Размышления о Первоначальной Философии (1641)

Размышление первое

ОВЕЩАХ, КОТОРЫЕ МОГУТ БЫТЬ ПОДВЕРГНУТЫ СОМНЕНИЮ

Уже несколько лет назад, обратив внимание на то, как много ложного принял я за истинное, когда был молод, и как много сомнительного выстроил на основании этого впоследствии, я пришел к выводу, что, если я вообще хочу установить в науках что-нибудь прочное и постоянное, однажды в жизни должно быть заново перевернуто все, начиная с самых основ. Но это казалось мне громадным трудом, и я ждал, пока не достигну такой зрелости, за которой другая, более подходящая для научных исследований, уже не придет. И вот поэтому я непростительно долго медлил, тратя оставшееся мне для действий время на рассуждения, так что теперь чувствую на себе вину. Таким образом весьма кстати освободил я нынче ум свой от всех иных забот, но озаботился спокойным, надежным досугом и уединяюсь, чтобы тем серьезнее и свободнее посвятить уединение этому общему ниспровержению моих мнений.

При этом не нужно доказывать ложность их всех (этого, впрочем, я вообще вряд ли когда-нибудь достигну), но, как в этом убеждает сам рассудок, вещи не вполне верные и несомненные должны быть подвергнуты критике не менее тщательной, чем явно ложные, и если я найду повод сомневаться в чем-нибудь одном, то этого должно быть достаточно для того, чтобы пересмотреть все. Не требуется также и обзора всех взглядов по отдельности – это было бы работой бесконечной. Но поскольку, когда подкапывают фундамент, само по себе рушится все, что на нем возведено, я хочу сразу подступить к самым принципам, на которые опиралось все, во что я некогда верил.

Дело в том, что поистине все вещи, которым я приписывал абсолютную достоверность, были восприняты мной или от чувств или посредством чувств. Между тем я не однажды имел повод упрекнуть их в ложности; благоразумию же надлежит никогда не доверять вполне тому, что хотя бы один раз обмануло нас.

Впрочем, хотя чувство и обманывает нас то и дело в разных незначительных по размеру или весьма отдаленных вещах, тем не менее существует и многое другое, в чем сомневаться не представляется никакой возможности, хотя черпаем мы это из тех же самых чувств, как например то, что я нахожусь здесь, сижу у огня, одет в зимнюю одежду, дотрагиваюсь руками до этой бумаги и тому подобное. То, что эти руки и все это тело принадлежат мне, как это может быть оспорено? Разве что я должен буду стать похожим на каких-то безумцев, мозги которых ослабляют тяжелые испарения упрямства и разлитие мрачной желчи, сами же они упорствуют, настаивая на том, что они цари, будучи наибеднейшими, или что облечены в пурпур, будучи нагими, а то начнут кричать, что головы их вылеплены из глины или что их тела не что иное, как тыквы, или что они выдуты из стекла. Но эти-то безумны, я же по их примеру безумным казаться не хочу.

Очень хорошо! Сам я не тот человек, который с радостью предается ночной дреме и в своих снах испытывает то, что те – наяву. Действительно, как часто ночью тишина и покой убеждают в том, что одетый по-зимнему ты сидишь здесь у огня, в то время как на самом деле ты, раздетый, лежишь под одеялом. Но теперь-то я совершенно точно не сплю, но наяву смотрю на этот лист, и голова эта, которой сейчас качаю, не охвачена обманчивыми грезами. В полном сознании, обдумав этот жест, я протягиваю руку – никогда во сне не переживал я ничего более определенного. Правда, я, пожалуй, не смогу вспомнить наверное, был ли я игрушкой сна, когда ранее сходным образом принимался за рассуждения, ибо внимательнее передумывая их теперь, вижу совершенно ясно, что ни по каким надежным признакам нельзя в них явь отличить от сна. Я как будто замираю, пораженный, и почти готов считать это оцепенение доказательством в пользу сна.

Ну что же, пусть мы спим, предаемся грезам, пусть нереальны эти частности: открытые глаза, повернутая голова, протянутая рука, пускай даже у нас вовсе нет таких рук, вообще – всего такого тела! Но необходимо признать, что наши ночные видения в данном случае подобны картинам, которые могут быть написаны не иначе, чем с какого-то реального образца. И поэтому хотя бы в целом все эти вещи: глаза, голова, руки, тело вообще – все это должно быть не воображаемым, но верным, существующим на самом деле. Ведь в самом деле, и живописцы, даже тогда, когда стремятся изобразить Сирен и Сатиров в самом необычном виде и способны придавать им совершенно новые в любом частном отношении свойства, в основном перемешивают части тела различных животных, и даже если изобретут что-нибудь настолько новое, что никто никогда не видел ничего подобного, что-то предельно искусственное и нереальное, – все же они должны по крайней мере использовать реальные цвета, из которых составят это. И именно поэтому, хотя бы даже все эти вещи в целом: глаза, голова, руки и тому подобное – и были лишь воображаемыми, необходимо признать, что есть нечто гораздо более простое и универсальное, что истинно существует и из чего, словно из красок художника, творятся в нашем сознании истинные или ложные представления о вещах.

К такого рода простейшим истинам принадлежит, как кажется, телесная природа вообще и ее протяженность, точно так же, как и форма вещей протяженных, затем – количество или величина и число их, точно так же – место, в котором они существуют, время, в котором они пребывают, и тому подобное.

В силу всего этого мы, может быть, не самым худшим образом заключим, что Физика, Астрономия, Медицина и все прочие дисциплины, которые основаны на рассмотрении вещей составных, сомнительны, тогда как Арифметика, Геометрия и им подобные, трактующие только о простейших и предельно общих вещах и не заботящиеся о разрешении вопроса об их естественности, содержат в себе нечто верное и несомненное. Сплю я или нет – два и три все равно дают в сумме пять, а квадрат имеет не больше четырех сторон. Кажется, что на такие очевидные истины никак не может пасть подозрение в ложности.

Однако кроме всего прочего в мой ум вложено древнее представление что Бог – Тот, Который имеет власть над всем и Которым я создан таким, какой я есть. Откуда я в таком случае могу знать, что Он не устроил все так, что нет вовсе никакой земли, никакого неба, никакой протяженной вещи, никакой формы, никакой величины, никакого места, но все это только представляется мне существующим именно в таком виде. Более того, по моему мнению, могли ошибаться и те люди, которые допускали о предмете абсолютное знание. Иными словами, не ошибался ли я и тогда, когда складывал два с тремя или считал стороны квадрата или судил о чем-нибудь другом, что, может быть, еще проще. Причем Бог скорее всего не хотел, чтобы я был веден в такое заблуждение, – не даром же он зовется Всеблагим. Но если Его благости противоречило бы одно – создать меня таким, чтобы я всегда был в заблуждении, – то, конечно, противоречило бы ей и другое – создать меня ошибающимся только иногда, а это последнее как раз и неверно.

Есть, наверное, люди, которые скорее станут отрицать столь всемогущего Бога, чем поверят, что все вещи недостоверны. Но мы не будем возражать им и допустим, что все сказанное о Боге – вымысел. Пусть они предполагают, что я достиг своего настоящего состояния благодаря судьбе, случайному стечению обстоятельств или каким угодно другим образом, – все равно, быть введенным в заблуждение, ошибаться есть некое несовершенство, и чем менее могущества они приписывают создавшей меня силе, тем более вероятно для меня быть настолько несовершенным, чтобы ошибаться во всех случаях. На такие аргументы мне, в сущности, нечего ответить, и в конце концов я вынужден признать, что из тех вещей, которые я некогда полагал верными, нет ни одной, в которой теперь нельзя было бы усомниться, причем не из опрометчивости и легкомыслия, но по причинам весьма веским и обдуманным. Таким образом, если я хочу обнаружить нечто верное, следует подвергнуть тщательной критике эти мнения не в меньшей степени, чем открыто ложные.

Но только указать на это не будет для меня достаточным; нельзя растерять это, не укрепив должным образом свою память. Ведь снова и снова возвращаются ко мне привычные общепринятые взгляды и даже против воли завоевывают легковерный ум, словно по праву долгого обращения или старого знакомства. Я, наверное, никогда не отучу себя соглашаться с ними и полагаться на них, пока буду видеть их такими, какие они есть в действительности, а именно в некотором роде сомнительными, как только что было показано, но вместе с тем такими правдоподобными, что, пожалуй, было бы разумнее верить в них, чем отвергать. Поэтому, как мне кажется, совсем неплохо будет обратить свою волю в совершенно противоположную сторону и на какое-то время намеренно ввести себя в заблуждение, изображая эти мнения совершенно ложными и воображаемыми до тех пор, пока вес предпосылок с обеих сторон не окажется равным, и никакая дурная привычка не сможет более отвратить меня от правильного разумения вещей. Кроме того, я хорошо знаю, что никакой опасности или серьезной ошибки отсюда не последует и быть сверхъестественно недоверчивым я, собственно, не могу. Ведь в конце концов я имею дело не с практическим применением вещей, но с их теоретическим рассмотрением.

Итак предположим, что не Всеблагой Бог – источник истины, но некий злобный дух, в высшей степени могущественный и хитрый, все свои стремления положил на то, чтобы обмануть меня; я буду считать, что небо, воздух, земля, цвета, формы, звуки и все вообще внешние вещи есть не что другое, как обманчивая игра сновидений, ловушка, в которую он завлекает мой доверчивый ум. Будем считать, что и у меня самого нет ни рук, ни глаз, ни плоти, ни крови, ни какого-либо чувства, но что все это существует только в моем ложном представлении. Я буду упорствовать, намеренно оставаясь при этом мнении, и, таким образом, если не в моей власти познать что-либо истинное, то я по крайней мере в той степени, в какой это зависит от меня, надежно огражу себя таким разумением от того, чтобы согласиться с чем-нибудь ложным, и тогда уже наш обманщик, сколь бы он ни был могуществен и хитер, никак не сможет повлиять на меня. Но огромной работы требует выполнение моего плана, и какая-то странная вялость неизменно воскрешает во мне прежнее обыкновение. Так пленник, наслаждаясь во сне воображаемой свободой, начинает вдруг предчувствовать пробуждение и боится, что поднимут его, и упрямо смыкает веки, желая остаться в плену льстивых грез. Сам собою скольжу я назад к старым мнениям и убеждениям, точно также боясь проснуться, а проснувшись – увидеть, что тихий и благодатный покой уступил место тяжелому дозору, нести который придется без света, среди глухой тьмы уже возбужденных к сопротивлению непреодолимых трудностей.

Размышление второе

О ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА, КОТОРЫЙ МЫ ПОЗНАЕМ ЛЕГЧЕ, ЧЕМ ТЕЛО

Вчерашнее размышление повергло меня в сомнения, которые не скоро смогу забыть. До сих пор я не вижу путей к их разрешению. Меня, словно соскользнувшего внезапно в глубокий водоворот, закрутило и завертело так, что не могу ни вынырнуть, ни поставить ногу на твердое дно. Постараюсь все же выбраться и снова испытаю тот самый путь, на который вступил вчера, путь устранения всех вещей, допускающих хоть малейшее сомнение, как если бы я признал их вполне ложными. Я хочу идти вперед до тех пор, пока не постигну что-нибудь верное, пусть даже это будет только верность того, что верным ничего быть не может. Архимеду нужна была только одна надежная неподвижная точка, чтобы сдвинуть с места всю Землю. Точно такие же великие перспективы откроются, если я найду нечто верное и незыблемое, пусть даже оно и будет вовсе ничтожным.

Итак, я думаю, что все, что я вижу, – ложно. Я верю, что никогда не существовало ничего из всех представляемых моей лживой памятью вещей. У меня нет чувств; тело, облик, пространство, движение, место – все химеры. Что же будет истинно существующим? Может быть, только это одно: на свете нет ничего достоверного?

Но откуда я знаю, что нет еще чего-то отличного от всех только что перечисленных мною вещей, ничего такого, в чем сомневаться не представляется ни малейшей возможности? Разве не существует некто Бог, или все равно, каким именем мне его назвать, который вложил в меня такие мысли? Хотя зачем мне принимать его, если я, пожалуй, и сам вполне могу быть их творцом? Ну а я-то, по крайней мере, есть нечто? Ведь мною уже отказано себе в обладании какими-либо чувствами и каким-либо телом. Остановимся! Что же отсюда следует? Так ли я крепко связан с телом и чувствами, что не могу существовать без них? Однако, я уже убедил себя в том, что на свете совершенно ничего не существует, нет никакого неба, никакой земли, никаких умов, тел... Что же после этого – меня самого тоже нет? Никоим образом! Я совершенно точно был, когда убеждал себя в чем-то. Да при том есть еще некий в высшей степени могущественный и хитрый обманщик, который все время стремится ввести меня в заблуждение. Как же это может быть? Он водит меня за нос, а меня самого при этом нет! Ни за что он своей ложью не достигнет того, что убедит меня в моем несуществовании, до тех пор, пока я буду думать, что я есть нечто. И теперь, когда все эти вещи взвешены уже более чем достаточно, следует признать, что утверждение "аз есмь", "я существую" с необходимостью будет верным всякий раз, когда оно высказывается мной или занимает мой ум.

Все же я еще не ясно представляю себе, кто же этот уже по необходимости существующий я. Теперь мне придется опасаться, как бы я случайно самым нелепым образом не посадил на свое собственное место кого-нибудь другого и не отклонился бы от истины в том знании, которое должно быть для меня вернейшим и очевиднейшим. Поэтому поразмыслю снова, каким я считал себя ранее, прежде чем прийти к этим мыслям, а затем последовательно исключу из этого все, что может быть хотя бы в малейшей степени поколеблено приведенными ранее доводами, так что в конце концов останется только верное и незыблемое.

Итак, чем же я считал себя ранее? Ну, разумеется, человеком. Но что такое человек? Должен ли я сказать: наделенное разумом животное? Нет, потому что тогда встанет вопрос, что такое животное, и что такое наделенное разумом, и таким образом я с одного вопроса скачусь к разрешению многих, причем – более сложных, а у меня не так много времени, чтобы расточать его на остроумие. Здесь же я обращу внимание скорее на то, что естественным образом сразу же приходило мне на ум всякий раз, когда я задумывался над тем, что я такое есть. И прежде всего я, конечно, замечал, что у меня есть лицо, руки, плечи и вообще все это устройство членов и органов, которое распознается даже в трупе и которое я обозначаю именем тела. Помимо этого я замечал, что питаюсь, хожу, чувствую и мыслю, и относил эти функции к душе. Но что такое эта душа, я или вовсе оставлял без внимания, или представлял себе нечто тончайшее, неведомое подобие ветра, огня или эфира, разлитое по более грубым составным частям моего организма. В отношении тела я никогда ни в чем не сомневался и считал, что знаю его природу совершенно определенно. Если бы мне пришлось объяснять, какой такой представляется моему уму телесная природа, я бы, пожалуй, выразил это так: под телом я понимаю все, что должно быть ограничено некоей формой, что занимает некое место и так наполняет пространство, что исключает из него всякое другое тело; тело воспринимается осязанием, зрением, слухом, вкусом или обонянием, а также способно различным образом двигаться, но не своей собственной силой, а какой-то другой, с которой оно входит в соприкосновение. Ведь я считал, что наличие силы, позволяющей двигать самое себя, равно как и чувствовать или мыслить, никоим образом не относится к природе тела; да я просто поражался, встречая такие способности в некоторых телах.

Что же теперь, когда я предполагаю, что некий могущественнейший и, с позволения сказать, злобный обманщик намеренно дурачил меня во всем, что было в его силах? Могу ли я утверждать, что имею хоть малую толику вышеназванных относящихся к природе тела обстоятельств? Я напряженно пытаюсь обосновать, размышляю, пробую так и эдак, но ничего не получается, и одну усталость рождает во мне постоянное повторение. А как насчет тех вещей, которые я приписал душе? Питаться, двигаться? Ясно, что раз у меня нет тела, все эти вещи – только плод воображения. Чувствовать? Но и чувства невозможны без тела. В снах мне часто представлялось, что я ощущаю весьма многое, после чего, естественно, становилось ясно, что я не переживал этого вовсе. Мыслить? Здесь я нахожу, что мышление существует. Оно одно не может быть отделено от меня. Аз есмь, я существую – верно и определенно. Но как долго? Очевидно – пока мыслю, ибо возможно, что когда я буду лишен всякого мышления, именно тогда я и вовсе прекращу существовать. Я не допускаю сейчас ничего такого, что по необходимости не было бы верным. Итак, в самом последнем и точном смысле, я есть вещь мыслящая, иначе говоря, я есть ум или душа, или разум, или рассудок – обозначения, смысл которых ранее был мне непонятен. Значит, я – вещь истинная и действительно существующая. Но какая вещь? Да, я сказал это, – мыслящая.

А что дальше? Дам волю своему воображению. Я не представляю собой то соединение членов, которое называют человеческим телом, я и не какое-то легчайшее дуновение, разлитое по этим членам, не ветер, не огонь, не дым, не испарение (так я могу выдумать что угодно), – все это я только что объявил ничем. Остается следующее положение: все-таки я есть нечто. Может ли однако произойти так, что сами эти вещи, которые я объявляю ничем оттого, что они мне неизвестны, на самом деле не отличаются от того меня, который теперь знаком мне. Этого я не знаю и спорить об этом уже не берусь. Я могу выносить суждения только об известных мне вещах. Я знаю, что я есть, и спрашиваю себя, кто таков этот я, которого я знаю. Знание этого, столь точно взятого данного, наверняка не зависит от тех вещей, о бытии которых я до сих пор пребываю в неведении, и тем более – от тех вещей, которые я измышляю силой своего воображения. Это слово – измышляю, выдумываю - напоминает мне как раз о моей давешней ошибке. Ведь я бы и в самом деле всего лишь выдумывал, если бы создавал о себе воображаемое представление, ибо воображение есть не что иное, как рассмотрение формы телесной вещи или ее образа. Я же теперь наверное знаю, что существую, и что все эти образы и вообще все, относящееся к телесной природе, вполне может быть ничем, кроме грез. Это мы рассудили и теперь уже нелепым будет говорить: "Дам простор воображению, чтобы точнее и яснее понять, кто я такой". Гораздо лучше сказать следующее: "Я, собственно, уже очнулся от снов и вижу наконец нечто верное, но поскольку я вижу это не совсем ясно, постараюсь теперь заснуть нарочно для того, чтобы сны вернее и яснее представили мне это". Итак, я понимаю: ничто из тех вещей, которые я мог схватывать силой воображения, не относится к моему знанию о себе, и нужно осторожнейшим образом удерживать от них ум, если он вообще хочет получить наиопределеннейшее представление о своей природе.

Итак, что же я такое? Вещь мыслящая, что же это значит? Вещь сомневающаяся, осознающая, утверждающая, отрицающая, желающая и не желающая, а также – воображающая и чувствующая.

В сущности немало, если только все это относится ко мне. Но почему бы этому не относиться ко мне? Разве не сам я сомневаюсь уже почти во всех вещах, но все их при этом осознаю, утверждаю, что верно лишь это одно, и отрицаю прочее, желаю знать больше и не желаю быть обманутым, воображаю многое, даже против воли, обращаю внимание на огромное количество вещей, как если бы они шли от чувств. Пусть даже я сплю, и Творец мой обманывает меня, насколько это Ему удается, – разве среди перечисленных вещей есть нечто такое, что ни было бы столь же непреложным, как мое собственное бытие? Что из них может быть отлично от моего мышления, отдельно от меня самого? Ведь то, что это я сам сомневаюсь, осознаю и желаю, – крайне определенно и никак не может быть выражено яснее. Однако явно тот же самый я и воображаю. Ведь хотя, как уже определено, воображаемая вещь вовсе не обязательно верна, тем не менее, сама сила воображения существует на самом деле и составляет часть моего мышления. Наконец, это все тот же я, который чувствует или воспринимает вещи в определенном смысле посредством чувств. Действительно, я все еще вижу свет, слышу звук и чувствую тепло. Сами-то эти вещи ложны. Я ведь сплю и грежу. Но, кажется, вижу, слышу, согреваюсь я на самом деле. Это не может быть ложным; это то, что во мне называется ощущение, и таким образом взятое с предельной точностью, есть не что иное, как мышление.

С этого момента я начинаю уже немного лучше понимать, кто я такой. Но увы, я до сих пор ничего не могу с собой поделать и, кажется, продолжаю считать, что телесные вещи, образы которых не оформляются мышлением, а выведываются чувствами, познаются с куда большей легкостью и определенностью, чем та, другая, загадочная часть меня – "я", которое невозможно вообразить. Удивительное дело: то, что я сам признаю сомнительным, неизвестным, чуждым мне, познается яснее, чем верное, известное, чем, наконец, я сам. Но я вижу, отчего это происходит. Моему уму нравится ошибаться. Он еще не имеет достаточно терпения, чтобы держаться в пределах истины. Что ж, пусть его! Мы отпустим ему поводья с тем, чтобы он тем легче дал править собой потом, когда мы в нужный момент снова накинем на него узду.

Рассмотрим те вещи, которые, как все обычно считают, предельно легки для понимания, разумея при этом тела, до которых мы дотрагиваемся, которые видим; не тела вообще – такие общие представления всегда бывают несколько запутанными, – а какое-нибудь взятое в отдельности тело. Возьмем, например, этот кусок воска. Совсем недавно был он вылеплен из сот и еще хранит на себе вкус меда. Можно еще почувствовать даже запах цветов, с которых был собран мед. Его цвет, форма, величина определенны. Он тверд, холоден, до него легко дотронуться, и если слегка постучать по нему костяшками пальцев, то он издаст звук. Итак, налицо все признаки, по которым мы самым простым и ясным способом познаем тело. Но взгляните, пока я говорю, его придвигают к огню, и вот – исчезают остатки вкуса, выдыхается аромат, изменяется цвет, расплываются очертания, растет величина. Он становится жидким, горячим и едва ли ты сможешь теперь дотронуться до него, а если ухитришься ударить, то уже не услышишь звука. Тот же ли это воск? Да, тот же. Это следует признать, никто не станет отрицать это, никто не будет придерживаться другого мнения. Но что осталось от того воска, которой мы так ясно представляли себе? Явным образом, ничего из достигаемого чувствами. Ведь то, что приходило ко мне посредством пробы, обоняния, зрения, осязания или слуха, теперь изменилось, – воск остался.

Возможно, произошло то, что я разумею только теперь: воск сам по себе был не сладостью меда, не ароматом цветов, не белизной, не формой, не звуком. Он был телом, которое являлось мне в одном состоянии, а затем видоизменилось. Что же это в точности такое? Что представляю себе я силой воображения? Будем внимательны! Устранив все, не относящееся собственно к воску, посмотрим, что же останется. А останется только нечто податливое, непостоянное, растяженное. Что же это значит – "податливое и непостоянное"? Не то ли, что я воображаю себе этот воск способным переходить из круглой – в квадратную, а из квадратной – в треугольную форму? Нет, никоим образом. Ведь, как я понимаю, он способен на бесчисленные превращения такого рода, и мое воображение не может обозреть их, и, следовательно, понимание этих двух черт не испытывается способностью воображения. Что же значит "растяженное"? Не может ли быть, что и растяжение воска так же точно неизвестно нам? Ведь начинающий таять воск расширяется постепенно, сперва слегка оплывая, затем растекаясь все больше и больше в зависимости от повышения температуры. Таким образом, я и в этом случае стану, пожалуй, ложно судить о том, что такое воск, если не сочту, что и в своем растяжении он допускает большее разнообразие, нежели я способен охватить воображением. Выходит, я вынужден признать, что не воображением, но одним лишь разумом способен постигать сущность воска. Я имею в виду воск в частности, что же касается воска вообще, то это еще яснее. Что же представляет из себя, наконец, этот не постижимый ничем кроме разума воск? Очевидно, это тот же самый воск, который я вижу, осязаю, который воображаю себе, тот же самый, наконец, которым я считал его с самого начала. Но заметим при этом, что постижение его ни в видении, ни в осязании, ни в воображении не состоит и никогда не состояло, хотя раньше нам так и казалось. Оно заключается в одном только умозрении, которое может быть несовершенным и беспорядочным, каким оно и было ранее, или ясным и определимым, каково оно сейчас, в зависимости от того, какое внимание я уделяю его составным частям.

Между тем, я продолжаю удивляться склонности моего ума к заблуждениям. Даже когда я, не произнося ни слова, обсуждаю сам с собой эти вещи, я все равно завишу от словесного выражения, обычай которого почти обманывает меня. Мы говорим, что видим этот самый воск, если он имеется в наличии, говорим и не судим о его наличии по цвету и облику. Отсюда я тотчас мог бы заключить, что воск познается видением глаз, а не одним только умосозерцанием. Но вот я случайно увидел из окна людей, идущих по улице. О них я так же как об этом воске привык говорить: "вижу". Но что же я, собственно, вижу кроме шляп и одежд, под которыми могут скрываться и какие-нибудь хитрые устройства? И все же я считаю, что они люди, и, таким образом, одной лишь способностью суждения, заложенной в моем уме, постигаю то, что ранее полагал увиденным глазами.

Но пусть тот, кто в мыслях желает возвыситься над толпой, устыдится высказывать свои сомнения, пользуясь речью толпы. Будем, наконец, двигаться дальше: посмотрим, понимал ли я, что такое воск, совершеннее и очевиднее при своем первом взгляде на него, когда верил, что познаю этот предмет внешним или так называемым общим чувством, подразумевая под этим силу воображения, или теперь, после более тщательного исследования сущности воска и способа его познания. Поистине, спорить об этом глупо. Разве была в первом восприятии какая-нибудь такая ясность, достичь которой не могло бы любое животное? Но когда я, отделяя воск от внешних форм, словно совлекаю с него одежды и созерцаю его обнаженным, именно тогда я действительно не могу обойтись без человеческого ума, пусть даже и гнездится в нем до сих пор возможное заблуждение.

Что же мне сказать о самом этом уме или иначе – обо мне самом (я же пока не признал в себе ничего, кроме ума)? Как? Я, тот самый я, который так, кажется, определенно понимает этот воск, разве не должен понять после этого самого себя, причем не только значительно правильнее, вернее, но и намного определеннее, очевиднее? Ведь если я возьмусь считать, что воск существует из того, что вижу его, то из того же самого с гораздо большей очевидностью следует, что есть и я сам, видящий. Возможно, то, что я вижу, на самом деле – не воск, возможно даже, что у меня и глаз-то нет, и видеть я вовсе не могу. Но когда я вижу или думаю, что вижу (этого я уже не разграничиваю), не может быть, чтобы я сам, думающий, мыслящий, не был чем-то. Сходным образом, если я, касаясь воска, говорю "вот, он есть", то снова выходит, что при этом есть и я. Совершенно то же самое получается из представления о воске в моем воображении или из любого другого подхода к предмету. Причем замеченное мною о воске может иметь силу и в отношении всех других вещей, расположенных вне меня. Далее: понимание воска представилось более определенным после того, как не только зрение или осязание, но и многие другие подходы выявили его сущность. Но насколько же тогда определеннее познаю я сам себя, если ничто относящееся к воску или к чему угодно другому не может способствовать познанию этого другого без того, чтобы не раскрыть с еще большей ясностью моей собственной природы. Далее: уже в самом разуме есть столько такого, из чего знание о нем поднимается до предельной ясности, что вещи телесные, из которых мы узнаем о нем, вообще-то становится трудно сосчитать.

Взгляните-ка! Вот я и пришел сам собою как раз туда, куда хотел. Ведь теперь мне известно, что тела познаются совсем не чувствами и не способностью воображения, но одним лишь интеллектом, и не из того, что их касаются или видят, но только из того, что их мыслят. По разумении всего этого я ясно сознаю, что ничто не может быть познано мною с большей легкостью и очевидностью, чем мой собственный разум. Но мысль наша не сразу оставляет привычные позиции, и поэтому поставим здесь точку и остановимся, чтобы при длительном молчаливом размышлении моя память тем глубже запечатлела это новое знание. <…> [4].

Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках (1637)

Часть вторая

ОСНОВНЫЕ ПРАВИЛА МЕТОДА

<…>

Будучи моложе, я изучал немного из области философии – логику, а из математики – анализ геометров и алгебру – эти три искусства, или науки, которые, как мне казалось, должны были служить намеченной мною цели. Но, изучив их, я заметил, что в логике ее силлогизмы и большинство других правил служат больше для объяснения другим того, что нам известно, или, как искусство Луллия, учат тому, чтобы говорить, не задумываясь о том, чего не знаешь, вместо того чтобы познавать это. Хотя логика в самом деле содержит немало очень верных и хороших правил, однако к ним примешано столько вредных и излишних, что отделить их от этих последних почти так же трудно, как извлечь Диану или Минерву из куска необработанного мрамора. Что касается анализа древних и алгебры современников, то, кроме того, что они относятся к предметам весьма отвлеченным и кажущимся бесполезными, первый всегда так ограничен рассмотрением фигур, что не может упражнять рассудок (entendement), не утомляя сильно воображение; вторая же настолько подчинилась разным правилам и знакам, что превратилась в темное и запутанное искусство, затрудняющее наш ум, а не в науку, развивающую его. По этой причине я и решил, что следует искать другой метод, который совмещал бы достоинства этих трех и был бы свободен от их недостатков. И подобно тому как обилие законов нередко дает повод к оправданию пороков и государство лучше управляется, если законов немного, но они строго соблюдаются, так и вместо большого числа правил, составляющих логику, я заключил, что было бы достаточно четырех следующих, лишь бы только я принял твердое решение постоянно соблюдать их без единого отступления.

Первое – никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью, т. е. тщательно избегать поспешности и предубеждения и включать в свои суждения только то, что представляется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению.

Второе – делить каждую из рассматриваемых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить.

Третье – располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных, допуская существование порядка даже среди тех, которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу.

И последнее – делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено.

Те длинные цепи выводов, сплошь простых и легких, которыми геометры обычно пользуются, чтобы дойти до своих наиболее трудных доказательств, дали мне возможность представить себе, что и все вещи, которые могут стать для людей предметом знания, находятся между собой в такой же последовательности. Таким образом, если воздерживаться от того, чтобы принимать за истинное что-либо, что таковым не является, и всегда соблюдать порядок, в каком следует выводить одно из другого, то не может существовать истин ни столь отдаленных, чтобы они были недостижимы, ни столь сокровенных, чтобы нельзя было их раскрыть.

<…>

Часть четвертая

ДОВОДЫ, ДОКАЗЫВАЮЩИЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ БОГА И БЕССМЕРТИЕ ДУШИ, ИЛИ ОСНОВАНИЯ МЕТАФИЗИКИ

Не знаю даже, должен ли я говорить о первых размышлениях, которые у меня там возникли. Они носят столь метафизический характер и столь необычны, что, может быть, не всем понравятся. Однако, чтобы можно было судить, насколько прочны принятые мною основания, я некоторым образом принужден говорить о них. С давних пор я заметил, что в вопросах нравственности иногда необходимо мнениям, заведомо сомнительным, следовать так, как если бы они были бесспорны. Об этом уже было сказано выше. Но так как в это время я желал заняться исключительно разысканием истины, то считал, что должен поступить совсем наоборот, т. е. отбросить как безусловно ложное все, в чем мог вообразить малейший повод к сомнению, и посмотреть, не останется ли после этого в моих воззрениях чего-либо уже вполне несомненного. Таким образом, поскольку чувства нас иногда обманывают, я счел нужным допустить, что нет ни одной вещи, которая была бы такова, какой она нам представляется; и поскольку есть люди, которые ошибаются даже в простейших вопросах геометрии и допускают в них паралогизмы, то я, считая и себя способным ошибаться не менее других, отбросил как ложные все доводы, которые прежде принимал за доказательства. Наконец, принимая во внимание, что любое представление, которое мы имеем в бодрствующем состоянии, может явиться нам и во сне, не будучи действительностью, я решился представить себе, что все когда-либо приходившее мне на ум не более истинно, чем видения моих снов. Но я тотчас обратил внимание на то, что в это самое время, когда я склонялся к мысли об иллюзорности всего на свете, было необходимо, чтобы я сам, таким образом рассуждающий, действительно существовал. И заметив, что истина Я мыслю, следовательно, я существую столь тверда и верна, что самые сумасбродные предположения скептиков не могут ее поколебать, я заключил, что могу без опасений принять ее за первый принцип искомой мною философии.

Затем, внимательно исследуя, что такое я сам, я мог вообразить себе, что у меня нет тела, что нет ни мира, ни места, где я находился бы, но я никак не мог представить себе, что вследствие этого я не существую; напротив, из того, что я сомневался в истине других предметов, ясно и несомненно следовало, что я существую. А если бы я перестал мыслить, то, хотя бы все остальное, что я когда-либо себе представлял, и было истинным, все же не было основания для заключения о том, что я существую. Из этого я узнал, что я — субстанция, вся сущность, или природа, которой состоит в мышлении и которая для своего бытия не нуждается ни в каком месте и не зависит ни от какой материальной вещи. Таким образом, мое я, душа, которая делает меня тем, что я есть, совершенно отлична от тела и ее легче познать, чем тело; и если бы его даже вовсе не было, она не перестала бы быть тем, что она есть.

Затем я рассмотрел, что вообще требуется для того, чтобы то или иное положение было истинно и достоверно; ибо, найдя одно положение достоверно истинным, я должен был также знать, в чем заключается эта достоверность. И, заметив, что в истине положения Я мыслю, следовательно, я существую меня убеждает единственно ясное представление, что для мышления надо существовать, я заключил, что можно взять за общее правило следующее: все представляемое нами вполне ясно и отчетливо — истинно. Однако некоторая трудность заключается в правильном различении того, что именно мы способны представлять себе вполне отчетливо.

Вследствие чего, размышляя о том, что, раз я сомневаюсь, значит, мое бытие не вполне совершенно, ибо я вполне ясно различал, что полное постижение — это нечто большее, чем сомнение, я стал искать, откуда я приобрел способность мыслить о чем-нибудь более совершенном, чем и сам, и понял со всей очевидностью, что это должно прийти от чего-либо по природе действительно более совершенного. Что касается мыслей о многих других вещах, находящихся вне меня,— о небе, Земле, свете, тепле и тысяче других, то я не так затруднялся ответить, откуда они явилис

Наши рекомендации