Почему пиннеберги не живут там, где живут. фотоателье иоахима гейльбута. леман уволен!

Два часа спустя Пиннеберг приготовил обед себе и Малышу, они вместе поели, потом Малыш был уложен в кроватку; теперь Пиннеберг стоит в кухне у неплотно прикрытой двери и ждет, чтобы ребенок заснул. Малыш еще не хочет спать, он все время кричит и зовет: «Пап‑пап!» Но Пиннеберг стоит как вкопанный и ждет.

Медленно приближается минута, когда надо выходить на станцию: если он не хочет опоздать за пособием, нужно поспеть на поезд, который уходит в час, и попросту смешно думать о том, что он может опоздать — пусть даже по самым уважительным причинам.

А Малыш все зовет и зовет:

— Пап‑пап!

Вообще‑то говоря, уйти было бы можно. Ведь он привязал ребенка к кроватке, с ним решительно ничего не может случиться. Но все же как‑то спокойнее на душе, когда уходишь, зная, что Малыш спит. Легко ли подумать, что ребенок прокричит так весь день пять, а то и шесть часов, пока не вернется Овечка.

Пиннеберг заглядывает в щелочку: Малыш затих, Малыш спит. Пиннеберг на цыпочках выходит из дому, запирает дверь и, став под окном, прислушивается: не проснулся ли Малыш, когда щелкнул замок. Ничего не слышно. Все тихо.

Пиннеберг припускает рысцой, он еще может поспеть на поезд, а может, и не поспеет. Во всяком случае, он должен поспеть. Разумеется, их главная ошибка была в том, что они жили в дорогой квартире Путбрезе еще год после того, как он стал безработным. Сорок марок за жилье при девяноста марках дохода! Чистейшее безумие, но они не могли решиться… Отказаться от последнего, что у них есть, от возможности остаться наедине, от возможности быть вместе… Сорок марок за жилье — на это пошла его последняя получка, на это пошли деньги Яхмана, но дальше так не пошло, и все же должно было как‑то идти. Долги… Путбрезе был неумолим: «Ну, молодой человек, как насчет деньжат? Не приступить ли уже к переезду? Переезд я обещал бесплатный, прямо на улицу…»

Овечка каждый раз укрощала его. «У вас‑то, конечно, есть чем заплатить, милочка, — говорил Путбрезе. — Но вот как молодой человек?.. Я бы давно нашел работу…»

Задолженность и судорожное барахтанье, бессильная ненависть к человеку в синей блузе. Дошло до того, что Пиннеберг не осмеливался больше приходить домой. Целыми днями он просиживал в парках или бесцельно бродил по улицам, он видел в магазинах, сколько хороших вещей можно купить за хорошие деньги. При этом он как‑то подумал, что раз уж он шатается по городу, можно попытаться разыскать Гейльбута. Он тогда зашел к фрау Витт и этим ограничился, но ведь в конце концов есть еще полицейские участки, справочные бюро и бюро прописки. Пиннеберг занялся розысками Гейльбута не только потому, что надо было как‑то убить время — он подумывал при этом и об одном давнишнем разговоре с Гейльбутом — речь тогда шла о том, что Гейльбут обзаведется собственным делом, и о том, кого он в первую очередь возьмет к себе. Так вот, разыскать Гейльбута оказалось совсем нетрудно. Он по‑прежнему жил в Берлине, с соблюдением необходимых формальностей он перебрался на новую квартиру, только уже не в Восточном районе, а в центре. «Иоахим Гейльбут, фотоателье», — гласила надпись на входной двери.

Гейльбут и вправду обзавелся собственным делом, вот это человек, он никому не позволит наступать себе на ноги, и он преуспевает. Гейльбут готов пристроить у себя своего давнего друга и сослуживца. Речь идет не о месте с твердым окладом, а о месте агента по сбыту, работающего из комиссионных. Они договорились о приличных комиссионных, и… два дня спустя безработный Пиннеберг отказался от места.

О, слов нет, тут можно было хорошо заработать, только он не мог на этом зарабатывать, ему это не по нутру. Нет, он вовсе не строит из себя невесть что — не по нутру.

Удивительное дело: в свое время Гейльбут погорел на снимках с обнаженной натуры, из‑за одного такого снимка ему пришлось отказаться от не бесперспективного места, от работы, с которой он отлично справлялся. Другие после этого бежали бы от таких снимков как от чумы, а Гейльбут из камня преткновения сделал краеугольный камень существования. У него была драгоценная коллекция неслыханно разнообразных снимков — не какие‑нибудь наемные натурщицы с изношенными телами, нет, свеженькие, молоденькие девочки, темпераментные женщины — Гейльбут торговал снимками с обнаженной натуры.

Он действовал с осторожностью: где подретуширует, где приставит новую голову — это ведь ничего не стоит, и никто не сможет ткнуть пальцем в фотографию и сказать: «Постойте, да ведь это же…» Зато многие будут только в затылках чесать, спрашивая себя: «Уж не… ли это?»

Гейльбут дал объявление о распродаже коллекции, однако конкуренция в этой области была слишком велика: торговля, правда, шла, но далеко не блестяще. Блестяще шла продажа с рук. Гейльбут нанял троих молодых людей (четвертым в течение двух дней был Пиннеберг), которые продавали фотографии известного рода девицам, известного рода хозяйкам, швейцарам известного рода небольших гостиниц, смотрителям туалетов известного рода ресторанов. Дело было поставлено широко и все расширялось: Гейльбут изучил вкусы клиентов. Нельзя даже сказать, сколь велик был аппетит четырехмиллионного города на подобные штучки. Возможности открывались безграничные.

Да, Гейльбут очень сожалел, что его друг Пиннеберг так и не решился взяться за продажу. Дело было весьма перспективное. Гейльбут полагал, что порою и самая лучшая жена — именно самая лучшая — может быть помехой в жизни. Пиннеберга просто тошнило, когда этакий туалетный дядя рассказывал ему, как отозвались покупатели о последней партии товара: где, по их мнению, надо быть откровеннее, и как, и почему. Гейльбут когда‑то ратовал за культуру нагого тела, он не спорил, он говорил:

— Я практичный человек, Пиннеберг, я отталкиваюсь от жизни. И еще он говорил:

— Я не позволяю наступать себе на ноги. Я остаюсь при своем, а с чем остаются другие — это их дело.

Нет, между ними не произошло размолвки. Гейльбут хорошо понимал друга.

— Ну ладно, это тебе не по нутру. Но ведь надо же что‑то для тебя придумать!

Вот он какой, Гейльбут; он хотел помочь, к нему пришел товарищ, они уже не были так дружны, как прежде, вероятно, они никогда не были особенно дружны, но помочь надо было. Тут‑то Гейльбут и вспомнил про этот летний домик в Восточном районе Берлина, довольно далеко, в сорока километрах, собственно, это уже и не в Берлине — зато при доме есть клочок земли. «Он достался мне по наследству, Пиннеберг, три года назад, от какой‑то тетки. На что он мне? Вы можете жить там, у вас будут своя картошка и овощи».

— Для Малыша это было бы замечательно, — сказал Пиннеберг. — Все время на свежем воздухе.

— Платы я с вас не возьму никакой, — сказал Гейльбут. — Ведь дом и так пустует, а вы приведете мне в порядок сад. Правда, кое‑какие расходы я все же несу — налоги, взносы на ремонт дорог и не знаю, что там еще, постоянно надо платить… — Он прикинул в уме. — Скажем, десять марок в месяц — не много для тебя?

— Что ты, что ты, — сказал Пиннеберг. — Это замечательно, Гейльбут.

Таким воспоминаниям предается Пиннеберг, сидя в вагоне поезда — того самого, который отходит в час, он поспел вовремя — и разглядывая проездной билет. Билет желтого цвета, стоит пятьдесят пфеннигов, обратный проезд тоже стоит пятьдесят пфеннигов, и, так как Пиннеберг дважды в неделю должен ездить в город на биржу труда, из восемнадцати марок пособия ровно две вылетают на проезд. Всякий раз, когда Пиннеберг берет билет, его душит ярость.

Дело в том, что для загородных жителей существуют сезонные билеты, они обходятся дешевле; но для того, чтобы получить сезонный билет, Пиннеберг должен бы жить там, где он живет, а это для него невозможно. В поселке, где он живет, тоже есть своя биржа труда, и он без всяких затрат на проезд мог бы отмечаться там, но это для него невозможно, потому что он живет не там, где живет. Для биржи труда Пиннеберг живет у Путбрезе — сегодня, завтра и во веки веков, независимо от того, может он платить за квартиру или нет.

Увы! Пиннеберг хоть и не хочет вспоминать, но часто вспоминает о том, как в июле и августе он ходил от Понтия к Пилату, пытаясь получить разрешение переехать из Берлина в поселок, перевестись с берлинской биржи труда на тамошнюю.

— Только если вы сможете доказать, что там у вас есть виды на работу. Иначе вас не поставят на учет. Нет, этого он доказать не может.

— Но ведь я и здесь буду сидеть без работы!

— Этого вы знать не можете. Во всяком случае, вы стали безработным здесь, а не там.

— Но ведь я экономлю тридцать марок в месяц на квартирной плате!

— Это к делу не относится. Нас это не касается.

— Но ведь здесь хозяин выбросит меня на улицу!

— Тогда город предоставит вам другую квартиру. Вам придется только сообщить в полицию, что вы остались без крова.

— Но ведь там, при доме, есть и земля! Я мог бы обеспечить себя картофелем и овощами!

— При каком таком доме? Вам должно быть известно, что законом запрещено проживать на загородных участках!

Итак, ничего не поделаешь. Формально Пиннеберги все еще живут в Берлине, у столяра Путбрезе, и Пиннебергу дважды в неделю приходится ездить в город за пособием. Да еще каждые полмесяца отдавать ненавистному Путбрезе шесть марок в счет покрытия задолженности за квартиру.

Да, когда Пиннеберг просидит этак с час в вагоне, он весь распаляется от таких мыслей и под конец получается изрядный костерчик из ярости, ненависти и озлобления. Но это всего‑навсего костерчик. А потом, на бирже труда, он движется в сером, монотонном потоке других безработных — какие разные у них лица, как по‑разному они одеты, но все одинаково озабочены, одинаково издерганы, одинаково озлоблены… А что толку?

Он в этом учреждении один из шести миллионов, он идет вдоль ряда окошек — к чему волноваться? Десяткам тысяч приходится еще хуже, у десятков тысяч нет таких дельных жен, у десятков тысяч не один ребенок, а с полдюжины — проходи дальше, Пиннеберг, получай деньги и катись, некогда нам с тобой разговаривать, подумаешь, какой особенный, цацкайся тут с ним.

И Пиннеберг идет дальше вдоль ряда окошек, выходит на улицу и направляется к Путбрезе. Путбрезе у себя на складе, сколачивает оконную раму.

— Добрый день, хозяин, — говорит Пиннеберг и хочет быть вежливым с врагом. — Вы, что же, теперь еще и плотником заделались?

— Я, молодой человек, на все руки, — отвечает Путбрезе, щуря свои маленькие глазки. — Я не то что иные прочие.

— Ну, это само собой, — соглашается Пиннеберг.

— Как сын? — спрашивает Путбрезе. — Выйдет из него что‑нибудь?

— Еще ничего нельзя сказать наверное, — отвечает Пиннеберг. — Вот деньги.

— Шесть марок, — подтверждает Путбрезе. — Остается еще сорок две. А супруга как поживает, хорошо?

— Хорошо, — подтверждает Пиннеберг.

— Вы так это говорите, словно страшно гордитесь этим. Только гордиться‑то вам нечем, вашей заслуги тут нет.

— Ничем я не горжусь, — миролюбиво говорит Пиннеберг. — Почта не приходила?

— Почта! — фыркает Путбрезе. — Это для вас‑то — почта? А приглашение на работу не хотите?.. Был тут один какой‑то.

— Мужчина?

— Так точно, мужчина, молодой человек. Во всяком случае, я принял его за мужчину… В городе спокойно?

— Что значит: в городе спокойно?

— Полиция опять цапается с коммунистами. А то с наци. Они тут витрины побили. Не видали?

— Нет, — отвечает Пиннеберг. — Не видал. А чего хотел тот человек?

— Понятия не имею… Вы не коммунист?

— Я? Нет.

— Странно. Я бы на вашем месте был коммунистом.

— А вы коммунист, хозяин?

— Я? Черта с два! Я ремесленник, откуда мне быть коммунистом?

— Ах так… Так чего же хотел тот человек?

— Какой человек? Ну что вы ко мне привязались? Трепался с полчаса. Я дал ему ваш адрес.

— Загородный?

— Ну да, загородный, какой же еще? Городской он и так знал, раз явился сюда.

— Но ведь мы же условились…— внушительно начинает Пиннеберг.

— Все в порядке, молодой человек. Жена возражать не станет. У вас там в доме нет стремянки? А то бы я выбрался разок подсобить. У вашей супруги есть за что подержаться…

— А пошли вы…— Пиннеберга душит ярость. — Скажете вы мне наконец, чего хотел тот человек?

— Да снимите вы воротничок, — издевается Путбрезе. — Ведь он у вас грязный‑прегрязный. Уж больше года как в безработных, а все еще носит эту гипсовую повязку. Вот уж действительно пьяный проспится, дурак никогда.

— Пошли вы в…— кричит Пиннеберг и захлопывает за собой дверь.

— Пожалуйте ко мне, молодой человек, дербалызнем по маленькой! — говорит Путбрезе, высовывая в дверь свою багровую рожу. — Глядя на вас, я и больше выпью!

Пиннеберг медленно идет по улице, и его душит ярость — он опять позволил Путбрезе поиздеваться над собой. И так каждый раз: он всегда дает себе слово, что поболтает немного с Путбрезе и уйдет, и всегда кончается одним и тем же. Пентюх несчастный, ничему‑то он не научится, каждый делает с ним, что хочет…

Пиннеберг останавливается перед витриной галантерейного магазина, в ней большое красивое зеркало, Пиннеберг видит себя во весь рост. Да, что и говорить, вид у него неважнецкий. Светло‑серые брюки пестрят темными пятнами — следы просмолки крыши, пальто потерлось и выгорело, ботинки — заплата на заплате; Путбрезе, в сущности, прав — воротничок тут ни к чему. Опустившийся безработный — это каждому за сто шагов видно. Пиннеберг отстегивает воротничок, снимает галстук и сует их в карман пальто. Но и теперь вид у него ненамного лучше, намного его уже ничем не испортить; Гейльбут промолчит, но Гейльбут удивится.

Ага, вот едут полицейские машины. Значит, опять была стычка с коммунистами — смелые, видно, ребята. Хорошо бы опять почитать газету, а то живешь и не знаешь, что творится на белом свете. Может статься, в Германии уже полный порядок, и только он ничего не замечает, сидя там у себя за городом.

Э, нет, кто‑кто, а уж он бы заметил, если бы все пришло в порядок; пока что по бирже труда не видать, чтобы число ее подопечных сократилось.

Так можно думать и думать без конца, приятного тут мало, веселее от этого не становится, но чем еще заняться в городе, которому до тебя дела нет? Сиди и не рыпайся, хватит с тебя твоих забот. Магазины, где не можешь ничего купить, кино, куда не можешь пойти, кафе для тех, у кого есть деньги, музеи для тех, кто прилично одет, квартиры для всех, только не для тебя, власти — чтобы над тобой измываться, — нет уж, лучше не рыпаться. Но он все же радуется, вступив на знакомую лестницу, ведущую в контору и квартиру Гейльбута. Ведь сейчас почти шесть, Овечка, наверное, уже дома, и с Малышом, наверное, ничего не случилось…

Он нажимает кнопку звонка.

Ему открывает девушка, очень хорошенькая, молоденькая девушка в чесучовой блузке. Месяц назад ее здесь не было.

— Что вам угодно?

— Я хотел бы видеть господина Гейльбута. Моя фамилия Пиннеберг. — И, так как молоденькая девушка медлит, очень сердито: — Я друг господина Гейльбута.

— Пожалуйста, — произносит наконец молоденькая девушка и впускает его в переднюю. — Вы не подождете минутку?

Он подождет минутку, и девушка исчезает за белой лакированной дверью с надписью: «Контора».

Весьма приличная передняя, думает Пиннеберг, обтянута красной тканью, фотографий и в помине нет, весьма приличные картины, гравюры на меди и на дереве. Можно ли подумать, что всего полтора года назад они были сослуживцами и продавали костюмы у Манделя?

Но вот и Гейльбут.

— Добрый вечер, Пиннеберг, хорошо, что опять наведался… Мари, — обращается он к девушке, — подайте нам чай в кабинет!

Нет, они не пойдут в контору, оказывается, со времени его последнего посещения Гейльбут, помимо этой молоденькой девушки, обзавелся еще и кабинетом: книжные шкафы, персидские ковры, огромный письменный стол — точь‑в‑точь такой кабинет, о каком всю жизнь мечтал Пиннеберг и какого у него никогда не будет.

— Присаживайся, — говорит Гейльбут. — Вот сигареты. А, осматриваешься? Да, приобрел кое‑какую мебелишку — хочешь не хочешь, а надо. Сам‑то я не придаю этому никакого значения, помнишь, у Витт…

— Да, но красиво‑то как! — восхищается Пиннеберг. — Замечательно. Столько книг…

— Ну, знаешь, что касается книг…— начинает Гейльбут, но передумывает. — А как вы там, за городом, — справляетесь?

— Очень даже справляемся. Мы очень довольны, Гейльбут жена тоже. Она нашла кое‑какую работу — так, штопка, чинка белья. Теперь нам лучше стало…

— Так‑так, — говорит Гейльбут. — Это хорошо… Поставьте сюда, Мари, я сделаю все сам… Нет, спасибо, больше ничего не надо… Угощайся, пожалуйста, Пиннеберг. Вот, пожалуйста, пирожные — эти, что ли, полагаются к чаю? Не знаю, понравятся ли тебе, я‑то в этом ничего не смыслю. Для меня и это совершенно безразлично.

И вдруг:

— У вас там уже очень холодно?

— Нет, нет, — торопливо отвечает Пиннеберг. — Не очень. Печурка греет хорошо. Да и комнаты не бог весть какие большие, обычно у нас довольно тепло. Между прочим, вот деньги за аренду, Гейльбут.

— Ах да, верно, за аренду… Разве уже опять пора платить? Гейльбут берет бумажку и вертит ее в пальцах, но в карман не прячет.

— Ты ведь просмолил крышу, Пиннеберг?..

— Да, — отвечает тот. — Просмолил. Очень хорошо, что ты дал мне на это денег. Я как начал ее смолить, тогда только увидел, что она вся течет. Вот бы поливало нас теперь, в осеннюю непогоду!

— А теперь не течет?

— Слава богу, нет, Гейльбут. Я как следует просмолил.

— Я вот что хочу тебе сказать, Пиннеберг, — говорит Гейльбут, — я где‑то читал… Вы топите целый день?

— Нет, — нерешительно отвечает Пиннеберг, не вполне понимая, куда клонит Гейльбут. — Мы топим немного с утра, и потом под вечер, чтобы ночью было тепло. Сейчас ведь еще не очень холодно.

— А ты знаешь, почем сейчас брикеты у вас за городом? — спрашивает Гейльбут.

— Точно не знаю, — отвечает Пиннеберг. — По недавнему постановлению должны были подешеветь. Марка шестьдесят? Марка пятьдесят пять? Нет, точно не знаю.

— Я как‑то прочел в строительном журнале, — говорит Гейльбут и вертит в пальцах бумажку, — что в таких летних домиках от сырости легко заводится грибок. Я бы рекомендовал тебе топить поосновательнее.

— Хорошо, — говорит Пиннеберг. — Мы можем и…

— Вот об этом я и хотел тебя попросить, — говорит Гейльбут. — Все‑таки жалко, если дом пропадет. Будь любезен, топи целый день, чтобы стены просыхали как следует. Для начала вот тебе десять марок. А в подтверждение первого числа следующего месяца можешь принести мне счет на уголь…

— Нет, нет, — торопливо говорит Пиннеберг и глотает слюну. — Не надо этого делать, Гейльбут. Ты каждый раз возвращаешь мне деньги за аренду. Ты и так уже помогал нам, еще у Манделя…

— Да о чем ты, Пиннеберг! — говорит Гейльбут, он очень удивлен. — Помогать — это же в моих интересах, и просмолка крыши и топка — тоже. В сущности, тут и речи не может быть о помощи. Ты сам себе помогаешь…

Гейльбут качает головой и глядит на Пиннеберга.

— Гейльбут! — вырывается у Пиннеберга. — Я же тебя понимаю, ты…

— Послушай‑ка, — говорит Гейльбут. — Не помню, рассказывал я тебе или нет, кого я недавно встретил из наших сослуживцев?

— Нет, — отвечает Пиннеберг. — Кого?

— Нет? Не рассказывал? — переспрашивает Гейльбут. — Вот уж ни за что не отгадаешь. Лемана, нашего бывшего начальника отдела личного состава.

— Ну и как? — любопытствует Пиннеберг. — Ты поговорил с ним?

— Еще бы, — отвечает Гейльбут. — То есть говорил‑то все время он, изливал передо мной душу.

— Это почему же? — спрашивает Пиннеберг. — Уж ему‑то грех жаловаться.

— Его уволили, — с ударением произносит Гейльбут. — Его уволил господин Шпанфус. Уволил так же, как и нас.

— Господи боже! — вне себя от изумления восклицает Пиннеберг. — Лемана уволили! Нет, Гейльбут, об этом ты должен рассказать подробнее. Позволь мне взять еще сигарету?

Наши рекомендации