Часть третья. Мастерство режиссера.

Глава одиннадцатая

ОСНОВНЫЕ ПРИНЦИПЫ СОВРЕМЕННОЙ РЕЖИССУРЫ

Режиссерское искусство заключается в творческой организа­ции всех элементов спектакля с целью создания единого, гармо­нически целостного художественного произведения. Этой це­ли режиссер достигает на основе своего творческого замысла и осуществляя руководство творческой деятельностью всех участ­вующих в коллективной работе над сценическим воплощением пьесы.

В таком понимании режиссерское искусство сформировалось сравнительно недавно. Лишь на рубеже XIX и XX столетий в ис­торию мирового театра начали входить имена выдающихся ре­жиссеров: Кронека и Рейнгардта в Германии, Антуана во Фран­ции, Крэга в Англии, Ленского в России. До этого функции режиссера носили не столько художественно-творческий, сколь­ко административно-технический характер и мало отличались от обязанностей нынешнего помрежа (помощника режиссера). Творческие функции, составляющие главное содержание сов­ременного режиссерского искусства, раньше брал на себя, обыч­но явочным порядком, кто-нибудь из наиболее авторитетных участников общей работы — автор пьесы, первый актер, худож­ник или антрепренер. Но такая случайная, «неофициальная» ре­жиссура редко доводила задачу создания идейно-художественно­го единства спектакля до конца: разнобой между отдельными его элементами в той или иной степени оказывался неизбежным. Это же происходило и в тех случаях, когда коллектив, не имея единоличного руководителя, сам пытался добиться творческой организации спектакля путем коллективных усилий всех участ­ников. Раньше с этим по необходимости приходилось мириться, удовлетворяясь самыми незначительными успехами на этом пу­ти. Теперь же никто не согласится признать спектакль полно­ценным произведением искусства, несмотря на отличное испол­нение отдельных ролей и великолепные декорации, если спектакль в целом лишен стилистического единства и общей идейной целеустремленности (того, что Станиславский называл сверхзадачей спектакля). А этого невозможно добиться без режиссера. Поэтому одновременно с ростом идейно-эстетических требований к спектаклю расширялось и углублялось самое по­нятие режиссерского искусства, и роль его в сложном комплек­се различных компонентов театра непрерывно возрастала.

Говоря о необходимости добиваться единства всех элементов спектакля, К.С. Станиславский писал: «Эта большая, сплочен­ная и хорошо вооруженная армия воздействует одновременно общим дружным натиском на целую толпу зрителей театра, заставляя биться сразу, в унисон тысячи человеческих сердец». Кто же должен обучить, сплотить и вооружить эту армию, чтобы потом бросить ее в атаку? Разумеется, режиссер! Он приз­ван объединить усилия всех, направляя их к общей цели — к сверхзадаче спектакля.

Режиссерский замысел

Всякое художественное творчество имеет своим исходным моментом определенный замысел будущего произведения. Это, разумеется, относится и к режиссуре. Но театр — искусство сложное, синтетическое, и режиссерский замысел (так называ­емый «план постановки») должен охватить и привести к художе­ственному единству все стороны, все грани того необычайно сложного произведения искусства театра, каким является спектакль. В состав режиссерского замысла входит:

1. идейное ис­толкование пьесы (ее творческая интерпретация);

2. характери­стика отдельных персонажей;

3. определение стилистических и жанровых особенностей актерского исполнения в данном спек­такле;

4. решение спектакля во времени (в ритмах и темпах);

5. решение спектакля в пространстве (в характере мизансцен и планировок);

6. характер и принципы декоративного и музы­кально-шумового оформления.

Очень важно, чтобы уже в процессе создания замысла у ре­жиссера было ощущение целого и чтобы все элементы замысла вырастали из единого общего корня или, как любил говорить Вл.И. Немирович-Данченко, из зерна будущего спектакля.

Определить словами, что такое зерно, не так-то легко, хотя для каждого отдельного спектакля важно найти точную форму­лу, выражающую это зерно. Так, например, Вл.И. Немирович-Данченко, работая над «Врагами» М. Горького, определил зерно спектакля словами: «ни перед чем не останавливающаяся нена­висть», в «Трех сестрах» — «тоска по лучшей жизни», в «Анне Карениной» Л. Толстого — «всесокрушающая страсть», а в «Во­скресении» -— «воскресение падшей женщины»... Зерно — это не рассудочное определение, это не только мысль, но и особое чув­ство в душе режиссера. Это как бы предощущение общего ду­ха и направленности будущего спектакля, единство мысли и чувства.

Рассказывая о процессе работы над «Тремя сестрами», Не­мирович-Данченко говорил: «Приходилось все время повторять актерам — не верьте, что вы полностью уже прониклись этими чувствами. Давайте поговорим, что это такое — тоска по лучшей жизни? А когда поговорим и накопим подходящие мысли... то нужно потом каждый день... думать, думать, вдумываться в най­денное. И только этим путем можно воспитать свое актерское восприятие зерна спектакля, диктующего зерно роли».

Зерно приводит в действие фантазию режиссера, и тогда на экране его воображения сами собой начинают возникать рож­денные этим зерном отдельные моменты будущего спектакля, иные — смутно и неопределенно, другие — ярко и отчетливо: какая-нибудь мизансцена, звучание и ритм того или иного куска диалога, иногда — деталь декорации, а иной раз вдруг остро по­чувствуется общая атмосфера всего спектакля или отдельной сцены. И чем дальше, тем все интенсивнее работает фантазия режиссера, заполняя постепенно своими вымыслами белые пят­на на карте режиссерского замысла.

Очень ярко, при помощи образных сравнений, характеризует момент зарождения творческого замысла в сознании художника К. Паустовский в своей «Золотой розе»: «Замысел, — пишет он, — это молния. Много дней накапливается над землей электричество. Когда атмосфера насыщена им до предела, белые куче­вые облака превращаются в грозные грозовые тучи и в них из густого электрического настоя рождается первая искра — мол­ния. Почти тотчас же вслед за молнией на землю обрушивается ливень».

Паустовский говорит о замысле литературного произведения, но сказанное им может быть с успехом отнесено к любому виду искусства, и в частности к режиссуре. «Замысел, — пишет он, — так же как молния, возникает в сознании, насыщенном мыслями, чувствами и заметками памяти. Накапливается все это испод­воль, медленно, пока не доходит до той степени напряжения, которая требует неизбежного разряда. Тогда весь этот сжатый и еще несколько хаотичный мир рождает молнию — замысел», или, если говорить об искусстве режиссуры, то вернее будет сказать — зерно будущего спектакля, определяющее его образ­ное решение.

Решение это тесно связано со сверхзадачей режиссера, то есть с ответом на вопрос, ради чего он ставит данную пьесу, что хочет он вызвать в сознании зрителя, в каком направлении хо­чет он на него воздействовать?

Говоря о режиссерском решении спектакля, нельзя не вспом­нить глубокое и плодотворное учение Вл.И. Немировича-Дан­ченко о «трех правдах»: правде жизненной, правде социальной и правде театральной. Эти три правды тесно связаны друг с дру­гом и в своем единстве, взаимодействии и взаимопроникновении призваны, по учению Вл.И. Немировича-Данченко, создавать единую большую и глубокую правду реалистического спектакля. Нельзя раскрыть социальную правду изображаемой дейст­вительности, игнорируя ее жизненную правду, — социальная правда в этом случае прозвучит как голая абстракция, как схема и окажется неубедительной. Жизненная же правда, взятая вне социальной, родит искусство мелкое, поверхностное, примитив­но-натуралистическое. Но обе правды — и жизненная и социаль­ная — не смогут раскрыться, если они в своем единстве не найдут для себя яркой театральной формы и не превратятся таким образом в театральную правду.

Эта театральная правда, или форма будущего спектакля, воз­никает, по учению Е.Б. Вахтангова, сначала в режиссерском за­мысле, а потом и в его воплощении, под воздействием трех фак­тов:

1. самой пьесы со всеми особенностями ее содержания и формы,

2. того общественно-исторического момента, когда пьеса ставится (фактор современности),

3. того коллектива, который ставит данную пьесу (с его творческими взглядами, традициями, возрастом, профессиональными навыками, сте­пенью и особенностями мастерства).

По поводу успеха знаменитой постановки «Принцессы Ту­рандот» Карло Гоцци в Третьей студии МХАТа Е.Б. Вахтангов спрашивал: «Почему «Турандот» принимается?» И отвечал: «Потому что найдена гармония: Третья студия в 1922 году ста­вит сказку Гоцци».

Вахтангов говорил, что если бы в том же 1922 году ему приш­лось ставить «Турандот» не в Третьей студии МХАТа, а, напри­мер, в Малом театре, он поставил бы эту сказку иначе. Точно так же если ему придется ставить «Турандот» еще раз в Третьей студии, но через 20 лет, то и в этом случае замысел и форма спектакля окажутся совсем иными. «Режиссер, — говорил Вах­тангов, — обязан обладать чувством пьесы, чувством современ­ности и чувством коллектива».

Однако среди трех взаимодействующих факторов, указанных Вахтанговым, ведущим является, несомненно, произведение дра­матурга. Пьеса — основа будущего спектакля.

Мы уже говорили, что без увлечения режиссера и всего кол­лектива идейно-художественными достоинствами пьесы не мо­жет быть успеха в работе над ее сценическим воплощением. Ре­жиссерское решение спектакля, его единственная и неповторимая форма должны быть связаны со всеми особенностями пьесы, вытекать из этих особенностей. Здесь все имеет значение: тема пьесы, ее идейная сущность, ее строй, ее тон, ее ритм, ее стиль, ее жанр, ее лексика. Плохо, если форма спектакля придумывается отдельно от пьесы, а потом искусственно присоединяется, «при­клеивается» к ней.

Мало понять идею пьесы. Недостаточно согласиться с нею. Даже абсолютная убежденность в том, что она выражает важ­ную, существенную для жизни людей истину, не является еще основанием для того, чтобы приступить к постановке пьесы. Идею нужно пережить.

Нужно, чтобы она захватила все существо режиссера, про­никла во все поры его сознания и превратилась в чувство. Нуж­но, чтобы появилось страстное желание выразить ее во что бы то ни стало.

Это не значит, конечно, что режиссер должен, подобно раз­борчивой невесте, отвергать пьесу за пьесой в пассивном ожидании, пока ему попадется такое произведение, которое его сразу же увлечет. Нет! Нужно в каждой пьесе искать основания для творческого увлечения. Нужно в этом стремлении и в этих поисках быть активным, творчески жадным и восприимчивым. Часто бывает, что пьеса при первоначальном знакомстве остав­ляет режиссера равнодушным, но при более углубленном вчиты­вании вызывает в конце концов непреодолимое желание ее по­ставить. Иногда нужно помучиться и потрудиться, чтобы понять и почувствовать глубоко спрятанную сущность драматического произведения.

Кроме того, чрезмерная разборчивость может вызвать подоз­рение, что режиссер утратил связь с действительностью, с жиз­нью, что он потому так разборчив по отношению к произведе­ниям, отражающим современную действительность, что сама эта действительность оставляет его холодным и равнодушным.

Но бывает и так, что режиссер, которого нельзя упрекнуть в равнодушном отношении к жизни, активно и добросовестно ищет в пьесе оснований для творческого увлечения и все же их не находит. Он признает художественные и идейные достоинст­ва пьесы, готов согласиться, что пьеса нужная, полезная и что ставить ее следует. Но при этом прибавляет: пусть ее поставит кто-нибудь другой! Это значит, что акт творческого оплодотво­рения не состоялся. А без этого невозможно органическое рож­дение творческого замысла.

Вот почему режиссер не должен отрываться от жизни, дол­жен жить ее интересами, укреплять связь с народом, впитывать в себя живые впечатления, которые ежечасно, ежесекундно по­ставляет действительность. Вчитываться и вдумываться возмож­но глубже в каждую пьесу, которая стремится отразить эту дейст­вительность, но не браться за работу, которая его по-настояще­му не увлекает! Нельзя приходить к актерам только с одним холодным, рассудочным пониманием пьесы и ее идейного смыс­ла, с одним только, хотя бы и очень тонким, анализом ее достоинств и недостатков! Замысел в этом случае не будет рожден, он будет выдуман. Пьеса явится только поводом для формальных экспериментов, которые сами по себе, может быть, окажутся очень интересными, но не создадут того целостного органического единства мысли и чувства, формы и содержания, каким должен явиться спектакль. Для того чтобы такое единство было достигнуто, необходима влюбленность, непреодолимая потребность творчества, то есть абсолютная, без малейшего изъ­яна искренность режиссера как художника и мыслителя.

Настоящее творческое сотрудничество между режиссером и драматургом, гармония между пьесой и ее сценическим вопло­щением невозможны, если режиссер судит о пьесе только с фор­мально-эстетических, узкопрофессиональных позиций. Он дол­жен судить о ней прежде всего с позиций самой жизни. Сначала жизнь, а потом театр, а не наоборот! А для того чтобы судить с позиций самой жизни, режиссер должен знать эту жизнь. Знать подробно, обстоятельно и конкретно. Мыслить о ней глу­боко и страстно. Тогда он прежде всего подвергнет критике са­мую сущность пьесы, то есть ответит на вопрос, верно или не­верно она отражает и оценивает жизнь. Если он решит, что пьеса в самой сущности своей порочна, он ее отвергнет. Но если режиссер почувствует, что в основном он является единомыш­ленником автора, если он увидит, что автор до конца искренне страстно утверждает ту же истину, которая дорога сердцу самого режиссера, он полюбит пьесу и, только полюбив ее, по­лучит моральное право на постановку.

Жанр пьесы и жанр спектакля

Среди особенностей любой пьесы существенное место занимает ее жанровая природа. Жанр пьесы должен найти свое отражение в жанре спектакля и, прежде всего, в манере актер­ской игры.

Но что же такое жанр?

Жанром мы называем совокупность таких особенностей про­изведения, которые определяются эмоциональным отношением художника к объекту изображения.

Если явления жизни, которые изображает художник, вызыва­ют в нем ужас и сострадание, рождается трагедия; если они вы­зывают в нем негодование и смех — он пишет сатирическую комедию; если художник гомерически хохочет над тем, что он показывает, он создает буффонаду; если он ласково смеется, он творит водевиль.

Но не всегда отношение художника к изображаемой действи­тельности бывает резко окрашено одним каким-нибудь чувством. Это происходит только в тех случаях, когда изображаемые явле­ния жизни просты и неподвижны. Если же они сложны, многопланны и непрерывно видоизменяются, то и жанр произведения оказывается не простым, а сложным. Бывает, что герой в начале пьесы вызывает ужас и отвращение, потом насмешку, потом со­страдание, потом ласковый смех, потом нежное сочувствие, по­том за него становится больно и обидно, потом он заставляет нас хохотать и, наконец, вызывает слезы умиления и ра­дости. Какой жанр может вместить такое богатство сменяющих друг друга различных отношений художника к непрестанно дви­жущемуся, непрерывно видоизменяющемуся объекту изображе­ния? А если еще при этом в пределах одного спектакля показа­ны столь разнообразные явления и образы, что нет абсолютно никакой возможности установить к ним одно общее, одинаковое отношение? Если один смешон, другой трогателен, третий вызы­вает наше негодование... как тут быть?

Ясно, что произведение искусства, стремящееся возможно более точно и полно отразить жизнь в ее сложности, в ее движе­нии и развитии, не может претендовать на жанровую чистоту. Его жанровая характеристика неизбежно становится столь же сложной, как и сама жизнь. Правда, большей частью в этом сложном комплексе отношений можно прощупать основное, доминирующее отношение. Тогда мы говорим: такой-то жанр в данном произведении является преобладающим, и в соответст­вии с этим строим спектакль.

Многие советские пьесы построены именно по этому прин­ципу. И характерно, что, за немногим исключением, наибольший успех у зрителей падает именно на пьесы, которые не отличают­ся жанровой чистотой. Они-то в большинстве случаев и являют­ся наиболее значительными произведениями советской драма­тургии.

Многие критики и искусствоведы, находясь в плену истори­чески сложившихся драматургических традиций и канонов, осуждают советскую драматургию за ее якобы неспособность создавать произведения определенных жанров. «То ли дело классика! — восклицают они. — Там комедия так комедия, дра­ма так драма, трагедия так трагедия! У нас же большей частью нечто расплывчатое и неопределенное: «пьеса»! Или, как у Горь­кого: «сцены»!».

С таким решением вопроса нельзя согласиться. Мы думаем, что проблему жанров советские драматурги решают в своей творческой практике, двигая искусство драматургии вперед, тог­да как любители «чистых» жанров тянут его назад.

История искусства свидетельствует о постоянном стремле­нии передовых деятелей искусства ко все большему приближе­нию к жизни.

Огромных успехов на этом пути достигли великие реалисты прошлого столетия. Критический реализм Бальзака и Льва Тол­стого, Гоголя и Островского, Мопассана и Чехова казался вер­шиной возможных достижений в области реалистического ис­кусства.

Однако искусство социалистического реализма выдвинуло задачу еще более глубокого, более полного и разностороннего отражения жизни в ее прогрессивном революционном развитии. От художника потребовалось умение раскрывать законы жизни, показывать каждое явление в его обусловленности закономерны­ми процессами общественного развития, в сегодняшнем дне ви­деть и раскрывать завтрашний и таким образом заглядывать в бу­дущее.

Но едва ли художник, который захочет отразить жизнь во всем богатстве ее противоречий, во всем многообразии ее кра­сок и проявлений, сможет втиснуть ее в узкие границы «чистого» жанра, уложить на прокрустово ложе условных эстетических ка­нонов. Только ломая омертвевшие каноны и преодолевая устарев­шие традиции, можно достигнуть максимального приближения к жизни, в которой смешное переплетается с серьезным, низмен­ное с возвышенным, ужасное с трогательным, ничтожное с вели­ким и потрясающим.

Ошибочно думать, что содержание искусству дает жизнь, а форма диктуется имманентными, из природы самого искусства проистекающими законами. Это пагубное заблуждение! Все эле­менты художественной формы вместе с содержанием даются жизнью и эволюционируют вместе с ней. Старое представление о сюжете, о драматической интриге, о сценическом действии и т. п. ломается, потому что жизнь поставляет такие сюжеты и драматические конфликты, о возможности которых раньше ни­кто не подозревал.

Важно при этом отметить, что социалистический реализм корнями своими уходит в великолепное прошлое русского наци­онального искусства, которое никогда не связывало себя внеш­ними формальными условностями и эстетическими канонами.

Не случайно Пушкин в качестве образца, заслуживающего подражания, объявил именно Шекспира, умевшего в пределах одной пьесы сочетать «высокое» и «низкое», смешное и трагич­ное. Или вспомним, например, Чехова. Большую часть своих пьес он с удивительной настойчивостью, не желая слушать ни­каких возражений, называл комедиями. Но сколько в этих «ко­медиях» лирики, грусти, печали, а подчас и самых трагических нот! Или, например, пьесы Горького. Какое в них сложное спле­тение жанров, как часто здесь смешное переходит в трагическое и наоборот!

Или возьмем, например, водевиль. Выступая в этом жанре, многие знаменитые русские актеры не испытывали полного удовлетворения, если им не удавалось вместе со смехом вызвать и слезы на глазах зрителя. Это своеобразная черта именно рус­ского национального театра. Заставить зрителя смеяться в тра­гедии и плакать в водевиле — это драгоценная способность рус­ского актера и русской драматургии. Меньше всего им свойст­венна чистота жанра, столь характерная, например, для француз­ского театра.

Но каким бы ни был жанр пьесы — простым или сложным, — режиссер обязан реализовать в спектакле все ее жанровые осо­бенности. А для этого он сам должен глубоко и искренне пере­жить все отношения, все чувства автора к предмету изображения: его любовь и ненависть, его боль и презрение, его восторг и нежность, его гнев и негодование, его насмешку и печаль.

Форма призвана выражать содержание и, следовательно, оп­ределяется богатством и всеми особенностями содержания, но складывается она всегда под воздействием эмоционального от­ношения художника к объекту изображения. А это отношение, уже было сказано, определяет жанр произведения.

Только глубоко и страстно переживаемое режиссером отно­шение к изображаемому способно обеспечить остроту, яркость и выразительность формы. Равнодушное отношение к жизни рождает или бледную, жалкую натуралистическую форму внеш­него подражания жизни, или формалистическое кривлянье и все­возможные выверты.

Глубоко переживаемое режиссером отношение к гону, что отразилось в данной пьесе, непременно подскажет или даже продиктует ему необходимые в данном случае приемы внешней выразительности и нужные сценические краски, а они в своей совокупности и определят жанровое лицо спектакля.

Впрочем, нужно заметить, что не всегда отношение режиссе­ра к изображаемому полностью совпадает с отношением автора. С таким различием мы сталкиваемся главным образом при поста­новке классических и зарубежных пьес, то есть в тех случаях, когда налицо известное различие в мировоззрениях автора и театра (то есть режиссера). Жанровая природа пьесы и спек­такля в этих случаях частично может и не совпадать. Однако это несовпадение законно только в тех случаях, когда в его основе лежит различие лишь в оттенках тех чувств, которые вызывает изображаемая действительность у автора и у театра (то есть у режиссера). Если же оно является коренным — если, попро­сту говоря, режиссера радует то, что автора огорчает, и наоборот, — то данную пьесу данному режиссеру вовсе не следует ставить.

Содержание, форма и мастерство

Вдумываясь в проблему связи между содержанием и формой спектакля, нельзя не прийти к заключению, что есть только один по-настоящему надежный способ искать наилучшую, неповтори­мую, единственную форму сценического воплощения, которая с предельной полнотой и точностью выражала бы содержание пьесы. Этот способ состоит в том, чтобы идею всей пьесы, а так­же мысль, вложенную в каждую сцену, в каждый кусок и фразу авторского текста, — а вместе с этой мыслью и рожденное ею эмоциональное отношение режиссера к данному факту, собы­тию, действующему лицу, — доводить в своем сознании и в сво­ем сердце до степени ослепительной ясности и абсолютной точ­ности.

Искомое решение формы спектакля всегда лежит глубоко на дне содержания. Чтобы его найти, нужно нырнуть до самого дна — плавая на поверхности, ничего не обнаружишь! Чтобы ответить на вопрос «как?», то есть решить формальную задачу, необходимо предварительно ответить на два вопроса: «что?» и «для чего?» Что я хочу сказать данным спектаклем (идея) и для чего мне это необходимо (сверхзадача), — дайте ясный, четкий и до конца искренний ответ на эти два вопроса, и тогда, естест­венно, разрешится третий: как?

Но при этом нужно помнить: расплывчатое, приблизительно найденное содержание рождает неточную расплывчатую и мало­выразительную форму. Когда же содержание — идея, мысль и чувство — доведено в сознании художника до такой ясности, что оно пламенем заключенной в нем истины обжигает его душу, потрясает все его существо, тогда — и только тогда! — наступает желанный творческий акт: эмоционально переживаемая идея находит для себя в творческой фантазии художника наглядное, конкретно-образное, чувственное выражение. Так рождается творческий замысел спектакля, так возникает сценическое реше­ние той или иной сцены, так находится каждая режиссерская краска. Только рожденная, а не надуманная форма оказывается по-настоящему новой и оригинальной, единственной и неповто­римой. Форма не может быть привнесена извне, со стороны. Она должна вылиться из самого содержания. Нужно только, чтобы руки художника были послушными, чтобы они легко и свободно подчинялись внутреннему импульсу, то есть голосу со­держания живущего в душе художника. Именно в этом послу­шании, в этой податливости хорошо натренированных рук ху­дожника, преобразующих материал по воле внутреннего импульса, и заключается техническое мастерство всякого худож­ника, в том числе и режиссера.

Ошибочными являются попытки создавать форму на основе театрально-исторических реминисценций, путем реставрации или хотя бы даже реконструкции ранее существовавших теат­ральных форм и приемов. Новое содержание требует новых форм, Поэтому каждый спектакль приходится решать заново. Исто­рию театра нужно изучать не для того, чтобы потом использо­вать отдельные приемы сценической выразительности, свойст­венные театру той или иной эпохи. Эти приемы хороши были в свое время и на своем месте. Изучать историю театра нужно для того, чтобы полученные знания перебродили, переработа­лись в сознании и, превратившись в перегной, сделали плодонос­ной почву, на которой будут произрастать новые цветы. Не механическое заимствование исторических форм и приемов, а органическое овладение всем богатством театральной культуры прошлого и непрестанное созидание на этой основе новых форм и приемов сценической выразительности — таков путь дальней­шего развития советского театрального искусства. Необычайная, беспрецедентная в истории человечества жизнь нашей страны непрестанно рождает новое содержание. Дайте этому содержа­нию развиться в вашем сознании, и оно натолкнет вас на ту новую форму, при помощи которой вы, опираясь на театраль­ный опыт прошлого, выразите это содержание с предельной полнотой и яркостью.

Новаторство и мода в режиссерском искусстве

Стремление к новому является естественным для каждого истинного художника. Художник, не обладающий чувством но­вого, едва ли сможет создать что-либо значительное в искусстве. Важно только, чтобы стремление к новаторству не превратилось в дешевое оригинальничанье, в формалистическое кривлянье и трюкачество. А для этого художник должен отчетливо сознавать цель своих творческих поисков.

Единственной же целью, способной оплодотворить естест­венное стремление художника к новому, является отыскание средств ко все большему приближению искусства к жизни.

В самой природе реалистического искусства заключено по­стоянное стремление сделаться, так сказать, еще реалистичнее, то есть правдивее и глубже. В движении по этому пути и заклю­чается прогресс в искусстве. Неправильно представлять себе, что этот процесс протекает без срывов, падений, подъемов и отступлений. Однако направление движения остается все же не­изменным.

Говоря о новаторстве в искусстве, часто имеют в виду только внешнюю форму произведения. Между тем подлинное новатор­ство находит свое выражение во внешней форме только в самом конце творческого процесса. Начинать же искать новое худож­ник должен прежде всего в самой жизни. Чтобы произведение искусства не воспринималось как нечто скучное, неинтересное, необходимо, чтобы именно в его содержании было что-то но­вое, дотоле неизвестное людям. Этим новым может быть пред­мет изображения или какая-нибудь сторона этого предмета; если сам предмет старый, хорошо знакомый, то новым может ока­заться отношение художника к предмету, его мысль об этом предмете, его точка зрения на него или же его чувство по от­ношению к нему. Но если во всем этом нет решительно ничего нового, если содержание своего произведения художник нашел в готовом виде в прочно установившихся в данном обществе взглядах, если то, о чем он говорит в своем произведении, за­ранее всем известно, хорошо всеми понято, пережито и прочув­ствовано, едва ли такое произведение получит широкое признание и вряд ли его спасут даже самые остроумные изобретения в области формы.

Есть, впрочем, еще одно требование, которому должно удов­летворять полноценное художественное произведение. Нужно, чтобы его содержание заключало в себе не только нечто новое, но чтобы это новое было в то же время существенным для жизни общества. Вспомним слова Н.Г. Чернышевского о том, что пред­метом искусства должно быть «общеинтересное в жизни». Это требование тоже нередко нарушается.

В последнее время у наших режиссеров появилась тенденция искать материал для новых форм в прошлом советского театра. Особенно часто с этой целью вспоминают 20-е годы, когда наря­ду с новым, подлинно народным, социалистическим театром воз­никло немало всякого рода модных течений, ложных теорий, театриков, студий и спектаклей, которые формалистическое кривлянье выдавали за новаторство. Разумеется, иногда полезно оглядываться назад, чтобы проверить, не позабыли ли мы в на­шем прошлом что-нибудь такое, что может пригодиться нам в дальнейшем пути. Но при этом следует помнить, что двигать­ся надо всегда вперед, и только вперед!

В поисках новых форм можно и даже должно искать матери­ал как в прошлом русского и советского искусства, так и в про­грессивных достижениях современного зарубежного театра. Но не надо терять голову. Самая большая опасность для художни­ка — стать рабом моды. А если принять во внимание, что на Западе мода большей частью связана с чуждым нам буржуазным мировоззрением, то станет понятным и политическое значение этой опасности.

Ставя на советской сцене прогрессивные произведения сов­ременных писателей буржуазного Запада, не нужно забывать, что их прогрессивность часто носит весьма относительный ха­рактер и что их идейную основу нередко составляет тот абст­рактный, внеклассовый, беспартийный гуманизм, основным пороком которого является благодушно-снисходительное отно­шение к носителям социального зла, их моральное оправдание по принципу — все мы, мол, люди, все человеки, и у всех есть свои недостатки.

А еще хуже, когда социально значительная тема и дорогая для советского зрителя идея эксплуатируются для демонстрации всевозможных атрибутов «красивой жизни»: костюмов, сшитых по последнему слову европейской моды, полуодетых, почти со­всем раздетых или раздевающихся на глазах зрителей молодых актрис (так называемый «стриптиз»), остроумных и обаятель­ных хулиганов и всякого рода развлекательных сцен в плане ка­бацкой лирики и самой изысканной импортной эротики, а про­ще сказать — полупохабщины. Все это делается, конечно, под прикрытием благородной задачи разоблачения морально разла­гающегося буржуазного общества (в исторических пьесах — белогвардейщины, купечества и т.п.). Однако идейно-воспита­тельный эффект такого рода «разоблачений», естественно, ока­зывается противоположным тому, какой декларируют создатели подобных спектаклей.

О правдоподобии, условности и мастерстве

В поисках режиссерского решения спектакля очень важно бывает установить нужное для данного спектакля соотношение между элементами правдоподобия и сценической услов­ности.

Сейчас очень часто новаторство в режиссерском искусстве отождествляют с максимальным количеством условных элемен­тов на сцене. Считают, что чем условнее, тем лучше, чем боль­ше условных приемов, тем больше оснований признать режис­сера новатором. Возможно, что это естественная реакция после хотя и кратковременного, но довольно-таки унылого периода в истории советского театра, когда всякая театральная услов­ность объявлялась формализмом и считалось, что чем меньше условного на сцене, тем больше оснований признать режиссера ортодоксальным сторонником реализма.

Разумеется, и то и другое неверно. Мера условности опреде­ляется всякий раз режиссерским решением спектакля в соответ­ствии с задачей: создать целостный образ, который с наиболь­шей полнотой и силой донес бы драгоценное содержание пьесы до ума и сердца сегодняшнего зрителя.

С этой точки зрения совершенно одинаковое право на суще­ствование имеют у нас, на советской сцене, решительно все приемы, если они выполняют свою основную задачу: образно раскрывают содержание.

Цель искусства — глубокая правда жизни. Внешнее правдо­подобие — это еще не есть правда жизни, не есть ее сущность. Внешнее правдоподобие — это лишь средство раскрытия правды, а не сама правда. Когда в правдоподобии видят цель искус­ства, рождается искусство примитивного натурализма, то есть, по сути дела, не искусство.

Вторым средством раскрытия правды служит художественная условность. Когда условность рассматривается как самоцель и противопоставляется правдоподобию как основополагающий принцип искусства, создается искусство формалистическое, то есть, по сути дела, тоже не искусство. Единство правдоподобия и условности, имеющее своей целью раскрытие глубокой прав­ды жизни, создает искусство настоящее, большое, подлинно реа­листическое.

Безусловным, подлинным в театре (во всех без исключения спектаклях) должно быть одно: действия и переживания актеров в предлагаемых обстоятельствах.

Нужно помнить, что сценическая условность — это только прием, а всякий прием хорош, когда он не замечается. Поэтому дурно, если условность выпирает в спектакле, ошарашивает зри­теля или хотя бы обращает на себя его особое внимание. Зритель должен воспринимать не приемы, не форму, а через приемы и форму — содержание и, воспринимая его, вовсе не должен за­мечать тех средств, которые это содержание доносят до его сознания. Так воспринимаются все великие произведения ис­кусства. Их приемы и формы мы анализируем уже потом, после того, как мы восприняли содержание. Только пережив духовное потрясение, связанное с содержанием, мы задаем себе вопрос: каким же образом художник достиг такого великолепного ре­зультата? И чтобы разгадать эту загадку, мы вновь и вновь обра­щаемся к самому произведению.

Когда мы стоим перед «Сикстинской мадонной» Рафаэля, сердце наше переполняется благодарностью к художнику, кото­рый так совершенно воплотил на своем полотне идеал любви, материнства, женственности, человечности. И только очень до­тошный зритель-специалист, и то лишь вдоволь насладившись картиной, начнет разбирать ее по деталям и увидит условности (вроде, например, зеленых занавесок на кольцах, нанизанных на палку, укрепленную прямо на небесах), которые оказались необходимыми Рафаэлю для создания нужного впечатления.

Без театральной условности нет и самого театра. Как можно поставить, например, трагедию Шекспира или «Бориса Годуно­ва» Пушкина с их множеством картин, лиц и мгновенных пере­ходов из одного места действия в другое, не прибегая к услов­ным средствам сценической выразительности? Вспомним восклицание Пушкина: «...какое, к черту, может быть правдо­подобие в зале, разделенной на две половины, в одной из коих помещается две тысячи человек, будто бы невидимых для тех, кто находится на подмостках...».

«Правдоподобие положений и правдивость диалога — вот ис­тинное правило трагедии», — утверждал Пушкин, — а вовсе не та жалкая правденка, которая рождаетс<

Наши рекомендации