Русскому поэту — моему другу

Я повторю: «Бежит, грохочет Терек».

Кровопролитья древнего тщета

и ныне осеняет этот берег:

вот след клинка, вот ржавчина щита.

Покуда люди в жизнь и смерть играли,

соблазном жить их Терек одарял.

Здесь нет Орбелиани и Ярали,

но, как и встарь, сквозит меж скал Дарьял.

Пленяет зренье глубина Дарьяла,

познать ее не все обречены.

Лишь доблестное сердце выбирало

красу и сумрак этой глубины.

— Эгей! — я крикнул. Эхо не померкло

до этих пор. И, если в мире есть

для гостя и хозяина проверка,

мой гость, проверим наши души здесь.

Да, здесь, где не забыт и не затерян

след путника, который в час беды

в Россию шел, превозмогая Терек,

помедлил и испил его воды.

Плач саламури еще слышен в гуле

реки священной. Мой черед настал

испить воды, и быть тергдалеули,

и распахнуть пред гостем тайну скал.

Здесь только над вершиной перевала

летят орлы на самый синий свет.

Здесь золотых орлов как не бывало.

Здесь демона и не было и нет.

Войди сюда не гостем-побратимом!

Водой свободной награди уста…

Но ты и сам прыжком необратимым

уже взошел на крутизну моста.

В минуту этой радости высокой

осанка гор сурова и важна,

и где-то на вершине одинокой

все бодрствует живая тень Важа.

Карло Каладзе

На смерть поэта

В горле моем заглушенного горя мгновенье —

вот преткновенье для вздоха, и где дуновенье

воздуха? — вымер он весь иль повеять ленится?

Тяжко, неможется, душно дубам Леонидзе.

Гогла, твой дом опален твоим жаром последним.

Грозный ожог угрожает деревьям соседним.

Гогла, платан, что привык быть тобою воспетым,

проклятый пеклом, горит и становится пеплом.

Если и сосен к себе не зовешь пред разлукой, —

как же ты занят твоей огнедышащей мукой!

Доблестный Мцыри, скиталец нездешней пустыни,

где же та пустынь, в которой отшельник ты ныне?

лово одно исцелит твое бедное горло,

ты ли не знаешь об этом, о Гогла, о Гогла!

Смертная мука пребудет блаженством всего лишь,

если гортань ты о ней говорить приневолишь.

Лютую смерть, бездыханную участь предмета

вытерпеть легче, чем слышать безмолвье поэта.

Грузии речь, ликованье, страданье, награда,

не покидай Леонидзе так рано, не надо,

лишь без тебя он не вынес бы жизни на свете,

лишь без тебя для него бесполезно бессмертье.

Ираклий Абашидзе

Корни

Вознесен над Евфратом и Тигром,

сверху вниз я смотрел на века,

обведенные смутным пунктиром,

цвета глины и цвета песка.

И клонилась, клонилась средь ночи

к междуречью моя голова.

Я без страха глядел в его очи,

словно в очи заснувшего льва.

Там, вверху, я оплакал утрату

тех времен, что теперь далеки,

когда белая темень Урарту

вдруг мои осенила зрачки

И когда в повороте капризном

промелькнул, словно тень меж ресница

дорогой и таинственный призрак

шумерийских и хеттских границ.

Приласкать мои руки хотели, —

но лишь воздух остался в руках, —

голубей, обитавших в Халдее,

в разоренных ее облаках.

Что-то было тревожное в этом

вихревом и высоком дыму,

белым цветом и розовым цветом

восходившем к лицу моему.

О, куда бы себя ни умчала,

свой исток да припомнит река!

Кровь моя обрела здесь начало

и меня дожидалась века.

В скольких женщинах, скольких мужчинах

билась пульсов моих частота.

Так вино дозревает в кувшинах

и потом услаждает уста.

И пока тяжелы мои корни

посреди занесенных полей,

я — всего лишь подобие кроны

над могилою этих корней.

Ираклий Абашидзе

Хвамли

Я, как к женщинам, шел к городам.

Города, был обласкан я вами.

Но когда я любил Амстердам,

в Амстердаме я плакал о Хвамли.

Скромным жестом богини ко мне

протянула ты руки, Эллада.

Я в садах твоих спал, и во сне

видел Хвамли я в день снегопада.

О Эмпайр, по воле твоей

я парил высоко над Гудзоном.

Сумма всех площадей и полей

представлялась мне малым газоном.

Но твердил я — О Хвамли, лишь ты,

лишь снегов твоих вечный порядок,

древний воздух твоей высоты

так тяжел моим легким и сладок.

Гент, ответь мне, Радам, подтверди —

вас ли я не любил? И не к вам ли

я спешил, чтоб у вас на груди

опечаленно вспомнить о Хвамли?

Благодарствуй, земля! Женских глаз

над тобой так огромно свеченье.

Но лишь раз я любил. И лишь раз

все на свете имело значенье.

Воплотивший единственность ту,

Хвамли, выйди ко мне из тумана,

и вольюсь я в твою высоту

обреченный, как сын Амирана.

Ираклий Абашидзе

Опустевшая дача

Увы, ущелие пустое!

Давно ли в сетке гамака

желтело платьице простое,

как птица в глубине силка?

Давно ли женщина глядела

глазами чуть наискосок?

Кто улетел? Что улетело

и след впечатало в песок?

Давно ль смородиной зеленой

играли пальчики любви

и на веранде застекленной

шел спор меж милыми людьми?

Но кто ж возник здесь? Что возникло?

Кто плакал и не вытер слез?

Какой бесчинствовал возница?

Куда увез? Зачем увез?

Под сенью бедного ореха

чего я жду? Кого я жду?

Какого голоса и смеха?

Какого шепота в саду?

Так утром, при погоде славной,

я шел меж опустевших дач,

овеянный печалью сладкой

и предвкушеньем неудач.

Ираклий Абашидзе

* * *

Я книгочей, я в темень книг глядел,

я звездочет, я созерцал пространство,

невежда, я не ведал — где предел

любви, что беспредельна и прекрасна.

Есть край бескрайним лепетам молитв,

и мера есть безмерным лептам плача.

Как я молился! Сколько слез пролил!

Избыток муки — вот моя удача.

Я ранен был, и мертв, и снова жил,

и, в бесконечной грусти мирозданья,

грущу о том, что мало послужил

оплошности чрезмерного страданья.

Ираклий Абашидзе

* * *

Жаждешь узреть — это необходимо —

(необходимо? зачем? почему?) —

жаждешь узреть и собрать воедино

все, что известно уму твоему.

Жаждешь, торопишься, путаешь, боже,

вот сколько нужно: глаза, голоса,

горе… а радости? Радости тоже!

Радости, шалости и чудеса!

Жаждешь и думаешь: помню ль? могу ли?

Вечер в Риони, клонящий к слезам

солнцем и свадьбою: «Лиде»… «Макрули»…

И Алазань? Как забыть Алазань?

Жаждешь в душе твоей, в бедном ковчеге,

соединить без утрат и помех

все, что творится при солнце и снеге:

речи, поступки, и солнце, и снег.

Жаждешь… Но если, всевышним веленьем,

вдруг обретешь это чудо и жуть,

как совладаешь с чрезмерным виденьем,

словом каким наречешь его суть?

Ираклий Абашидзе

* * *

Ты увидел? Заметил? Вгляделся?

В мире-прятанье, поиск, игра:

улепетывать с резвостью детства,

притаиться, воскликнуть: «Пора!»

Обыскав ледники и теплицы,

перестав притворяться зимой,

март взывает: «Откликнись, Тбилиси!

Ты — мой баловень, неженка мой».

Кутерьма адресатов и почты:

блеск загара грустит по лицу,

рыщет дерево: где его почки?

Не они ль утаили листву?

Ищет сад — пребывания втайне,

ищет ливень — пролиться куда,

но скрывает Куры бормотанье,

что скрывает и ищет Кура?

Наконец все находят друг друга,

всех загадок разгадка ясна,

и внутри драгоценного круга

обретает Тбилиси весна.

Ираклий Абашидзе

Далекая Шхелда

Тот снег — в ожидании нового снега,

скажу лишь о нем, остальное я скрою.

И прошлой зимой длилось действие неба

над Шхелдою, над осиянной горою.

Свеченья и тьмы непрестанная смена —

вот опыт горы, умудряющий разум.

Тот снег в ожидании нового снега —

в недвижности, но и в азарте прекрасном.

Неистовый дух, вечно алчущий света,

молящийся, страждущий и дерзновенный.

Тот снег в ожидании нового снега.

Далекая Шхелда и сумрак вселенной.

Ираклий Абашидзе

Камень

Я сравнивал. Я точен был в расчетах.

Я применял к предметам власть свою.

Но с тайною стихов неизреченных

что мне поделать? С чем я их сравню?

Не с кладом ли, который вдруг поранит

корыстный заступ, тронувший курган?

Иль равен им таинственный пергамент,

чей внятный смысл от всех сокрыл Кумран?

Иль есть в них сходство с недрами Армази,

присвоившими гибель древних чаш?

Их черепки сверкнут светлей алмаза,

но не теперь, — когда настанет час.

Иль с Ванскими пещерами? Забава

какой судьбы в тех знаках на стене?

Или с Колхидой, копья и забрала

хранящей в темноте и тишине?

Нет, с нежным чудом несвершенной речи

сравниться могут — не сравнявшись с ней —

лишь вещей Мцхеты сумрачные свечи,

в чьем пламени живет душа теней.

Не искушай, метафора, не мучай

ни уст немых, ни золотых чернил!

Всему, что есть, давно уж выпал случай —

со всем, что есть, его поэт сравнил.

Но скрытная, как клинопись на стенах,

душа моя, средь бдения и снов,

все алчет несравнимых, несравненных,

не сказанных и несказанных слов.

Рука моя спешит предаться жесту —

к чернильнице и вправо вдоль стола.

Но бесполезный плач по совершенству —

всего лишь немота, а не слова.

О, как желает сделаться строкою

невнятность сердца на исходе дня!

Так, будучи до времени скалою,

надгробный камень где-то ждет меня.

Ираклий Абашидзе

Весна

Деревья гор, я поздравляю вас:

младенчество листвы — вот ваша прибыль,

вас, девушки, затеявшие вальс,

вас, волны, что угодны юным рыбам,

вас, небеса, — вам весела гроза,

тебя, гроза, — тобой полны овраги,

и вас, леса, глядящие в глаза

расплывчатым зрачком зеленой влаги.

Я поздравляю с пчелами луга,

я поздравляю пчел с избытком меда

и эту землю с тем, что велика

любви и слез беспечная погода.

Как тяжек труд пристрастия к весне,

и белый свет так бел, что видеть больно.

Но заклинаю — не внемлите мне,

когда скажу: «Я изнемог. Довольно».

Григол Абашадзе

Память

В час, когда осень щедра на дожди

и лихорадка осину колотит,

глянешь — а детство блестит позади

кроткой луною, упавшей в колодец.

Кажется — вовсе цела и ясна

жизнь, что была же когда-то моею.

Хрупкий узор дорогого лица

время сносило, как будто монету.

Мой — только памяти пристальный свет,

дар обладания тем, чего нет.

Григол Абашадзе

* * *

Я сам не знаю, что со мной творится:

другой красы душа не понимает,

и холм чужбины в зрении двоится,

и Грузию мою напоминает.

Ее свеча восходит солнцем малым

средь звезд и лун, при ветреной погоде.

Есть похвала тому, что изумляет:

о, как это на Грузию похоже.

Природе только слово соразмерно.

Смотрю, от обожания немею

и все, что в этом мире несравненно,

я сравниваю с Грузией моею.

Григол Абашадзе

Из стихов Турмана Торели

На бойне

Грянула буря. На празднестве боли

хаосом крови пролился уют.

Я, ослепленный, метался по бойне,

где убивают, пока не убьют.

В белой рубашке опрятного детства

шел я, теснимый золой и огнем,

не понимавший значенья злодейства

и навсегда провинившийся в нем.

Я не узнал огнедышащей влаги.

Верил: гроза, закусив удила,

с алым закатом схватилась в овраге.

Я — ни при чем, и одежда бела.

Кто убиенного слышал ребенка

крик поднебесный, — тот проклят иль мертв.

Больно ль, когда опьяневшая бойня

пьет свой багровый и приторный мед?

Я не поддался двуликому ветру.

Вот я — в рубахе, невинной, как снег.

Ну, а душа? Ее новому цвету

нет ни прощенья, ни имени нет.

Было, убило, прошло, миновало.

Сломаны — но расцвели дерева…

Что расплывается грязно и ало

в черной ночи моего существа?

Единственный свет

Глядит из бездны прежней жизни остов —

Потоки крови пестуют ладью.

Но ждет меня обетованный остров,

чьи суть и имя: я тебя люблю.

Лишь я — его властитель и географ,

знаток его лазури и тепла.

Там — я спасен. Там — я святой Георгий,

поправший змия. Я люблю тебя.

Среди растленья, гибели и блуда

смешна лишь мысль, что губы знали смех.

Но свет души, каким тебя люблю я,

в былую прелесть красит белый свет.

Ночь непроглядна, непомерна стужа.

Куда мне плыть — не ведомо рулю.

Но в темноте победно и насущно

встает сиянье: я тебя люблю.

Лишь этот луч хранит меня от бедствий,

и жизнь темна, да не вполне темна.

Меж обреченной плотью и меж бездной

есть дух живучий: я люблю тебя.

Так я плыву с ослепшими очами.

И я еще вдохну и пригублю

заветный остров, где уже в начале

грядущий день и я тебя люблю.

Иосиф Нонешвили

* * *

Вот я

смотрю

на косы твои грузные,

как падают,

как вьются тяжело…

О, если б ты была царицей Грузии, —

о, как бы тебе это подошло!

О, как бы подошло тебе приказывать!

Недаром твои помыслы чисты.

Ты говоришь

и города прекрасного

в пустыне

намечаются

черты.

Вот ты выходишь в бархате лиловом,

печальная и бледная слегка,

и, умудренные твоим прощальным словом,

к победе

устремляются войска.

Хатгайский шелк пошел бы твоей коже,

о, как бы этот шелк тебе пошел,

чтоб в белой башне из слоновой кости

ступени целовали твой подол.

Ты молишься —

и скорбь молитвы этой

так недоступна нам и так светла,

и нежно посвящает Кашуэта

тебе одной свои колокола.

Орбелиани пред тобой,

как в храме,

молчит по мановению бровей.

Потупился седой Амилахвари

пред царственной надменностью твоей.

Старинная ты,

но не устарели

твои черты… Светло твое чело.

Тебе пошла бы нежность Руставели…

О, как тебе бы это подошло)

Как я прошу…

Тебе не до прощений,

не до прощений

и не до меня…

Ты отблеск славы вечной и прошедшей

и озаренье нынешнего дня!

Анна Каландадзе

Мравалжамиер

Твоим вершинам,

белым и синим,

Дарьялу и Тереку,

рекам твоим,

твоим джигитам,

статным и сильным,

а также женщинам,

верным им, —

мравалжамиер, многие лета!

Твоим потокам,

седым потокам,

твоим насупленным ледникам,

предкам твоим

и твоим потомкам,

их песням,

танцам

и смуглым рукам —

мравалжамиер, многие лета!

Твоим героям,

делам их ратным,

их вечной памяти на земле,

твоим языкам и наречьям разным,

лету,

осени,

весне

и зиме —

мравалжамиер, многие лета!

Горам и ущельям,

низу и долу,

каждому деревцу во дворе,

Волге твоей,

и Днепру,

и Дону,

Сыр-Дарье,

и Аму-Дарье —

мравалжамиер, многие лета!

Твоим строителям неутомимым,

реке,

и речке,

и каждой струе,

тебе, овеянной светом и миром,

тебе,

моей дорогой стране, —

мравалжамиер, многие лета!

Анна Каландадзе

* * *

«Где же еще Грузия другая?»

Гр. Орбелиани

Все, что видела и читала,

все —

твое,

о тебе,

с тобой.

В моем сердце

растет чинара,

ночью ставшая голубой.

И в минуту самую грустную

предо мною одна,

дорогая,

ты, прекрасная Грузия.

«Где же еще Грузия другая?»

О луга моей Карталинии,

олени с большими рогами

и такие хрупкие лилии,

что страшно потрогать руками.

Ты об этом помнить велишь мне.

Я смотрю на тебя,

не мешая,

край,

овеянный белым величьем…

«Где же еще Грузия другая?»

Травы синие

лягут на плечи.

С этих трав

я росинки сняла.

О мои виноградные плети!

О Тетнульда большие снега!

Зажигаются звезды со звоном,

искры белые

извергая.

Я слежу

за далеким их звоном:

«Где же еще Грузия другая?»

Пусть герои твои умирали —

слава их

разнеслась далеко.

Прямо к солнцу

взмывает Мерани,

и печально звучит

«Сулико».

Живы Алуда и Лела.

Устал Онисэ,

размышляя.

О родина песен и лета!

«Где же еще Грузия другая?»

С тихими долгими песнями

проходят

твои вечера.

Плачут

горийские персики,

когда наступает пора.

Они нависают с ветки.

Ветка густая,

большая.

Разве ты не одна на свете?

«Где же еще Грузия другая?»

Анна Каландадзе

* * *

Ты такое глубокое,

небо грузинское,

ты такое глубокое и голубое.

Никто из тех, кто тебе грозился,

приюта не обрел под тобою.

Ни турки, ни персы

и ни монголы

не отдохнули под тобой на траве,

не заслонили цветов магнолий,

нарисованных на твоей синеве.

Ошки,

и Зарзма,

и древний Тао

поют о величье твоем,

о небо!

Птицы в тебе летают

и теряются в тебе,

голубом…

Анна Каландадзе

* * *

Вот солнце

на носки привстало,

и город потянулся сонно.

Ему быть темным

не пристало.

Входило солнце

в город солнца.

И воздух был прозрачный,

ранний,

просвечивающий изнутри.

Стоял Тбилиси, как Ираклий,

у древней крепости Нари.

Такая ли была погода,

когда в Тифлис вступали персы

и не сдавались им подолгу

его воинственные песни?

Анна Каландадзе

В Зедазени

Лето заканчивается поспешно,

лето заканчивается на дворе.

Поспела ежевика,

ежевика поспела

и боярышник на горе.

Листвою заметает овраги,

здесь эхо такое большое да ломкое.

А небо над ущельем Арагви

все такое же синее и далекое.

Хорошо иметь его,

хорошо иметь его

в сердце…

О, как стройна

дорога на Имеретию,

дорога на Имеретию

прямая, словно струна.

Как эти места чисты и добры,

как быстро здесь дни летят.

Над Зедазени шелестят дубы,

дубы шелестят…

Анна Каландадзе

В Шиомгвиме

Железный балкон,

уютный и ветхий.

О, люди редко бывают тут.

Зато миндаль

сюда наклоняется веткой,

и липы опадают,

когда отцветут.

Эти деревья намного старше,

намного старше,

чем я и ты.

Но неужели

этим деревьям не страшно

одиночество келий и темноты?

Анна Каландадзе

Входила в гурию Каланда

Я помню изгородь под инеем.

Снег падал тихо и светло.

Кричит петух — и вспоминаю я

мое гурийское село.

Проламывалась наледь тонкая

под грузом шага моего,

и лаяла устало Толия,

сама не зная, на кого.

Похожий на большую букву,

один на вековом посту

дуб укрывался, словно в бурку,

в свою дырявую листву.

Глубокий снег следы марали,

тропинка далеко вела,

и возле вещего марани

был ветер пьяным от вина.

Все это — где-то и когда-то,

но позабыть о том нельзя…

Входила в Гурию каланда

и чичилаки нам несла.

Анна Каландадзе

По дороге в Бетанию

Шиповник,

смородина,

и черника,

и боярышник иногда.

Дождь прошел…

И привольно и дико

по горам сбегает вода.

Мы идем…

И холодные, ясные

дуют ветры.

Деревья дрожат.

На тропинке —

каштановые,

ясеневые

и дубовые

листья лежат.

Мы подходим к ущелью Самадло.

Снова дождь нас вводит в обман.

Я хочу быть с тобою.

Сама я —

словно горы и словно туман.

Шиповник,

смородина,

и черника,

и боярышник иногда.

Дождь прошел…

И привольно и дико

по горам сбегает вода.

Анна Каландадзе

* * *

Снег аджаро-гурийских гор,

моих гор родных.

О, какой там большой простор,

какой чистый родник!

Маленькая мельница на Губазоули

у ворот моего двора.

Там лавровишни давно уснули,

и роса их сладка и добра.

О родина,

уже, наверное, год

я не виделась с ней!

Снег аджаро-гурийских гор,

туман и снег…

Анна Каландадзе

* * *

Охотник сумрачно и дерзко

раскладывает западни.

Здесь ходит горная индейка —

ее подстерегут они.

О, по опасной той аллее

мы пробегаем много дней.

Как годовалые олени,

пугаемся своих теней.

О, будь, индейка, осторожна,

не проходи по той тропе.

Ты слышишь?

Горестно,

тревожно

твой милый

плачет о тебе.

Анна Каландадзе

Звёзды

Апрельская тихая ночь теперь.

Те птицы и эти

свои голоса сверяют.

О звезды, —

невозможно терпеть,

как они сверкают,

как они сверкают!

Земле и небу

они воздают благодать

и, нарушая

темноту этой ночи,

сверкают,

сверкают —

издалека видать! —

мои звезды

и твои очи.

Теперь апрельская тихая ночь,

и глаза

к ней медленно привыкают.

О звезды —

мне это все невмочь, —

как они сверкают!

Как они сверкают!

Анна Каландадзе

* * *

Громче шелести,

осина,

громче, мать-земля, гуди.

Живы мы!

И зло и сильно

сердце прыгает в груди.

Лес!

У нас есть листья,

губы —

целоваться,

говорить.

О, гуди — пусть эти гуды

будут в воздухе бродить!

Анна Каландадзе

Наши рекомендации