Материалы к истории московских особняков

История домов бывает подчас интереснее человеческой жизни. Дома долговечнее людей и делаются свидетелями нескольких людских поколений.

Никто не дает себе труда, кроме немногих краеведов, проследить историю какого-нибудь старого дома. К краеведам же принято относиться снисходительно и считать их безвредными чудаками. А между тем они собирают по крупицам нашу историю, традиции и воспитывают любовь к своей стране.

Я уверен, что если бы восстановить во всей полноте историю какого-нибудь дома, проследить жизнь всех его обитателей, узнать их характеры, описать события, какие в этом доме происходили, то получился бы социальный роман, может быть более значительный, чем романы Бальзака.

Кроме того, жизнь каждого дома связана с существованием многих вещей, тоже проживших немалый век, совершивших большие путешествия и кое-что повидавших. К сожалению, написать историю вещей невозможно. Вещи не говорят, а люди забывчивы, не любопытны и с обидной небрежностью относятся к вещам – своим верным помощникам.

Вещи сделаны нашими руками, как носастый Буратино был выстроган из суковатого полена старым плотником Карло. Буратино ожил и тотчас же наворотил вокруг себя столько событий, что дело никак не могло обойтись без вмешательства волшебной феи, без сказки.

Если бы вещи могли ожить, то какой кавардак они бы внесли в наши отношения и как бы могла обогатиться история. Им было бы о чем рассказать.

Сколько в Москве было особняков ко времени Октябрьской революции, никто, конечно, точно сказать не мог. Говорили, что их не меньше трехсот. Это были преимущественно купеческие особняки. Дворянских осталось немного, – большинство из них сгорело еще в 1812 году.

После Октября большую часть купеческих особняков захватили анархисты. Они вольготно и весело жили в них среди старинной пышной мебели, люстр, ковров и, бывало, обращались с этой обстановкой несколько своеобразно. Картины служили мишенями для стрельбы из маузеров. Дорогими коврами накрывали, как брезентом, ящики с патронами, сваленные во дворах. Оконные проемы на всякий случай были забаррикадированы редкими фолиантами. Залы с узорными паркетами превращались в ночлежку. Ночевали там и анархисты, и всякий неясный народ.

Москва была полна слухами о разгульной жизни анархистов в захваченных особняках. Чопорные старушки с ужасом шептали друг другу о потрясающих оргиях. Но то были вовсе не оргии, а обыкновеннейшие пьянки, где вместо шампанского пили ханжу и закусывали ее окаменелой воблой.

Это было сборище подонков, развинченных подростков и экзальтированных девиц – своего рода будущее махновское гнездо в сердце Москвы.

У анархистов был даже свой театр. Назывался он «Изид». В афишах этого театра сообщалось, что это – театр мистики, эротики и анархии духа и что он ставит своей целью «идею, возведенную до фанатизма».

Какая это будет идея – афиша не сообщала. Каждый раз, наталкиваясь на эту афишу, я думал, что существование театра «Изид» не обошлось без Рачинского.

Я часто засиживался в редакции до поздней ночи, а то и до утра, и писал свой первый роман. Я ночевал на редакционном продавленном диване с поломанными пружинами. Случалось, что среди ночи какая-нибудь пружина со злорадным звоном ударяла меня изо всей силы в бок.

Я предпочитал писать в редакции, чем у себя в сонной и затхлой квартире, где в ванной сочилась из крана вода и то и дело шлепала за дверью ночными туфлями хозяйка. Ее беспокоил свет в моей комнате, и она по нескольку раз за ночь проверяла электрический счетчик.

В редакции я захватывал просторный, затянутый ковром кабинет Кусковой и ее письменный стол. Иногда я засыпал за этим столом и минут через десять – пятнадцать просыпался отдохнувший и свежий.

Редакционный кот спал против меня на столе, поджав передние лапы. Изредка он приоткрывал щелочки глаз и добродушно поглядывал на меня, будто говорил: «Работаешь? Ну, работай, работай! А я еще часок подремлю».

Но однажды уши у кота задергались в разные стороны. Он посмотрел на меня зелеными, как ягоды крыжовника, глазами и сипло мяукнул.

Я прислушался. Далекая перестрелка рассыпалась по ночному городу и приближалась к редакции. По настойчивости огня было ясно, что это не случайная уличная перестрелка.

Тотчас же оглушительно зазвонил телефон. Говорил заведующий московским отделом.

– Началось разоружение анархистов! – прокричал он в трубку. – Особняки берут приступом. Хорошо, что вы в редакции. Я сейчас приеду, а вы пока сходите, милый, в особняк Морозова на Воздвиженке и посмотрите, что там творится. Только поосторожней.

Я вышел на улицу. Было темно, пустынно. Со стороны Малой Дмитровки, где анархисты засели в бывшем Купеческом клубе{260} и даже поставили в воротах две горные пушки, слышались беспорядочные выстрелы.

Я прошел переулками на Воздвиженку к особняку Морозова. Все москвичи знают этот причудливый дом, похожий на замок, с морскими раковинами, впаянными в серые стены.

Сейчас особняк был совершенно черен и казался зловещим.

Я поднялся по гранитным ступеням к тяжелой парадной двери, похожей на бронзовые литые двери средневекового собора, и прислушался. Ни один звук не долетал изнутри. Я решил, что анархисты ушли, но все же осторожно постучал.

Дверь неожиданно и легко распахнулась. Кто-то схватил меня за руку, втащил внутрь, и дверь тотчас захлопнулась. Я очутился в полном мраке. Меня крепко держали за руки какие-то люди.

– В чем дело? – спросил я небрежно. Самый этот вопрос показался мне глупым. Никакого дела не было, а была явная бессмыслица. Она, как я догадывался, могла окончиться для меня большими неприятностями.

– Явно подосланный, – сказал рядом со мной молодой женский голос. – Надо доложить товарищу Огневому.

– Послушайте, – ответил я, решив отшутиться. – Времена графа Монте-Кристо прошли. Зажгите свет, и я вам все объясню. И, пожалуйста, выпустите меня обратно.

И тогда я услышал ответ, поразивший меня путаницей стилей.

– Ну, это маком! – сказал тот же молодой женский голос. – Ишь чего захотел – чтобы его выпустили. Вы, киса, большевистский лазутчик и останетесь здесь. Обещаю, что ни один волос не упадет с вашей головы, если вы не будете трепыхаться и балабонить.

Я рассердился.

– Принцесса анархии, – сказал я невидимой женщине. – Бросьте валять дуру. Вы просто начитались желтых романов. В вашем невинном возрасте это опасно.

– Обыщите его и заприте в левую угловую гостиную, – сказала ледяным голосом женщина, как будто она не слышала моих слов, – а я доложу товарищу Огневому.

– Пожалуйста! – ответил я вызывающе. – Докладывайте хоть Огневому, хоть Тлеющему, хоть Чадящему. Мне наплевать на это!

– Ой, как бы ты не раскаялся в своем нахальстве, киса! – сказала нараспев женщина.

Двое мужчин поволокли меня в темноте по коридору. На одном была холодная кожаная куртка.

Они молча протащили меня по нескольким коротким лестницам то вниз, то вверх, втолкнули в комнату, закрыли ее снаружи на замок, вынули ключ, сказали, что если я попробую стучать, то они будут стрелять в меня просто через филенку двери, и ушли, причем один добавил напоследок довольно мирным тоном:

– Разве так разведчики работают, большевистская зараза! Был бы ты у нас, я бы тебя научил.

У меня оказались с собой спички. Но я не решался зажечь хотя бы одну, чтобы осмотреться во мраке. Мало ли что может прийти в голову анархистам. Они сочтут огонь спички за сигнал и, чего доброго, действительно начнут стрелять через филенку.

Я потрогал филенку. Она была покрыта причудливой резьбой. Потом я нащупал стену, и меня всего передернуло, – я зацепил ногтем за шелковую обивку на стене. В конце концов я наткнулся на мягкое кресло с подлокотниками, сел в него и начал ждать.

Первое время эта история меня веселила. Анархисты явно приняли меня за подосланного разведчика. По-моему, это было совершенно глупо с их стороны, но тут уж я ничего не мог поделать. И что это за девушка? Голос показался мне знакомым. Я начал рыться в своей памяти и вспомнил, что однажды на митинге около памятника Гоголю выступала анархистка с таким же голосом. У нее была длинная черная челка, глаза жадно блестели, как у кокаинистки, и огромные бирюзовые серьги болтались в ушах. Ей не дали говорить. Тогда она вынула папиросу, закурила и прошла через толпу, покачивая бедрами и презрительно усмехаясь. Да, конечно, это была она.

Мне нравилось сидеть в удобном мягком кресле и ждать, что будет дальше. Я был уверен, что меня выпустят, как только я покажу свое удостоверение из «Власти народа».

Прошло больше часа. Издалека доносилась винтовочная стрельба. Один раз я услышал глухой раскатистый взрыв.

Смертельно хотелось курить. В конце концов я не выдержал, достал папиросу, присел на корточки за спинкой кресла и чиркнул спичкой. Она вспыхнула ярко, как магний, и на мгновение осветила полукруглую комнату. Огонь блеснул в зеркалах и хрустальных вазах. Я торопливо закурил, задул спичку и только тут догадался, почему она загорелась так ярко, – это была бракованная спичка с двойной толстой головкой.

И тут произошла вторая неожиданность – внезапный ружейный огонь ударил с улицы по стеклам особняка. Посыпалась штукатурка. Я так и остался сидеть на полу.

Огонь быстро усиливался. Я догадался, что блеск спички в окне послужил как бы сигналом для красноармейцев, незаметно окруживших особняк.

Стреляли главным образом по той комнате, где я сидел на полу. Пули попадали в люстру. Я слышал, как, жалобно звеня, падали на пол ее граненые хрустали.

Я невольно сыграл роль разведчика, какую облыжно приписывали мне анархисты. Я сообразил, что положение мое неважное. Если анархисты заметили свет спички, то они ворвутся в комнату и меня пристрелят.

Но, очевидно, анархисты не видели света от спички, да им было теперь и не до меня. Они отстреливались. Было слышно, как по коридору бегом протащили что-то грохочущее, – должно быть, пулемет. Кто-то, отрывисто ругаясь, выкрикнул команду: «Четверо на первый этаж! Не подпускать к окнам!»

Что-то обрушилось со звоном. Потом мимо моей комнаты с топотом промчались люди, треснула выбитая рама, знакомый женский голос крикнул: «Сюда, товарищи! Через пролом в стене!» – и после некоторой суеты все стихло. Только изредка, как бы проверяя, нет ли в доме засады, выжидательно пощелкивали по окнам пули красноармейцев.

Потом наступила полная тишина. Анархисты, очевидно, бежали.

Но эта тишина длилась недолго. Снова послышались тяжелые шаги, какое-то бряцание, голоса: «Обыскать весь дом! Свет давайте! Свет!», «Видать, богато жили, сволочи!», «Только поаккуратней, а то запустят гранатой из-за угла».

Тяжелые шаги остановились около моей двери. Кто-то сильно дернул за ручку, но дверь не поддалась.

– Заперся, гад, – задумчиво сказал охрипший голос. Дверь начали трясти. Я молчал. Что я мог сделать?

Не мог же я долго и сбивчиво объяснять через запертую дверь, что меня схватили и заперли анархисты. Кто бы мне поверил.

– Открывай, черт косматый! – закричало за дверью уже несколько голосов. Потом кто-то выстрелил в дверь, и она треснула. Посыпались тяжелые удары прикладов. Дверь закачалась.

– На совесть строили, – восхищенно сказал все тот же охрипший голос.

Половинка двери отлетела, и в глаза мне ударил свет электрического фонарика.

– Один остался! – радостно крикнул молодой красногвардеец и навел на меня винтовку. – А ну, вставай, анархист. Пошли в штаб! Пожил в свое удовольствие – и хватит!

В штаб я пошел охотно. Штаб помещался в маленьком особняке на Поварской. Там сидел за столом в передней необыкновенно худой человек во френче, с острой светлой бородкой и насмешливыми глазами.

Он спокойно рассмотрел меня и вдруг улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ.

– Ну, рассказывайте, – сказал худой человек и закурил трубку. – Только покороче. Мне с вами возиться некогда.

Я чистосердечно все рассказал и показал свои документы. Худой человек мельком взглянул на них.

– Следовало бы посадить вас недельки на две за излишнее любопытство. Но нет, к сожалению, такого декрета. Ступайте! Советую вам бросить к черту эту вашу газету «Власть народа». На что она вам сдалась? Вы что ж, недовольны советским строем?

Я ответил, что, наоборот, все мои надежды на счастливую долю русского народа связаны с этим строем.

– Ну что же, – ответил худой человек, морщась от дыма трубки. – Мы, конечно, постараемся оправдать ваше доверие, молодой человек. Поверьте, что это весьма лестно для нас. Весьма лестно. А теперь – выметайтесь!

Я вышел на улицу. Кое-где еще слышалась перестрелка. Я чувствовал, как лицо у меня горело от стыда. Худой человек посмеялся надо мной. Но в глубине души я знал, что он был прав, и сколько бы я ни выдумывал задним числом самых остроумных и едких ответов, ими не опровергнуть его пренебрежительных слов.

К полудню анархисты были выбиты из всех особняков. Часть их бежала из Москвы, часть разбрелась по городу и потеряла свой воинственный пыл.

Жители Москвы, проспавшие это событие, с изумлением рассматривали на следующий день избитые пулями особняки, дворников, сметавших в кучи битое стекло, и брешь от единственного орудийного выстрела в стене Купеческого клуба на Малой Дмитровке.

В то время события происходили так внезапно, что их можно было даже проспать.

НЕСКОЛЬКО ПОЯСНЕНИЙ

Среди лета «Власть народа» закрыли, так же как и все остальные газеты, называвшие себя «независимыми».

Вскоре после этого я получил письмо от сестры Гали из Копани. Письмо это принес домой в мое отсутствие какой-то кондуктор из Брянска. Он не оставил никаких следов, по которым я мог бы его разыскать.

Письмо было измазано мазутом и протерто на сгибах. Шло оно от Копани до Москвы больше месяца.

Галя писала:

«Ты дал слово маме приехать весной, а все не едешь, и мы уже отчаялись тебя увидеть. Мама сразу и сильно постарела, и ты ее не узнаешь. Целые дни молчит, а по ночам, когда думает, что я сплю, плачет так громко, что слышу даже я. А я, Костик, за этот год почти совсем оглохла.

Неужели ты никак не можешь доставить ей эту последнюю радость. Мы только и говорим что о тебе и не знаем, что с тобой, здоров ли ты. Нам страшно подумать, что с тобой каждый день может что-нибудь случиться. У тебя в жизни много всего, а у мамы никого нет, кроме тебя. Ты это пойми, Костик.

Вчера утром мама сказала, что если тебя не будет до половины августа, то мы с ней пойдем отсюда в Москву. Мама уверена, что мы как-нибудь доберемся. Все здесь бросим – зачем оно нам нужно! – и пойдем с одними котомками. Денег мало, но мама говорит, что свет не без добрых людей и потому она ничего не боится. Надо выходить, пока еще тепло и далеко до зимы. А может быть, где-нибудь удастся проехать и на поезде, хотя говорят, что поезда не ходят.

Костик, милый, хоть как-нибудь отзовись, дай нам знать, что с тобой и ждать ли тебя здесь. Мы сидим одни в этом лесу, как в берлоге, и не понимаем, как это до сих пор нас не убили».

Письмо это, как бритвой, полоснуло по сердцу. Надо было ехать. Но как? Как пробраться на Украину?

В то время Украина, Донбасс и Крым были уже заняты немецкой армией. В Киеве сидел придуманный немцами гетман Павло Скоропадский{261} – длинноногий, лощеный и глуповатый офицер. Украинские газеты ставили ему в заслугу нелюбовь к декольтированным платьям. Больше за Скоропадским никаких примечательных качеств не числилось. Даже немцы грубо подсмеивались над этим липовым гетманом.

Чтобы получить из Комиссариата внутренних дел разрешение на выезд из Советской России, нужно было потратить не меньше месяца. Кончался июль, и я рассчитал, что получу разрешение только в конце августа. А я знал характер мамы, знал, что в половине августа она, рискуя и своей и Галиной жизнью, все равно пойдет пешком в Москву, и потому мне нельзя было терять ни одного дня. Надо было уезжать немедленно.

Оказалось, что для выезда на Украину нужно еще разрешение украинского консула.

Я пошел в консульство. Оно помещалось во дворе большого дома на Тверской улице. Полинялый желто-голубой флаг вяло свешивался с древка, привязанного к перилам балкона.

На балконе сушилось белье и спал в коляске грудной ребенок консула. Старая нянька сидела на балконе, трясла коляску ногой и сонно пела:

Прилетели гули,

Притащили дули

Для Петрика, Петрика,

Для малого фендрика...

Выяснилось, что даже подойти к дверям консульства невозможно. Сотни людей сидели и лежали прямо на пыльной земле, дожидаясь очереди. Некоторые ждали уже больше месяца, слушая песенку о Петрике-фендрике, безуспешно заискивая перед консульской нянькой и шалея от полной неизвестности того, что с ними будет.

Надо было пробираться без разрешения.

Я узнал, что на Украину уезжает несколько петроградских журналистов из дешевых, так называемых бульварных, газет. У них документы были в порядке.

Кто-то из журналистов познакомил меня с петроградцами. Они, правда без особого удовольствия, согласились взять меня с собой и помочь на границе, но, как сказал их глава – желчный человек в серых гетрах и золотом пенсне, – «только до мыслимого предела». Что это был за «мыслимый предел», он не объяснил. Да я и сам знал, что если попадусь, то никто защищать меня не будет.

Отъезд был назначен через три дня. За эти три дня ничего не случилось, кроме того, что я узнал о приезде в Москву Романина. Я тотчас поехал на Якиманку в тот дом, где он жил, но какая-то сварливая женщина не пустила меня даже в переднюю и сказала, что Романин ночует здесь всего два-три раза в месяц.

Я оставил ему письмо, ушел и с тех пор потерял его след навсегда. И опять испытал знакомую горечь оттого, что беспрерывно теряю одного за другим тех людей, каких едва успеваю полюбить.

Поток людей катился мимо, и ни один человек не остался со мной хотя бы на несколько лет. Люди мелькали, быстро уходили, и я знал, что вряд ли встречу их еще раз. И, очевидно, в виде утешения мне приходили на память слова Лермонтова про «жар души, растраченный в пустыне».

Перед отъездом я обошел все любимые московские места. Из Ноевского сада я смотрел на Кремль. Над ним быстро опускалась гроза. Купола соборов тлели темным пламенем, предгрозовой ветер раздувал красные флаги, желтый облачный вал озарялся изнутри проблесками молний.

Внезапно, вырвавшись из тесного города, прокатился над головой гром. Ливень зашумел в деревьях.

Я спрятался в пустой оранжерее. На полке стоял единственный вазон цветущей пеларгонии, покрытой болезненным румянцем. Я потрогал этот забытый или нарочно оставленный здесь цветок. Он тянулся всеми листочками и венчиками к озону, к благодатным струям дождя, что лились на другие цветы-счастливцы, выставленные наружу.

Я вынес цветок под дождь. Он затрепетал под ударами дождевых капель. Казалось, он оживал на глазах.

Он был для меня частицей моей любви к России, этот цветок. Воспоминание о нем вязалось с моими последними днями в Москве. Я уезжал в неизвестность, не подозревая, конечно, что вернусь только через пять лет и меня ждет жизнь, настолько похожая на выдумку, что я даже буду побаиваться писать о ней.

В предыдущих главах я рассказал только о том, что сам видел и слышал. Поэтому в них нет многих известных событий тех лет. Но я пишу только свое свидетельство и никоим образом не собираюсь, да и не могу дать в этой книге широкую картину первых революционных времен.

Довольно давно я начал писать эту повесть о своей жизни. Мне много лет, а повесть я довел пока что до того времени, когда был еще юношей.

Не знаю, успею ли я ее написать. Если бы я мог сбросить со счетов еще лет десять, то мне хватило бы времени, чтобы написать еще и вторую повесть, может быть более интересную, чем первая, – вторую книгу о своей жизни. Но не о той жизни, какая на самом деле была, а о той, какой она должна была и могла бы быть, если бы создание собственной жизни зависело только от меня, а не от ряда внешних и зачастую враждебных обстоятельств.

Это была бы повесть о том, что не сбылось, о всем, что властвовало над моим сознанием и сердцем, о той жизни, что собрала в себе все краски, весь свет и все волнение мира.

Я вижу многие главы этой книги так ясно, будто я пережил их несколько раз.

Наши рекомендации