мятежник! Нет проку в осмеянном,

Всем ненавистном, безумном учении!

Им ли убогим идти галилеянам

Против течения!»

Други, гребите! Напрасно хулители

Мнят оскорбить нас своею гордынею —

На берег вскоре мы, волн победители,

Выйдем торжественно с нашей святынею!

Верх над конечным возьмёт бесконечное,

Верою в наше святое значение

Мы же возбудим течение встречное

Против течения!

***

Коль любить, так без рассудку…

Коль любить, так без рассудку,

Коль грозить, так не на шутку,

Коль ругнуть, так сгоряча,

Коль рубнуть, так уж сплеча!

Коли спорить, так уж смело,

Коль карать, так уж за дело,

Коль простить, так всей душой,

Коли пир, так пир горой!

<1854>

***

Как селянин, когда грозят…

Как селянин, когда грозят

Войны тяжелые удары,

В дремучий лес несет свой клад

От нападенья и пожара,

И там во мрачной тишине

Глубоко в землю зарывает,

И на чешуйчатой сосне

Свой знак с заклятьем зарубает,

Так ты, певец, в лихие дни,

Во дни гоненья рокового,

Под темной речью хорони

Свое пророческое слово.

<1858>

***

Пусть тот, чья честь не без укора...

Пусть тот, чья честь не без укора,

Страшится мнения людей;

Пусть ищет шаткой он опоры

В рукоплесканиях друзей!

Но кто в самом себе уверен,

Того хулы не потрясут –

Его глагол нелицемерен,

Ему чужой не нужен суд.

Ни пред какой земною властью

Своей он мысли не таит,

Не льстит неправому пристрастью,

Вражде неправой не кадит.

Ни пред венчанными царями,

Ни пред судилищем молвы

Он не торгуется словами,

Не клонит рабски головы.

Друзьям в угодность, боязливо

Он никому не шлет укор;

Когда ж толпа несправедливо

Свой постановит приговор,

Один, не следуя за нею,

Пред тем, что чисто и светло,

Дерзает он, благоговея,

Склонить свободное чело.

Январь 1859 г.

***

Письма цитируются по книге: Толстой, А.К. Собрание сочинений в четырех томах / А.К. Толстой. – Т. 4. – М., 1969. – 416 с.

Из письма С.А. Миллер от 14 октября 1851 г. (Пустынька)

…Но если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание, – быть писателем.

Я еще ничего не сделал – меня никогда не поддерживали и всегда обескураживали, я очень ленив, это правда, но я чувствую, что я мог бы сделать что-нибудь хорошее, лишь бы мне быть уверенным, что я найду артистическое эхо, – и теперь я его нашел… это ты.

Если я буду знать, что ты интересуешься моим писанием, я буду прилежнее и лучше работать.

Это – поприще, в котором я, без сомнения, буду обречен на неизвестность, по крайней мере, надолго, так как те, которые хотят быть напечатаны теперь, должны стараться писать как можно хуже – а я сделаю все возможное, чтобы писать хорошо… С раннего детства я чувствовал влечение к художеству и ощущал инстинктивное отвращение к «чиновнизму» и – к «капрализму».

Я не знаю, как это делается, но большею частью все, что я чувствую, я чувствую художественно.

Я рожден художником не только для литературы, но и для пластических искусств.

Хотя я сам ничего не могу сделать как живописец, но я чувствую и понимаю живопись и скульптуру также. Часто я сам себе говорю, смотря на картину: «Господи, если бы я мог это сделать… насколько бы я еще лучше это сделал».

Музыка одна для меня недоступна; это – великолепный рай. Который я вижу издали, который я отгадываю и вокруг которого я хожу – но не могу взойти в него.

…Так знай же, что я не чиновник, а художник.

***

Волки

Когда в селах пустеет,

Смолкнут песни селян

И седой забелеет

Над болотом туман,

Из лесов тихомолком

По полям волк за волком

Отправляются все на добычу.

Семь волков идут смело.

Впереди их идет

Волк осьмой, шерсти белой,

А таинственный ход

Завершает девятый;

С окровавленной пятой

Он за ними идет и хромает.

Их ничто не пугает.

На село ли им путь,

Пес на них и не лает;

А мужик и дохнуть,

Видя их, не посмеет:

Он от страху бледнеет

И читает тихонько молитву.

Волки церковь обходят

Осторожно кругом,

В двор поповский заходят

И шевелят хвостом,

Близ корчмы водят ухом

И внимают всем слухом,

Не ведутся ль там грешные речи?

Их глаза словно свечи,

Зубы шила острей.

Ты тринадцать картечей

Козьей шерстью забей

И стреляй по ним смело,

Прежде рухнет волк белый,

А за ним упадут и другие.

На селе ж, когда спящих

Всех разбудит петух,

Ты увидишь лежащих

Девять мертвых старух.

Впереди их седая,

Позади их хромая,

Все в крови… с нами сила господня!

1840-е гг.

Земля цвела. В лугу, весной одетом…

Земля цвела. В лугу, весной одетом,

Ручей меж трав катился, молчалив;

Был тихий час меж сумраком и светом,

Был легкий сон лесов, полей и нив;

Не оглашал их соловей приветом;

Природу всю широко осенив,

Царил покой; но под безмолвной тенью

Могучих сил мне чуялось движенье.

Не шелестя над головой моей,

В прозрачный мрак деревья улетали;

Сквозной узор их молодых ветвей,

Как легкий дым, терялся в горней дали;

Лесной чебёр и полевой шалфей,

Блестя росой, в траве благоухали,

И думал я, в померкший глядя свод:

Куда меня так манит и влечет?

Проникнут весь блаженством был я новым,

Исполнен весь неведомых мне сил:

Чего в житейском натиске суровом

Не смел я ждать, чего я не просил –

То свершено одним, казалось, словом,

И мнилось мне, что я лечу без крыл,

Перехожу, подъят природой всею,

В один порыв неудержимый с нею!

Но трезв был ум, и чужд ему восторг,

Надежды я не знал, ни опасенья...

Кто ж мощно так от них меня отторг?

Кто отрешил от тягости хотенья?

Со злобой дня души постыдный торг

Стал для меня без смысла и значенья,

Для всех тревог бесследно умер я

И ожил вновь в сознанье бытия...

Тут пронеслось как в листьях дуновенье,

И как ответ послышалося мне:

Задачи то старинной разрешенье

В таинственном ты видишь полусне!

То творчества с покоем соглашенье,

То мысли пыл в душевной тишине...

Лови же миг, пока к нему ты чуток, –

Меж сном и бденьем краток промежуток!

Май-сентябрь 1875 г.

Во дни минувшие бывало…

Во дни минувшие бывало,

Когда являлася весна,

Когда природа воскресала

От продолжительного сна,

Когда ручьи текли обильно

И распускалися цветы,

Младое сердце билось сильно,

Кипели весело мечты;

С какою радостию чистой

Я вновь встречал в бору сыром

Кувшинчик синий и пушистый

С его мохнатым стебельком;

Какими чувствами родными

Меня манил, как старый друг,

Звездами полный золотыми

Еще никем не смятый луг!

Потом пришла пора иная

И с каждой новою весной,

Былое счастье вспоминая,

Грустней я делался; порой,

Когда темнели неба своды,

Едва шептались тростники,

Звучней ручья катились воды,

Жужжали поздние жуки,

Казалось мне, что мне недаром

Грустить весною суждено,

Что неожиданным ударом

Блаженство кончиться должно.

Запад гаснет в дали бледно-розовой…

Запад гаснет в дали бледно-розовой,

Звезды небо усеяли чистое,

Соловей свищет в роще березовой,

И травою запахло душистою.

Знаю, что к тебе в думушку вкралося,

Знаю сердца немолчные жалобы,

Не хочу я, чтоб ты притворялася

И к улыбке себя принуждала бы!

Твое сердце болит безотрадное,

В нем не светит звезда ни единая –

Плачь свободно, моя ненаглядная,

Пока песня звучит соловьиная,

Соловьиная песня унылая,

Что как жалоба катится слезная,

Плачь, душа моя, плачь, моя милая,

Тебя небо лишь слушает звездное!

<1858>

Острою секирой ранена береза…

Острою секирой ранена береза,

По коре сребристой покатились слезы;

Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй!

Рана не смертельна, вылечится к лету,

Будешь красоваться, листьями убрана...

Лишь больное сердце не залечит раны!

Лето 1856 г.

Когда природа вся трепещет и сияет…

Когда природа вся трепещет и сияет,

Когда её цвета ярки и горячи,

Душа бездейственно в пространстве утопает

И в неге врозь её расходятся лучи.

Но в скромный, тихий день, осеннею погодой,

Когда и воздух сер, и тесен кругозор,

Не развлекаюсь я смиренною природой,

И немощен её на жизнь мою напор.

Мой трезвый ум открыт для сильных вдохновений,

Сосредоточен я живу в себе самом,

И сжатая мечта зовёт толпы видений,

Как зажигательным рождая их стеклом.

Винтовку сняв с гвоздя, я оставляю дом,

Иду меж озимей, чернеющей дорогой;

Смотрю на кучу скирд, на сломанный забор,

На пруд и мельницу, на дикий косогор,

На берег ручейка болотисто-отлогий,

И в ближний лес вхожу. Там покрасневший клён,

Ещё зелёный дуб и жёлтые берёзы

Печально на меня свои стряхают слёзы;

Но дале я иду, в мечтанья погружён,

И виснут надо мной полунагие сучья,

А мысли между тем слагаются в созвучья,

Свободные слова теснятся в мерный строй,

И на душе легко, и сладостно, и странно,

И тихо всё кругом, и под моей ногой

Так мягко мокрый лист шумит благоуханный.

<1858>

К 200-летию со дня рождения»

2017 год – это 200-летие Алексея Константиновича Толстого. В последние годы постоянно возрастает интерес к его творчеству, к фактам биографии. Читатели нередко обращаются с запросами, касающимися истории его усадьбы в с. Красный Рог (ныне Почепского района Брянской области).

Данные методические материалы предназначены в помощь учителям литературы, библиотечным и музейным сотрудникам для проведения уроков, часов литературного краеведения, а также для создания страницы, посвященной писателю, на сайтах учреждений культуры и образования.

Автобиография А.К. Толстого

К 200-летию со дня рождения» - student2.ru Из письма А. Губернатису от 20 февраля (4 марта) 1874 г. (Ментона)

…Я родился в С.-Петербурге в 1817 году, но уже шести недель от роду был увезен в Малороссию своей матерью и дядей с материнской стороны г-ном Алексеем Перовским, впоследствии попечителем Харьковского университета, известным в русской литературе под псевдонимом Антоний Погорельский. Он воспитал меня, первые годы мои прошли в его имении, поэтому я и считаю Малороссию своей настоящей родиной. Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии. Много содействовала этому природа, среди которой я жил; воздух и вид наших больших лесов, страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне. Воспитание мое по-прежнему продолжалось дома. В возрасте 8 или 9 лет я отправился вместе со своими родными в Петербург, где был представлен цесаревичу, ныне императору всероссийскому, и допущен в круг детей, с которыми он проводил воскресные дни. С этого времени благосклонность его ко мне никогда не покидала меня. В следующем году мать и дядя взяли меня с собою в Германию. Во время нашего пребывания в Веймаре дядя повел меня к Гёте, к которому я инстинктивно был проникнут глубочайшим уважением, ибо слышал, как о нем говорили все окружающие. От этого посещения в памяти моей остались величественные черты лица Гёте и то, что я сидел у него на коленях. С тех пор и до семнадцатилетнего возраста, когда я выдержал выпускной экзамен в Московском университете, я беспрестанно путешествовал с родными как по России, так и за границей, но постоянно возвращался в имение, где протекли мои первые годы, и всегда испытывал особое волнение при виде этих мест. После смерти дяди, сделавшего меня своим наследником, я в 1836 году был, по желанию матери, причислен к русской миссии при Германском сейме во Франкфурте-на-Майне; затем я поступил на службу во II Отделение собственной е. и. в. канцелярии, редактирующее законы. В 1855 году я пошел добровольцем в новообразованный стрелковый полк императорской фамилии, чтобы принять участие в Крымской кампании; но нашему полку не пришлось быть в деле, он дошел только до Одессы, где мы потеряли более тысячи человек от тифа, которым заболел и я. Во время коронации в Москве император Александр II изволил назначить меня флигель-адъютантом. Но так как я никогда не готовился быть военным и намеревался оставить службу тотчас же после окончания войны, я вскоре представил мои сомнения на усмотрение е. в., и государь император, приняв мою отставку с обычной для него благосклонностью, назначил меня егермейстером своего двора; это звание я сохраняю до настоящего времени. Вот летопись внешних событий моей жизни. Что же касается до жизни внутренней, то постараюсь поведать Вам о ней, как сумею.

С шестилетнего возраста я начал марать бумагу и писать стихи – настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом, плохо отпечатанном и плохо сброшюрованном сборнике в обложке грязновато-красного цвета. Внешний вид этой книги врезался мне в память, и мое сердце забилось бы сильнее, если бы я увидел ее вновь. Я таскал ее за собою повсюду, прятался в саду или в роще, лежа под деревьями и изучая ее часами. Вскоре я уже знал ее наизусть, я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью. Я продолжал упражняться в течение многих лет, совершенствуясь насколько мог, но печататься начал лишь в 1842 году, причем дебютировал не стихами, а несколькими рассказами в прозе. В 1855 году я напечатал впервые в разных журналах несколько лирических и эпических стихотворений, позднее же помещал свои стихи ежегодно в «Вестнике Европы» и в «Русском вестнике».

Так как Вы желали иметь характеристику моей духовной жизни, то скажу Вам, что, кроме поэзии, я всегда испытывал неодолимое влечение к искусству вообще, во всех его проявлениях. Та или иная картина или статуя, равно как и хорошая музыка, производили на меня такое сильное впечатление, что волосы мои буквально поднимались на голове. Тринадцати лет от роду я совершил с родными первое путешествие в Италию. Невозможно было бы передать всю силу моих впечатлений и тот переворот, который произошел во мне, когда сокровища искусства открылись моей душе, предчувствовавшей их еще до того, как я их увидел воочию. Мы начали с Венеции, где дядя мой сделал значительные приобретения в старинном дворце Гримани. В их числе был приписываемый Микеланджело бюст молодого фавна, одна из великолепнейших вещей, какие я только знаю; в настоящее время он находится в С.-Петербурге и принадлежит графу Павлу Строгонову. Когда его перенесли в отель, где мы жили, я не отходил от него. Ночью я вставал посмотреть на него, и нелепейшие страхи терзали мое воображение. Я задавал себе вопрос, что я смогу сделать для спасения этого бюста, если в отеле вспыхнет пожар, и пробовал поднять его, чтобы убедиться, смогу ли унести его на руках. Из Венеции мы отправились в Милан, во Флоренцию, в Рим и в Неаполь, и в каждом из этих городов увеличивались во мне энтузиазм и любовь к искусству, так что по возвращении в Россию я впал в настоящую тоску по родине – по Италии, в какое-то отчаянье, отказываясь от пищи и рыдая по ночам, когда сны уносили меня в мой потерянный рай. К этой страсти к Италии вскоре присоединилась другая, составлявшая с нею странный контраст, на первый взгляд могущий показаться противоречием: это была страсть к охоте. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я состоял при дворе императора Николая и вел весьма светскую жизнь, имевшую для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели проводил в лесу, часто с товарищем, но обычно один. Среди наших записных охотников я вскоре приобрел репутацию ловкого охотника на медведей и лосей и с головой погрузился в стихию, так же мало согласовавшуюся с моими артистическими наклонностями, как и с моим официальным положением; это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в мажорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большею частью в минорном. В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой теперешняя моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только сказать, что любовь моя к нашей дикой природе проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты.

Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Я один из двух или трех писателей, которые держат у нас знамя искусства для искусства, ибо убеждение мое состоит в том, что назначение поэта – не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды.

Эта точка зрения прямо противоречит доктрине, царящей в наших журналах, и потому, делая мне честь считать меня главным представителем враждебных им идей, они осыпают меня бранью с пылом, достойным лучшего применения. Наша печать почти целиком находится в руках теоретиков-социалистов, поэтому я являюсь мишенью для грубых нападок со стороны многочисленной клики, у которой свои лозунги и свой заранее составленный проскрипционный список. Читающая же публика, наоборот, высказывает мне несомненное расположение.

Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный «Князь Серебряный». Он выдержал три издания, его очень любят в России, особенно представители низших классов. Имеются переводы его на французский, немецкий, английский, польский и итальянский языки. Последний, сделанный три года назад веронским профессором Патуцци в сотрудничестве с одним русским, г-ном Задлером, появился в миланской газете «La perseveranza». Он очень хорош и выполнен весьма добросовестно. Затем мною была написана трилогия «Борис Годунов» в трех самостоятельных драмах, первая из которых, «Смерть Иоанна Грозного», часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции, где она, впрочем, запрещена в настоящее время циркуляром министра внутренних дел. Шла она с большим успехом и в Веймаре в прекрасном немецком переводе г-жи Павловой. Существуют ее переводы на французский, английский и польский языки. Вторая часть трилогии, «Царь Федор» (переведенная на немецкий и на польский), была запрещена для постановки, как только появилась в печати. Это – самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. В связи с этим я должен упомянуть выпущенную мною брошюру, где даны указания к ее постановке и где, между прочим, опровергнуты доводы, на основании которых она была запрещена для сцены. Третья часть трилогии называется «Царь Борис»; на сцену она тоже не была принята.

Есть также собрание моих лирических и эпических стихотворений,

Наши рекомендации