Рыночная (гангутская) улица. 2 страница
— Ну, я уйду, дядя Ермолай, что ты все ругаешься?
— Да как же тебя, лодыря, не ругать? Баловаться вздумал!
— Да Васька, может, тебе все наврал; что ты его слушаешь?
— Чего Ваське врать? Ну, сам скажи, сам отрекись: не балуешь разве?
— Ну что же? Ну, балуюсь! А Васька не балуется? У нас, почитай, все балуются…
Усладу Штрупу доставляет стройный высокий парень с молодым сипловатым голосом, Федя Соловьев. Брал он с англичанина «красненькую». Деньги, кстати сказать, очень немалые — 10 рублей — годовая подписка на журнал «Мир искусства».
Ваня смущен услышанным. Отношения его с англичанином приобретают некоторую скованность, но не прекращаются вовсе, пока не случилась катастрофа. Ида Гольберг застала Штрупа с его новым лакеем, тем самым Федей Соловьевым. Барышня застрелилась. Федя бесследно исчез. Штруп куда-то уехал.
Саша Сорокин, тот молодой раскольник, с которым познакомил Ваню Штруп, пригласил гимназиста к себе на лето в родной городок на Волге. Любопытно, что назван именно Васильсурск, куда сам Кузмин ездил несколько лет на каникулы. Тихая жизнь и налаженный быт богатой старообрядческой семьи быстро надоедают юноше. К тому же сашина тетка, молодая вдова Марья Дмитриевна, пытается дать Ване урок сексуального образования, что ему совсем не понравилось.
Тут, как говорили латиняне, словно «бог из машины», является на берегу Волги лысый толстячок Даниил Иванович, гимназический грек. Педагог получил небольшое наследство и растрачивает его в приятном путешествии: пароходом по Волге, а потом морем в Италию. Встретив Ваню, он приглашает его составить компанию, заодно намекнув, что и Штруп сейчас в Мюнхене и направляется в Рим. Ваня взволнован, мнется, сомневается, но — Италия, но — Штруп… Он согласился.
И вот мы видим его уже в кафе на Корсо, где он расстается с Даниилом Ивановичем, уезжающим в Неаполь, оставляя Ваню на попечение каноника Мори (опять знакомая по биографии Кузмина фамилия). Тут возникает Штруп. Между Ваней и Ларионом Дмитриевичем происходит объяснение. Штруп намерен ехать завтра утром в Бари (вот так: к мощам Николы-угодника, покровителя плавающих и путешествующих!). Но он может и остаться, если Ваня ему напишет. Ваня мучается ночь, а наутро пишет: «Уезжайте». И добавляет: «Я еду с вами».
Эта история, не осложненная мотивировками и мелочными требованиями правдоподобия сюжета, является, на самом деле, неким философским трактатом, облеченным в беллетризованную форму, как любил это делать Платон. Философ, живший 2, 5 тысячи лет назад, задел какие-то струнки, продолжающие трепетать и в наших очерствевших за многие столетия сердцах.
Название повести отсылает к одному из известнейших диалогов Платона. Сократ беседует с юношей Федром, которому понравилось рассуждение его друга Лисия, что лучше сходиться с невлюбленным, чем с любящим. Сократ это опровергает, показывая истинную природу любви. Любящий видит в красоте юноши отражение истины, созерцание которой — удел бессмертной праведной души. Душу Сократ уподобляет вознице, правящему парой крылатых коней. От влечения к истинной красоте крылья растут, ширятся, и душа воспаряет к вечности. Но лишенная созерцания красоты, душа теряет крылья, погружается в унылость земного существования. В земной жизни человек лишь способен припомнить то, что происходит с душой за пределами чувственного мира. «Восприняв глазами истечение красоты, он согревается, а этим укрепляется природа крыла; от тепла размягчается вокруг ростка все, что ранее затвердело от сухости и мешало росту; благодаря притоку питания, стержень перьев набухает, и они начинают быстро расти от корня по всей душе — ведь она была искони пернатой. Пока это происходит, душа вся кипит и рвется наружу. Когда прорезываются зубы, бывает зуд и раздражение в деснах — точно такое же состояние испытывает душа при начале роста крыльев: она вскипает и при этом испытывает раздражение и зуд, рождая крылья.
Глядя на красоту юноши, она принимает в себя влекущиеся и истекающие отсюда частицы — недаром это называют влечением; впитывая их, она согревается, избавляется от муки и радуется» («Федр», 251).
Благодаря переводу А. Н. Егунова (о нем еще вспомним), мы, и не зная оригинала, можем почувствовать живую, горячую образность платоновского диалога. «Крылья» — в сущности, развернутая иллюстрация нескольких абзацев «Федра», посвященных любовному опыту, плодотворному лишь тогда, когда влюбленный не ограничивается физической близостью с любимым, но старается развить его лучшие наклонности, развиваясь и сам, открывая новые горизонты, обогащаясь новыми знаниями и умением. В свою очередь, юноша не может остаться равнодушным к тому, кто любит его активной, творческой любовью. «Он любит, но не знает, что именно. Он не понимает своего состояния и не умеет его выразить; наподобие заразившегося от другого глазной болезнью, он не может найти ее причину — от него утаилось, что во влюбленном, словно в зеркале, он видит самого себя; когда тот здесь, у возлюбленного, как и у него самого, утишается боль, когда его нет, возлюбленный тоскует по влюбленному так же, как тот по нему; у юноши это всего лишь подобие, отображение любви, называет же он это, да и считает, не любовью, а дружбой. Как и у влюбленного, у него тоже возникает желание — только более слабое — видеть, прикасаться, целовать, лежать вместе, и в скором времени он, естественно, так и поступает», («Федр», 255).
Напротив «целибеевских» бань — до неузнаваемости перестроенный особняк (ул. Некрасова, д. 11), в котором в 1918–1922 годах размещался «Дом литераторов» — еще одна, наряду с «домом искусств» на Мойке, кормушка для не определившихся по отношению к советской власти интеллигентов. Здесь, на Бассейной, несколько больше было «осколоков старого режима». Гумилева чтили — в пику Блоку, написавшему полубезумную поэму «Двенадцать», считающуюся почему-то революционной апологией. Сытая барышня с кокетливо-огромным бантом — Ираида Гейнике, жившая в комфортабельном доме «Бассейного товарищества» (ул. Некрасова, д. 58–60) — заставляла дон-жуанствующего Гумилева ее провожать, насочиняв потом в мемуарах, что поэт плел сети контрреволюционного заговора, для чего держал склад оружия в письменном столе.
«Дом литераторов» помещался на углу Бассейной и Эртелева переулка, переименованного в Чехова, по той, очевидно, логике, что Антон Павлович был приятелем Алексея Сергеевича Суворина, издателя «Нового времени», редакция и типография которого помещались в этом переулке (дома 6 и 13). «Новое время» принято было считать рептильной газеткой, причем эта репутация, созданная нашими дореволюционными либералами, сохранялась в советские годы (уж чья бы корова мычала!). На самом деле это была любимая народом газета, делавшаяся профессионалами высокого класса. Издательство «Нового времени» выпускало много полезного, в том числе справочники «Весь Петербург», по которым (в отличие от нынешних) можно реально судить о том, что собой представлял наш город в первые семнадцать лет XX века.
Младший Суворин, Михаил Алексеевич, в 1914 году затеял журнал «Лукоморье» с хорошими гонорарами. Кузмин подрабатывал везде, где только мог, захаживал и сюда. Он любил рассказывать, как появлялся в редакции Рюрик Ивнев, по необыкновенной рассеянности стукаясь о стенки, принимая окна за двери. Но конторщица неправильно насчитала гонорар по строчкам стихов, и Рюрик немедля назвал нужную цифру, вслед за чем опять грохнулся об косяк.
Рюрик Ивнев (настоящее его имя Михаил Александрович Ковалев) — поэт, конечно, не бог весть какой; что называется, третья волна, но да, в интересующем нас отношении точно был, причем весьма типичен. Отец его был губернатором, потом служил в Государственном контроле, так что Рюрик принадлежал, так сказать, к служилой аристократии. Сам где-то числился в канцелярии и исправно там отсиживал. Но в неслужебное время становился богемным художником с несколько даже опасными наклонностями.
Одно время был его любовником некто Всеволод Леонидович Пастухов, пианист и литератор, года на три помоложе Рюрика (это уже поколение 1890-х годов). Вспоминал он, как в одну из ночей на квартире Рюрика, когда много было выпито и переговорено, хозяин вдруг глянул на гостя сумасшедшим взором и сказал: «Валя, ты такой хороший, и я боюсь, что тебя испортит жизнь, я хочу теперь же, сейчас же убить тебя». В самом деле — вынул заряженный пистолет. Так напугал юношу, что тот перестал к нему ходить и вешал телефонную трубку, когда Рюрик пытался позвонить.
Характерно, что после революции наш декадент стал у большевиков служить по снабжению, заодно брошен был своей партячейкой на организацию «группы имажинистов». Никогда не сидел, ни в чем не обвинялся и дожил до девяностолетия, с несколькими сборниками комсомольских стихов.
Если глянуть на Литейный с моста, по направлению к Невскому, то застит перспективу «Большой дом», грузно вываливающийся по левой стороне проспекта (д. 4). На месте его находился изящный арсенал — постройка Федора Демерцова, архитектора классицизма, все творения которого загадочным образом исчезли. Но, за этим печальным исключением, Литейный — типичный петербургский проспект. Симметричные ровные строчки фасадов, изредка оживленные вертикалями: фалловидным кивером Офицерского собрания, на углу Кирочной, несколькими возвышенными выступами над углами домов и, в туманной дымке, венчающей перспективу колокольней Владимирской церкви. Роль вертикалей в образе Петербурга — предмет особых размышлений: шпили, колонны, конусообразные завершения башен, все это особенно заметно на фоне преобладающих в городском пейзаже горизонтальных стелющихся линий, отвечающих равнинному характеру местности.
На углу Литейного (д. 24/27) и Пантелеймоновской — дом, называющийся по его первому хозяину — разорившемуся на его строительстве и вскоре умершему князю Александру Дмитриевичу Мурузи. Князь этот был внуком правителя Молдавии и сыном турецкого дипломата, ведшего двойную игру в пользу России на переговорах в Бухаресте, завершившихся присоединением Бессарабии к России в 1812 году. После этого Дмитрий Мурузи был в Стамбуле посажен на кол, а вдова его с семейством прибыла в Петербург, пользуясь покровительством русского Царя.
В начале прошлого века здесь располагался просторный деревянный дом, окруженный садом. Принадлежал он сенатору Николаю Петровичу Резанову, женатому на дочери купца Григория Шелехова, основавшего Российско-Американскую компанию. Овдовев и похоронив жену в Александро-Невской лавре, Николай Петрович отправился в кругосветную экспедицию. Сюжет, известный поклонникам рок-музыки 1970-х годов: оперы «Юнона и Авось», по поэме Андрея Вознесенского. Детишек своих, что любопытно, оставил Резанов на время своего путешествия на попечение знакомого нам министра и баснописца И. И. Дмитриева.
Дом Мурузи строился в 1874–1876 годах по проекту архитектора А. К. Серебрякова. Отделка фасадов в «мавританском» стиле, с многочисленными колонками, арочками, отлитыми в гипсе орнаментами, вызывала тогда всеобщий интерес и казалась внове. В то время мотивы архитектурных деталей были предметом серьезного обсуждения, но сейчас уже трудно определить, чем этот «мавританский» дом отличается от стоящего на другом углу Литейного (д. 21) дома Тупикова (1876–1877, арх. Ю. О. Дютель), где подпущены, кажется, «русский стиль» и ренессанс.
В начале 1890-х годов дом принадлежал уже генерал-лейтенанту О. Ф. Рейну. В нем сдавалось в наем 57 квартир, арендовали помещения 7 магазинов. С угла Пантелеймоновской заходили в магазин пряников Николая Абрамова; продавались там халва, мармелад и пастила. Подъезд с Литейного, с мраморной лестницей в вестибюле, принадлежал хозяйской квартире. В 1919 году квартира опустела, и в нее вселилась литературная студия «Дом поэтов», основанная Н. С. Гумилевым. Не то была она при издательстве «Всемирная литература», не то отпочковалась от него.
Странная вообще судьба Николая Степановича Гумилева. Всю мировую войну находился он на фронте, награжден боевыми Георгиями. В начале 1917 года оказался в отпуске в Петрограде, был отправлен отсюда в командировку в Салоники. Октябрьская революция застала его в Париже, куда через пару лет все мечтали уехать, а он, с немалыми, надо сказать, усилиями, вернулся весной 1918 года в Петроград. Развернул здесь кипучую, поэту даже, вроде, не свойственную деятельность: студии, гильдии, «Звучащие раковины», хороводы юных графоманок из недорезанных буржуйских семей. Еще более странно, что он был арестован и расстрелян в 1921 году; понятнее было бы в 1937, к которому он успел бы уже организовать какую-нибудь краснознаменную студию ветеранов Первой Конной…
Парадная с Пантелеймоновской — ближе к Спасо-Преображенскому собору — вела к Мережковским. Жили они в этом доме с 1889 по 1912 годы, переезжали с этажа на этаж: сначала на пятом, потом на третьем и, наконец, на втором. Уехали отсюда на Сергиевскую, напротив Таврического сада.
Зинаида Николаевна познакомилась с Дмитрием Сергеевичем, на три года ее старшим, двадцати лет от роду, в Тифлисе. Сразу поженились, и не расставались, ни много ни мало, пятьдесят два года! Причем буквально были неразлучны: старуха Гиппиус гордилась в мемуарах, что не оставляла супруга в покое ни одного дня. Феномен, единственный в своем роде. Нельзя не добавить, что супруги-писатели не жили друг с другом половой жизнью. Этакие Абеляр и Элоиза. Но там, все-таки, невозможность физической близости схоластика XII века со своей возлюбленной объяснялась тем, что враги лишили Абеляра признаков мужского достоинства, вынудив его уйти в монахи. Здесь, по-видимому, никаких затруднений в физическом плане не существовало. Просто не хотели.
Гомосексуализм часто называют перверсией, или «половым извращением». С этим невозможно согласиться, но понять логику подобных суждений не представит труда, если допустить, что естественен не половой инстинкт как таковой (обусловленный наличием соответствующих органов, рецепторов, нервных узлов и т. д.), но определенный, заранее объявленный способ удовлетворения этого инстинкта. Если принять такую логику, ничего ненормального не было бы в объявлении «половым извращением» гетеросексуальных отношений.
Тем не менее, половые извращения существуют. Это — отсутствие полового инстинкта как такового. Нельзя считать извращением то, что некоторые люди пользуются при еде вилкой, а другие берут пищу руками. Не противоестественно утолить голод куском говядины, но никому не возбраняется грызть репу и питаться акридами. Но если, имея глотку, пищевод, желудок, печень, анальное отверстие, человек утверждает, что есть он вовсе не обязан, — это, конечно, извращение. Единственное отличие от ситуации с наличием эрогенных зон то, что голодающий человек может протянуть месяц с небольшим, тогда как половое воздержание не отражается на долголетии.
Пятьдесят два года воздержания Мережковских — это онанизм чистейшей пробы. Настоящий, греховный, осуждаемый Библией. Разумеется, от того, что мы с вами, читатель, знаем, что любимое занятие подростков неправильно называть онанизмом, ничего не изменится, как называли, так и будут. Но, тем не менее, подлинное значение этого действия четко выявляется в поступке библейского Онана (см. главу 17).
Но, может быть, все же, это был нормальный фиктивный брак гомосексуалиста с лесбиянкой? Хотелось бы так думать, и проскальзывает множество намеков — но увы! Лесбиянки и гомосексуалы, вовлекаемые этой парой в свою орбиту, оказывались совершенно неудовлетворены в своем основном инстинкте, тогда как эти двое с необъяснимым упорством продолжали разжигаться и воздерживаться, воздерживаться и разжигаться.
Наверное, сами для себя они казались «выше этого». Симптоматично их особенное пристрастие к религиозно-философской проблематике. Все время они крутились вокруг Церкви и собирали у себя разных деятелей бердяевско-булгаковского «духовного ренессанса». Особенной симпатии к попам не испытывая, согласимся, однако, что внутренняя неприязнь самых простых сельских батюшек к этим мыслителям — вполне нормальная и естественная реакция. Именно потому, что жили они в грехе.
Под серым небом Таормины
Среди глубин некрасоты
На миг припомнились единый
Мне апельсинные цветы…
Вот этак запечатлела — огненно-рыжая модница, зелеными глазами прищурясь в свою историческую лорнетку (публиковала Гиппиус под псевдонимом «Антон Крайний» и в стихах, как правило, от мужского лица). Стихи посвящены Анри Брике. О нем писала Зинаида Николаевна: «Очень очень красив. Года 24, не более. Безукоризненно изящен, разве что-то чуть-чуть есть… другая бы сказала — приторное, но для меня — нет — женственное. Мне это нравится, и с внешней стороны я люблю иногда педерастов.»
Анри Брике находился среди друзей барона фон Глодена. Супруги Мережковские познакомились с ним в Сицилии, куда ездили весной 1898 года. В только что начавшемся журнале «Мир искусства» Гиппиус напечатала путевые очерки «На берегу Ионического моря». Из них русская публика впервые могла узнать о вечерах на вилле «барона фон Г.» — золотой странице европейского гейдвижения. Некоторые читатели наверняка знают о Глодене и любовались не раз его фотографиями, но напомним, на всякий случай.
Барон Вильгельм фон Глоден, родившийся 16 сентября 1856 года, принадлежал к высшему аристократическому кругу Висмара, столицы Мекленбург-Шверинского герцогства. Великий герцог был его другом детства. Отец Вильгельма рано скончался, и мать вышла замуж в третий уже раз — за барона фон Хаммерштейна.
В возрасте двадцати лет Вильгельм случайно познакомился в Берлине с пятидесятилетним бароном Отто Геленгом, пригласившим его посетить Таормину. Городок на восточном побережье Сицилии, основанный в V веке до н. э., не был никому известен до 1863 года, когда Геленг, разыскивавший памятники античной культуры, обнаружил в этой глуши необыкновенно хорошо сохранившийся древнегреческий театр и красивые дома времен арабских и норманских завоеваний. Барон-энтузиаст, добиравшийся до Таормины пешком по горным тропам от ближайшей железнодорожной станции, поселился здесь и превратил сицилийское захолустье в привлекательное место для пресыщенных богатых туристов. От моря к городку была устроена канатная дорога, воздвигся отель «Тимео», начали строиться виллы. Геленг стал городским головой Таормины.
Вильгельм фон Глоден откликнулся на приглашение посетить заповедный уголок и тоже оказался им настолько очарован, что остался здесь до конца дней. Он поселился рядом с греческим театром, хозяйство на вилле вела его сестра (от первого брака матери), София фон Рааб — самый верный и преданный друг. С Геленгом их объединяла лишь пламенная любовь к античности. Когда Глоден начал проповедовать в Таормине прелести греческой любви, городской голова отказал ему от дома. Но местное население отнеслось — мало сказать, с терпимостью. Сицилийские мальчики, которым Глоден сделался отцом родным, готовы были ради него на все. Их бесхитростные ласки совсем неплохо оплачивались бароном: кто смог купить рыбачью лодку, кто приобрел парикмахерскую, кто кафе.
В 1880-е годы финансовое благополучие Глодена пошатнулось. Мальчики разбежались, но один остался — Панкрацио Бучини, прозванный хозяином «Иль Моро» («Мавр» — не вспомнить ли миланского герцога, покровителя Леонардо?). Панкрацио, с тринадцати лет ставший слугой на вилле Глодена, остался ему верен на всю жизнь, а барон Вильгельм прожил семьдесят пять лет.
Лишившись банковской ренты, надо было чем-то заняться, и Глоден решил фотографировать местные пейзажи, продавая открытки туристам. Дело пошло, барон увлекся всерьез, стал применять новые технологии, экспериментировал с оптикой, использовал различные приемы обработки негативов (это, напоминаем, 90-е годы прошлого века). Фотографии Глодена показывались на международных выставках, получали призы.
И вот тут явилась идея оживлять суровую сицилийскую природу и памятники античности человеческими фигурами. Голые мальчики сначала как элемент пейзажа, а потом и вполне самостоятельные сюжеты стали излюбленным мотивом. Фигуры бедных крестьянских детей, со вспученными животами и кривыми ногами, мало напоминают, конечно, греческую скульптуру эпохи Праксителя и Мирона, но в них есть простор для воображения. Все-таки, это живая человеческая плоть, довольно-таки зрелая (судя по щетинке, обнаженности головок), но способная еще пленить свежестью юности. Порнографией эти фотоснимки можно считать не в большей степени, чем картины Доминика Энгра (кстати, один энгровский сюжет был Глоденом воспроизведен в натуре) или рисунки Александра Иванова, но в художественности они, разумеется, уступают упомянутым шедеврам.
Известность Таормины и ее привлекательность для любителей росли год от года. Далеко не только супруги Мережковские (вообще стремившиеся не отставать от новейшей моды) — принц Август Вильгельм Прусский, английский король Эдуард VII, испанский — Альфонс XIII, Оскар Уайльд (как же без него!), Анатоль Франс… Античные оргии на вилле барона фон Глодена стали достопримечательностью европейского масштаба. Один из крупнейших финансовых магнатов предвоенной Европы Альфред Крупп после посещения Таормины вынужден был покончить с собой в Эссене, так как пресса стала слишком недвусмысленно разоблачать его пристрастия.
Первая мировая война заставила барона на время покинуть Италию. Вилла оставалась под присмотром верного Панкрацио. Вернувшись, Глоден возобновил прежний образ жизни. София умерла в 1930 году, брат пережил ее всего на два месяца. Наследником и хранителем шедевров Глодена (существовало более 3 тысяч негативов) оставался «Иль Моро» Бучини. Но в 1936 году итальянские фашисты устроили погром на вилле, из которой удалось спасти не более трети уникальных стекол. Между тем, фотографии эти, действительно, считались порнографическими до середины 1970-х годов, когда, в связи с небывалыми успехами в эмансипации геев, к фон Глодену пришла, наконец, вполне заслуженная им мировая слава.
Мережковские познакомились с фон Глоденом, когда путешествовали по Италии в компании Акима Львовича Волынского. Собственно, это литературный псевдоним, а звался он Хаим Лейбович Флексер. Любили тогдашние евреи-интеллигенты брать себе прозвание по месту происхождения. Николай Максимович Минский, с которым Волынский жил в начале 1890-х годов в меблированных комнатах «Пале-Рояль» на Пушкинской, д. 18 — тоже на самом деле Виленкин (большой разницы не видим, в смысле топонимическом: фамилия явно сходна с Вильно — тоже черта оседлости).
Волынский — фигура смутная. Нынче он сделался героем балета «Красная Жизель» (назовем автора, он этого заслуживает — Борис Эйфман). Безумная Ольга Спесивцева, согласно этому балету, разрывалась, будто бы, между чекистом Каплуном и взыскательным педагогом, под которым подразумевается Аким Львович. Да, конечно (он уж доживал тогда шестой десяток), Волынский много занимался теорией и искусством балета, которому стремился вернуть первоначальный, по его мнению, ритуальный смысл. В своих критических статьях, печатавшихся, по условиям начала 1920-х годов, на оберточной бумаге, в какой-нибудь «Жизни искусства», он, естественно, одобрительно отзывался о даровитой балерине. Но вообще в какой-либо страсти к женщинам не был замечен. Всю жизнь прожил бобылем, иногда в компании с молодыми мужчинами, как, например, в 1900-е годы с темпераментным и внешне привлекательным актером Александринки Николаем Николаевичем Ходотовым, на 16 лет его младшим. На Глазовской улице, д. 5 они жили. Но, может быть, просто из экономических соображений: как уже отмечалось, снимать квартиру одному было слишком дорого.
Мы бы отнесли Волынского к типу, что называется, истинных интеллигентов: не без значительных усилий, невзирая на материальные затруднения, трудом и упорством достигающих широкой образованности и сохраняющих, на протяжении иногда довольно долгой жизни, веру в высокие идеалы. Оно, конечно, достойно похвалы и заслуживает уважения — но идеалы, как правило, принимаются ими на веру. Есть в них самоощущение того, что они призваны поддерживать некий священный огонь, хотя толком сами не понимают, почему и зачем этот огонь горит, именно в этой чаше и чаще, и почему поддерживать его надо, допустим, кипарисовыми шишками, а не ветвями омелы.
Как-то особенно наши интеллигенты смущаются и краснеют за невпопад произнесенное слово, чуждаются ненормативной лексики, всерьез верят в этакий аристократизм духа, боятся расплескать дары, ограждают святыню от профанов. Впрочем, говорить о них сейчас можно только в прошедшем времени. Этот тип людей вымер, и называемое сейчас «интеллигенцией» имеет на это еще меньше оснований, чем рукоблудие на наименование онанизма.
Ну, разумеется, для широко мыслящего интеллигента нет запретных тем, но он освещает их так, что невозможно понять, как сам-то к ним относится. В основном своем труде «Жизнь Леонардо да Винчи» Волынский на первых же страницах обсуждает вопрос о том, пользовался ли двадцатичетырехлетний Леонардо услугами семнадцатилетнего флорентийца Якопо Сальторелло, который согласен был «угождать всем лицам, которые только попросят его о столь печальных вещах» и угождал «не одной дюжине лиц». Неизвестный доносчик настаивал в 1476 году на том, что Леонардо, живший в доме художника Андреа Вероккио, был среди постоянных клиентов Якопо, вместе с портным Баччино и ювелиром Пасквино. Дело рассматривалось городским советом, Леонардо даже какое-то время отсидел в тюрьме, но был выпущен за недостаточностью улик. К чести добросовестного исследователя, он допускает, что Леонардо был гомосексуалистом (кто же в этом может сомневаться!). Однако сколько оговорок, и даже нескрываемое облегчение в предположении, что поскольку Леонардо «употреблял» мальчика-шлюху, то несостоятельны домыслы, будто направил ученика на стезю мужеложества сам Вероккио.
Златовласка Гиппиус с каким-то нервным интересом относилась к этим двум образованным евреям: Минскому и Волынскому. Интеллектуальное пристрастие имело у нее сходство с эротическим, доходя до полной идентичности. И столь же решительны и бесповоротны казались разрывы. С Волынским разошлись в начале 1900-х годов по инициативе автора книги о Леонардо. Дмитрий Сергеевич в то же самое время написал свою книгу о гениальном винчеанце, «Воскресшие боги». Одно дело — роман, часть трилогии «Христос и антихрист», другое — историческая монография (написанная, правда, довольно живо и изысканно по композиции). Но Аким Львович решил, что Мережковский украл у него материалы, и расстался с неразлучными супругами. Совпало ли случайно или одно другим было обусловлено: именно тогда у Мережковских появился новый предмет. Началась совместная жизнь с Философовым.
Пример, в истории русской культуры имеющий сходство, разве что, с жизнью втроем Панаева, Авдотьи Панаевой и Некрасова. Но там все-таки было тривиальнее: натуральность связи Авдотьи Яковлевны с Николаем Алексеевичем не подлежит сомнению. Здесь же — полная неопределенность.
Первое знакомство произошло еще на Ривьере (помните, в главе 4, гимназист Дима ездил подлечиться) на вилле Максима Максимовича Ковалевского, известного культуролога и масона. Мережковский, старше Дмитрия на шесть лет, ему решительно не понравился тем, что слишком задавался.
Журнал «Мир искусства» (это 1899 год) был задуман Дягилевым и Философовым, как пограничный между философскими, историко-культурными проблемами и собственно художественной литературой и изобразительным искусством. С первого же номера стало печататься огромное эссе Мережковского о Толстом и Достоевском, украшенное репродукциями произведений В. М. Васнецова (знаете, «Аленушка», «Три богатыря»). Отвлеченные метафизические вопросы мало интересуют художников-практиков, и «Мир искусства» развалился не только из-за отсутствия субсидий, но и потому, что слишком широко размахнулся. Мережковские основали свой журнал — «Новый путь», где остались одни философы. Редакция журнала находилась по соседству с «домом Мурузи», на Саперном переулке, д. 10.
У Философова была сильна склонность именно к теоретическому умствованию (вот ведь, как у писателей XVIII века, значащая фамилия: Стародум, Вральман, Философов). И как-то потихоньку стал он от Дягилева переходить к Мережковским. Как бы и противился, но делал шаг за шагом.
Что-то знаменательное, должно быть, произошло 13 января 1901 года. На следующий день Мережковский писал Нувелю (вот и опять Вальтер Федорович всех-то он умел соединить!): после вчерашнего мы (разумеется, вместе с Зинаидой Николаевной, без нее ни на день!) так уж его полюбили, что «без него нельзя нам быть». И далее: «чем больше он отталкивает нас, тем сильнее мы его любим, даже не жалеем, а именно любим».
Дягилев, заподозрив недоброе, пытался прекратить встречи с Мережковскими, увез Диму в Италию, но чему быть, того не миновать. К тому же совпало с конфликтом на личной почве. Вспоминая о прошлом, Дягилев сообщил юному другу Сереже Лифарю свою версию случившегося. Оказывается, Дмитрий Владимирович стал проявлять, без всякой родственной деликатности, интерес к новому секретарю своего кузена, некоему поляку-студенту Вику. Студент не остался равнодушен, нечто вроде рожков стало вырисовываться на лбу кузена. Нувель и наябедничал. Дягилев взъярился, устроил Диме скандал в ресторане и знать его больше не желал. Вику тотчас было отказано от места, оказавшегося занятым поминавшимся выше Сашей Мавриным.
Дмитрий Владимирович перебрался к Мережковским и прожил с ними втроем пятнадцать лет. Даже в журналах помещали их фотографии втроем.
Зинаиду Николаевну Дмитрий Владимирович привлекал; отзыв ее о Философове далеко не так односторонен, как об Анри Брике. «Очень высокий, стройный, замечательно красивый — он, казалось, весь — до кончика своих изящных пальцев, и рожден, чтобы быть и пребыть „эстетом“ до конца дней. Его барские манеры совсем не походили на дягилевские: даже в них чувствовался его капризный, упрямый, малоактивный характер, а подчас какая-то презрительность. Но он был очень глубок, к несчастью, вечно в себе неуверенный и склонный приуменьшать свои силы в любой области». Вместе с тем, повторяем, эротизм ее был сугубо интеллектуален. Отбить Диму от фавна Дягилева — в этом, собственно, и было удовлетворение (а не то, чтобы самой попользоваться).