Экзистенциализм это гуманизм

Я хотел бы выступить здесь в защиту экзистенциализма от ряда упреков, высказанных в адрес этого учения.

Прежде всего, экзистенциализм обвиняют в том, буд­то он призывает погрузиться в квиетизм отчаяния: раз никакая проблема вообще не разрешима, то не может быть и никакой возможности действия в мире; в конечном итоге это созерцательная философия, а поскольку созерцание — роскошь, то мы вновь приходим к буржуазной философии. Таковы главным образом обвинения со стороны ком­мунистов.

С другой стороны, нас обвиняют в том, что мы подчер­киваем человеческую низость, показываем всюду гнусное, темное, липкое и пренебрегаем многим приятным и краси­вым, отворачиваемся от светлой стороны человеческой натуры. Так, например, критик, стоящий на позициях ка­толицизма,— г-жа Мерсье обвиняла нас в том, что мы за­были об улыбке ребенка. Те и другие упрекают нас в том, что мы забыли о солидарности людей, смотрим на человека как на изолированное существо; и это следствие того, что мы исходим, как заявляют коммунисты, из чистой субъек­тивности, из картезианского «я мыслю», то есть опять-таки из такого момента, когда человек постигает себя в одиночестве, и это будто бы отрезает нам путь к солидарности с людьми, которые находятся вовне и которых нельзя постичь посредством соgitо.

Со своей стороны христиане упрекают нас еще и в том, что мы отрицаем реальность и значение человеческих по­ступков, так как, уничтожая божественные заповеди и вечные ценности, не оставляем ничего, кроме произво­ла: всякому позволено поступать, как ему вздумается, и никто не может судить о взглядах и поступках других людей.

На все эти обвинения я постараюсь здесь ответить; именно поэтому я и озаглавил эту небольшую работу «Эк­зистенциализм — это гуманизм». Многих, вероятно, уди­вит, что здесь говорится о гуманизме. Разберем, какой смысл мы в него вкладываем.(В любом случае мы можем сказать с самого начала, что под экзистенциализмом мы понимаем такое учение, которое делает возможной челове­ческую жизнь и которое, кроме того, утверждает, что всякая истина и всякое действие предполагают некоторую среду и человеческую субъективность.

Основное обвинение, нам предъявляемое, состоит, как известно, в том, что мы обращаем особое внимание на дурную сторону человеческой жизни. Мне рассказыва­ли недавно об одной даме, которая, обмолвившись грубым выражением, заявила в виде извинения: «Кажется, я становлюсь экзистенциалисткой». Следовательно, экзи­стенциализм уподобляют непристойности, а экзистенциа­листов объявляют «натуралистами». Но, если мы дей­ствительно натуралисты, вызывает крайнее удивление, что мы можем пугать и шокировать в гораздо большей сте­пени, чем натурализм в собственном смысле. Человек, относящийся терпимо к такому роману Золя ', как «Зем­ля», испытывает отвращение, читая экзистенциалист­ский роман; человек, ссылающийся на народную муд­рость,— которая весьма пессимистична,— находит нас законченными пессимистами. И в то же время трезво рас­суждают по поводу того, что «своя рубашка ближе к те­лу» или что «собака любит палку». Есть множество дру­гих общих мест, говорящих о том же самом: не следует бороться с установленной властью; против силы не пой­дешь; выше головы не прыгнешь; любое не подкреплен­ное традицией действие - романтика; всякая попытка, не опирающаяся на опыт, обречена на неудачу, а опыт по­казывает, что люди всегда скатываются вниз, что для того, чтобы их удержать, нужно нечто твердое, иначе во­царится анархия. И, однако, те самые люди, которые пережевывают эти пессимистические поговорки, которые за­являют всякий раз, когда они видят какой-нибудь более или менее отвратительный поступок: «Да, таков человек!», и которые кормятся этими «реалистическими напева­ми»,— эти же люди упрекают экзистенциализм в излиш­ней мрачности, и притом так упрекают, что иногда спра­шиваешь себя: не за то ли они им недовольны, что он, на­оборот, слишком оптимистичен? Что, в сущности, пугает в этом учении? Не тот ли факт, что оно дает человеку возможность выбора? Чтобы это выяснить, надо рассмотреть вопрос в строго философском плане. Итак, что такое экзистенциализм?

Большинству людей, употребляющих это слово, было бы очень трудно его разъяснить, ибо ныне, когда оно стало модным, экзистенциалистами стали объявлять и музыкан­тов, и художников. Один хроникер в «Кларте» тоже под­писывается «Экзистенциалист». Слово приобрело такой широкий и пространный смысл, что, в сущности, уже ни­чего ровным счетом не означает. Похоже на то, что в от­сутствие авангардного учения, вроде сюрреализма, люди, падкие на сенсации и жаждущие скандала, обращаются к философии экзистенциализма, которая, между тем, в этом отношении ничем не может им помочь. Ведь это исключительно строгое учение, меньше всего претендую­щее на скандальную известность и предназначенное прежде всего для специалистов и философов. Тем не менее можно легко, дать ему определение.

Дело, впрочем, несколько осложняется тем, что су­ществуют две разновидности экзистенциалистов: во-пер­вых, это христианские экзистенциалисты, к которым я от­ношу Ясперса и исповедующего католицизм Габриэля Марселя; и, во-вторых, экзистенциалисты-атеисты, к которым относятся Хайдеггер и французские экзистен­циалисты (в том числе я сам). Тех и других объединяет лишь убеждение в том, что существование предшествует сущности, или, если хотите, что нужно исходить из субъек­та. Как это, собственно, следует понимать?

Возьмем изготовленный человеческими руками пред­мет, например книгу или нож для разрезания бумаги. Он был сделан ремесленником, который руководствовался при его изготовлении определенным понятием, а именно понятием ножа, а также заранее известной техникой, ко­торая предполагается этим понятием и есть, в сущ­ности, рецепт изготовления. Таким образом, нож является предметом, который, с одной стороны, производится опре­деленным способом, а с другой — приносит определенную пользу. Невозможно представить себе человека, который бы изготовлял этот нож, не зная, зачем он нужен. Следова­тельно, мы можем сказать, что у ножа его сущность, то есть сумма приемов и качеств, которые позволяют его из­готовить и определить, предшествует его существованию. И это обусловливает наличие здесь, передо мной, дан­ного ножа или данной книги. В этом случае мы имеем де­ло с техническим взглядом на мир, согласно которому из­готовление предшествует существованию.

Когда мы представляем себе бога-творца, то этот бог по большей части уподобляется своего рода ремесленнику высшего порядка. Какое бы учение мы ни взяли — будь то учение Декарта или Лейбница,— везде предполагает­ся, что воля в большей или меньшей степени следует за разумом или, по крайней мере, ему сопутствует и что бог, когда творит, отлично себе представляет, что именно он творит. Таким образом, понятие «человек» в божествен­ном разуме аналогично понятию «нож» в разуме ремеслен­ника. И бог творит человека, сообразуясь с техникой и за­мыслом, точно так же, как ремесленник изготовляет нож в соответствии с его определением и техникой производ­ства. Так же и индивид реализует какое-то понятие, со­держащееся в божественном разуме.

В XVIII веке атеизм философов ликвидировал понятие бога, но не идею о том, что сущность предшествует су­ществованию. Эту идею мы встречаем повсюду: у Дидро, Вольтера и даже у Канта. Человек обладает некой чело­веческой природой. Эта человеческая природа, являю­щаяся «человеческим» понятием, имеется у всех людей. А это означает, что каждый отдельный человек — лишь частный случай общего понятия «человек». У Канта из этой всеобщности вытекает, что и житель лесов — есте­ственный человек, и буржуа подводятся под одно опре­деление, обладают одними и теми же основными качества­ми. Следовательно, и здесь сущность человека предше­ствует его историческому существованию, которое мы на­ходим в природе.

Атеистический экзистенциализм, представителем которого являюсь я, более последователен. Он учит, что если даже бога нет, то есть по крайней мере одно бытие, у которого существование предшествует сущности, бытие, которое существует прежде, чем его можно определить каким-нибудь понятием, и этим бытием является человек, или, по Хайдеггеру, человеческая реальность. Что это оз­начает: «существование предшествует сущности»? Это означает, что человек сначала существует, встречается, появляется в мире, и только потом он определяется.

(Для экзистенциалиста человек потому не поддается определению, что первоначально ничего собой не пред­ставляет. Человеком он становится лишь впоследствии, причем таким человеком, каким он сделает себя сам. Таким образом, нет никакой природы человека, как нет и бога, который бы ее задумал. Человек просто существу­ет, и он не только такой, каким себя представляет, но та­кой, каким он хочет стать. И поскольку он представляет себя уже после того, как начинает существовать, и про­являет волю уже после того, как начинает существовать, и после этого порыва к существованию, то он есть лишь то, что сам из себя делает. Таков первый принцип экзистен­циализма. Это и называется субъективностью, за которую нас упрекают. Но что мы хотим этим сказать, кроме того, что у человека достоинства больше, нежели у камня или стола? Ибо мы хотим сказать, что человек прежде всего существует, что человек — существо, которое устремлено к будущему и сознает, что оно проецирует себя в будущее. Человек — это прежде всего проект, который пережи­вается субъективно, а не мох, не плесень и не цветная ка­пуста. Ничто не существует до этого проекта, нет ничего на умопостигаемом небе, и человек станет таким, каков его проект бытия. Не таким, каким он пожелает. Под жела­нием мы обычно понимаем сознательное решение, которое у большинства людей появляется уже после того, как они из себя что-то сделали. Я могу иметь желание вступить в партию, написать книгу, жениться, однако все это лишь проявление более первоначального, более спонтанного выбора, чем тот, который обычно называют волей. Но если существование действительно предшествует сущности, то человек ответствен за то, что он есть. Таким образом, первым делом экзистенциализм отдает каждому человеку во владение его бытие и возлагает на него полную ответ­ственность за существование.

Но когда мы говорим, что человек ответствен, то это не означает, что он ответствен только за свою индивиду­альность. Он отвечает за всех людей. Слово «субъекти­визм» имеет два смысла, и наши оппоненты пользуются этой двусмысленностью. Субъективизм означает, с одной стороны, что индивидуальный субъект сам себя выбирает, а с другой стороны — что человек не может выйти за пре­делы человеческой субъективности. Именно второй смысл и есть глубокий смысл экзистенциализма. Когда мы гово­рим, что человек сам себя выбирает, мы имеем в виду, что каждый из нас выбирает себя, но тем самым мы также хо­тим сказать, что, выбирая себя, мы выбираем всех людей. Действительно, нет ни одного нашего действия, которое, создавая из нас человека, каким мы хотели бы быть, не создавало бы в то же время образ человека, каким он, по нашим представлениям, должен быть. Выбрать себя так или иначе означает одновременно утверждать ценность того, что мы выбираем, так как мы ни в коем случае не можем выбирать зло. То, что мы выбираем,— всегда благо. Но ничто не может быть благом для нас, не являясь благом для всех. Если, с другой стороны, существование предшествует сущности и если мы хотим существовать, творя одновременно наш образ, то этот образ значим для всей нашей эпохи в целом. Таким образом, наша ответственность гораздо больше, чем мы могли бы пред­полагать, так как распространяется на все человечест­во. Если я, например, рабочий и решаю вступить в христианский профсоюз, а не в коммунистическую партию, если я этим вступлением хочу показать, что покорность судьбе — наиболее подходящее для чело­века решение, что царство человека не на земле, - то это не только мое личное дело: я хочу быть покорным ради всех, и, следовательно, мой поступок затрагивает все человечество. Возьмем более индивидуальный слу­чай. Я хочу, например, жениться и иметь детей. Даже если эта женитьба зависит единственно от моего положения, или моей страсти, или моего желания, то тем самым я во­влекаю на путь моногамии не только себя самого, но и все человечество. Я ответствен, таким образом, за себя самого и за всех и создаю определенный образ человека, кото­рый выбираю; выбирая себя, я выбираю человека вообще.

Это позволяет нам понять, что скрывается за столь громкими словами, как «тревога», «заброшенность», «отчаяние». Как вы увидите, в них заложен чрезвычайно простой смысл. Во-первых, что понимается под тревогой? Экзистенциалист охотно заявит, что человек — это тре­вога. А это означает, что человек, который на что-то ре­шается и сознает, что выбирает не только свое собствен­ное бытие, но что он еще и законодатель, выбирающий одновременно с собой и все человечество, не может из­бежать чувства полной и глубокой ответственности. Правда, многие не ведают никакой тревоги, но мы счита­ем, что эти люди прячут это чувство, бегут от него. Не­сомненно, многие люди полагают, что их действия касают­ся лишь их самих, а когда им говоришь: а что, если бы все так поступали? — они пожимают плечами и отвечают: но ведь все так не поступают. Однако на самом деле всегда следует спрашивать: а что бы произошло, если бы все так поступали? От этой беспокоящей мысли можно уйти, лишь проявив некоторую нечестность. Тот, кто лжет, оправдываясь тем, что все так поступают,— не в ладах с совестью, так как факт лжи означает, что лжи при­дается значение универсальной ценности. Тревога есть, даже если ее скрывают. Это та тревога, которую Кьеркегор называл тревогой Авраама. Вы знаете эту историю. Ангел приказал Аврааму принести в жертву сына. Хорошо, если это на самом деле был ангел, который пришел и ска­зал: ты — Авраам и ты пожертвуешь своим сыном. Но каждый вправе спросить: действительно ли это ангел и дей­ствительно ли я Авраам? Где доказательства? У одной сумасшедшей были галлюцинации: с ней говорили по те­лефону и отдавали приказания. На вопрос врача: «Кто же с вами разговаривает?»— она ответила: «Он говорит, что 'он бог». Но что же служило ей доказательством, что это был бог? Если мне явится ангел, то откуда я узнаю, что это и на самом деле ангел? И если я услышу голоса, то что докажет, что они доносятся с небес, а не из ада или подсознания, что это не следствие патологического со­стояния? Что докажет, что они обращены именно ко мне? Действительно ли я предназначен для того, чтобы навя­зать человечеству мою концепцию человека и мой выбор? У меня никогда не будет никакого доказательства, мне не будет дано никакого знамения, чтобы в этом убедиться. Если я услышу голос, то только мне решать, является ли он гласом ангела. Если я сочту данный поступок благим, то именно я, а не кто-то другой, решаю, что этот поступок благой, а не злой. Мне вовсе не обязательно быть Авра­амом, и тем не менее на каждом шагу я вынужден совер­шать поступки, служащие примером для других. Для каж­дого человека все происходит так, как будто взоры всего человечества обращены к нему и будто все сообразуют свои действия с его поступками. И каждый человек должен себе сказать: действительно ли я имею право действовать так, чтобы человечество брало пример с моих поступков? Если же он не говорит себе этого, значит, скрывает от себя свою тревогу. Речь идет здесь не о том чувстве, которое ве­дет к квиетизму, к бездействию. Это — тревога, известная всем, кто брал на себя какую-либо ответственность. Когда, например, военачальник берет на себя ответственность, отдавая приказ об атаке и посылая людей на смерть, то, значит, он решается это сделать и, в сущности, принимает решение один. Конечно, имеются приказы свыше, но они слишком общи и требуют конкретного истолкования. Это истолкование исходит от него, и от этого истолкования за­висит жизнь десяти, четырнадцати или двадцати человек. Принимая решение, он не может не испытывать какого-то чувства тревоги. Такая тревога знакома всем руководи­телям. Однако она не мешает им действовать, наоборот, составляет условие действия, так как предполагает, что рассматривается множество различных возможностей. И когда они выбирают одну, то понимают, что она имеет ценность именно потому, что она выбрана. Эта тревога, о которой толкует экзистенциализм, объясняется, кроме того, прямой ответственностью за других людей. Это не барьер, отделяющий нас от действия, но часть самого действия.

Говоря о «заброшенности» (излюбленное выражение Хайдеггера), мы хотим сказать только то, что бога нет и что отсюда необходимо сделать все выводы. Экзистен­циализм противостоит той распространенной светской морали, которая желает избавиться от бога с минималь­ными издержками. Когда около 1880 года некоторые французские профессора пытались выработать светскую мораль, они заявляли примерно следующее: «Бог — бес­полезная и дорогостоящая гипотеза, и мы ее отбрасываем. Однако для того, чтобы существовала мораль, общество, мир культуры, необходимо, чтобы некоторые ценности при­нимались всерьез и считались существующими а priori. Необходимость быть честным, не лгать, не бить жену, иметь детей и т. д. и т. п. должна признаваться априорно. Следовательно, нужно еще немного поработать, чтобы по­казать, что ценности все же существуют как скрижали в умопостигаемом мире, даже если бога нет. Иначе говоря, ничто не меняется, если бога нет; и это — умонастроение всего того, что во Франции называют радикализмом. Мы сохраним те же нормы честности, прогресса, гуманности; только бог превратится в устаревшую гипотезу, которая спокойно, сама собой отомрет. Экзистенциалисты, напро­тив, обеспокоены отсутствием бога, так как вместе с бо­гом исчезает всякая возможность найти какие-либо цен­ности в умопостигаемом мире. Не может быть больше блага а priori, так как нет бесконечного и совершенного разума, который бы его мыслил. И нигде не записано, что благо существует, что нужно быть честным, что нельзя лгать; и это именно потому, что мы находимся на равнине, и на этой равнине живут одни только люди.

Достоевский как-то писал, что «если бога нет, то все дозволено». Это — исходный пункт экзистенциализма. В самом деле, все дозволено, если бога не существует, а потому человек заброшен, ему не на что опереться ни в себе, ни вовне. Прежде всего у него нет оправданий. Действительно, если существование предшествует сущ­ности, то ссылкой на раз навсегда данную человече­скую природу ничего нельзя объяснить. Иначе говоря, нет детерминизма, человек свободен, человек — это свобода.

С другой стороны, если бога нет, мы не имеем перед собой никаких моральных ценностей или предписаний, которые оправдывали бы наши поступки. Таким образом, ни за собой, ни перед собой — в светлом царстве ценнос­тей — у нас не имеется ни оправданий, ни извинений. Мы одиноки, и нам нет извинений. Это и есть то, что я вы­ражаю словами: человек осужден быть свободным. Осу­жден, потому что не сам себя создал; и все-таки свобо­ден, потому что, однажды брошенный в мир, отвечает за все, что делает. Экзистенциалист не верит во всесилие страсти. Он никогда не станет утверждать, что благород­ная страсть — это всесокрушающий поток, который не­умолимо толкает человека на совершение определенных поступков и поэтому может служить извинением. Он по­лагает, что человек ответствен за свои страсти. Экзистен­циалист не считает также, что человек может получить на Земле помощь в виде какого-то знака, данного ему как ориентир. По его мнению, человек сам расшифровывает знамения, причем так, как ему вздумается. Он считает, следовательно, что человек, не имея никакой поддержки и помощи, осужден всякий раз изобретать человека. В одной своей замечательной статье Понжписал: «Человек — это будущее человека». И это совершенно правильно. Но совершенно неправильно понимать это таким образом, что будущее предначертано свыше и из­вестно богу, так как в подобном случае это уже не будущее. Понимать это выражение следует в том смысле, что, каким бы ни был человек, впереди его всегда ожидает неизведан­ное будущее.

Но это означает, что человек заброшен. Чтобы пояс­нить на примере, что такое заброшенность, я сошлюсь на историю с одним из моих учеников, который пришел ко мне при следующих обстоятельствах. Его отец поссорился с его матерью; кроме того, отец склонялся к сотрудниче­ству с оккупантами. Старший брат был убит во время на­ступления немцев в 1940 году. И этот юноша с несколь­ко примитивными, но благородными чувствами хотел за него отомстить. Мать, очень опечаленная полуизменой мужа и смертью старшего сына, видела в нем единствен­ное утешение. Перед этим юношей стоял выбор: или уе­хать в Англию и поступить в вооруженные силы «Сражаю­щейся Франции», что значило покинуть мать, или же остаться и помогать ей. Он хорошо понимал, что мать жи­вет им одним и что его уход, а возможно и смерть, ввер­гнет ее в полное отчаяние. Вместе с тем он сознавал, что в отношении матери каждое его действие имеет положи­тельный, конкретный результат в том смысле, что помо­гает ей жить, тогда как каждое его действие, предприня­тое для того, чтобы отправиться сражаться, неопределен­но, двусмысленно, может не оставить никакого следа и не принести ни малейшей пользы: например, по пути в Ан­глию, проезжая через Испанию, он может на бесконечно долгое время застрять в каком-нибудь испанском лагере; может, приехав в Англию или в Алжир, попасть в штаб писарем. Следовательно, перед ним были два совершенно различных типа действия: либо конкретные и немедлен­ные действия, но обращенные только к одному человеку, либо действия, направленные на несравненно более ши­рокое общественное целое, на всю нацию, но именно по этой причине имеющие неопределенный, двусмысленный характер и, возможно, безрезультатные.

Одновременно он колебался между двумя типами мо­рали. С одной стороны, мораль симпатии, личной предан­ности; с другой стороны, мораль более широкая, но, мо­жет быть, менее действенная. Нужно было выбрать одну из двух. Кто мог помочь ему сделать этот выбор? Христи­анское учение? Нет. Христианское учение говорит: будьте милосердны, любите ближнего, жертвуйте собою ради других, выбирайте самый трудный путь и т. д. и т. п. Но какой из этих путей самый трудный? Кого нужно воз­любить, как ближнего своего: воина или мать? Как при­нести больше пользы: сражаясь вместе с другими — поль­за не вполне определенная, или же — вполне определен­ная польза — помогая жить конкретному существу? Кто может решать здесь а priori? Никто. Никакая писаная мораль не может дать ответ. Кантианская мораль гласит: никогда не рассматривайте других людей как средство, но лишь как цель. Прекрасно. Если я останусь с матерью, я буду видеть в ней цель, а не средство. Но тем самым я рискую видеть средство в тех людях, которые сражают­ся. И наоборот, если я присоединюсь к сражающимся, то буду рассматривать их как- цель, но тем самым рискую видеть средство в собственной матери.

Если ценности неопределенны и если все они слишком широки для того конкретного случая, который мы рас­сматриваем, нам остается довериться инстинктам. Этой по­пытался сделать молодой человек. Когда я встретился с ним, он сказал: «В сущности, главное — чувство. Мне сле­дует выбрать то, что меня действительно толкает в опре­деленном направлении. Если я почувствую, что достаточ­но люблю свою мать, чтобы пожертвовать ради нее всем остальным — жаждой мести, жаждой действия, приклю­чений, то я останусь с ней. Если же, наоборот, я почув­ствую, что моя любовь к матери недостаточна, тогда мне надо будет уехать». Но как определить значимость чув­ства? В чем значимость его чувства к матери? Именно в том, что он остается ради нее. Я могу сказать: «Я люблю своего приятеля достаточно сильно, чтобы пожертвовать ради него некоторой суммой денег». Но я могу сказать это лишь в том случае, если это уже сделано мною. Я могу сказать: «Я достаточно люблю свою мать, чтобы остаться с ней», в том случае, если я с ней остался. Я могу установить значимость данного чувства лишь тогда, когда уже совершил поступок, который утверждает и определяет значимость чувства. Если же мне хочется, чтобы чувство оправдало мой поступок, я попадаю в порочный круг.

С другой стороны, как хорошо сказал Андре Жид, чувство, которое изображают, и чувство, которое ис­пытывают, почти неразличимы. Решить, что я люблю свою мать, и остаться с ней или же разыграть комедию, будто я остаюсь ради матери,— почти одно и то же. Иначе го­воря, чувство создается поступками, которые мы совер­шаем. Я не могу, следовательно, обратиться к чувству, чтобы им руководствоваться. А это значит, что я не могу ни искать в самом себе такое истинное состояние, которое побудило бы меня к действию, ни требовать от какой-либо морали, чтобы она предписала, как мне действовать. Однако, возразите вы, ведь он же обратился за советом к преподавателю. Дело в том, что, когда вы идете за со­ветом, например, к священнику, значит, вы выбрали это­го священника и, в сущности, вы уже более или менее представляли себе, что он вам посоветует. Иными слова­ми, выбрать советчика — это опять-таки решиться на что-то самому. Вот вам доказательство: если вы христи­анин, вы скажете: «Посоветуйтесь со священником». Но есть священники-коллаборационисты, священники — выжидатели, священники — участники движения Сопро­тивления. Так кого же выбрать? И если юноша остана­вливает свой выбор на священнике — участнике Сопро­тивления или священнике-коллаборационисте, то он уже решил, каким будет совет. Обращаясь ко мне, он знал мой ответ, а я могу сказать только одно: вы свободны, вы­бирайте, то есть изобретайте.

Никакая всеобщая мораль вам не укажет, что нужно делать; в мире нет знамений. Католики возразят, что зна­мения есть. Допустим, что так, но и в этом случае я сам решаю, каков их смысл. В плену я познакомился с одним примечательным человеком, иезуитом, вступившим в орден следующим образом. Он немало натерпелся в жиз­ни: его отец умер, оставив семью в бедности; он жил на стипендию, получаемую в церковном учебном заведении, и ему постоянно давали понять, что он принят туда из ми­лости; он не получал многих почетных наград, которые так любят дети. Позже, примерно в 18 лет, он потерпел неудачу в любви и, наконец, в 22 года провалился с военной подготовкой — факт сам по себе пустяковый, но явив­шийся именно той каплей, которая переполнила чашу. Этот юноша мог, следовательно, считать себя полным не­удачником. Это было знамение, но в чем заключался его смысл? Мой знакомый мог погрузиться в скорбь или от­чаяние, но достаточно здраво рассудил, что это — знак, указывающий на то, что он не создан для успехов на мир­ском поприще, что ему назначены успехи в делах религии, святости, веры. Он увидел, следовательно, в этом перст божий и вступил в орден. Разве решение относительно смысла знамения не было принято им самим, совершенно самостоятельно? Из этого ряда неудач можно было сде­лать совсем другой вывод: например, что лучше стать плотником или революционером. Следовательно, он несет полную ответственность за истолкование знамения. За­брошенность предполагает, что мы сами выбираем наше бытие. Заброшенность приходит вместе с тревогой.

Что касается отчаяния, то этот термин имеет чрезвы­чайно простой смысл. Он означает, что мы будем при­нимать во внимание лишь то, что зависит от нашей воли, или ту сумму вероятностей, которые делают возможным наше действие. Когда чего-нибудь хотят, всегда присут­ствует элемент вероятности. Я могу рассчитывать на то, что ко мне приедет друг. Этот друг приедет на поезде или на трамвае. И это предполагает, что поезд прибудет в наз­наченное время, а трамвай не сойдет с рельсов. Я остаюсь в области возможного; но полагаться на возможность сле­дует лишь настолько, насколько наше действие допуска­ет всю совокупность возможностей. Как только рас­сматриваемые мною возможности перестают строго со­ответствовать моим действиям, я должен перестать ими интересоваться, потому что никакой бог и никакое про­видение не могут приспособить мир и его возможности к моей воле. В сущности, когда Декарт писал: «Побеждать скорее самого себя, чем мир», то этим он хотел сказать то же самое: действовать без надежды. Марксисты, с ко­торыми я разговаривал, возражали: «В ваших действиях, которые, очевидно, будут ограничены вашей смертью, вы •можете рассчитывать на поддержку со стороны других людей. Это значит рассчитывать, во-первых, на то, что другие люди сделают для помощи вам в другом месте — в Китае, в России, и в то же время на то, что они сделают позже, после вашей смерти, для того чтобы продолжить…

Мишель ФУКО

Відскановано: М. Фуко. Гуманитарные науки. // М. Фуко. Слова и вещи. – М.: Прогресс, 1977, с. 430-438

Слова и вещи

Гуманитарные науки

Наши рекомендации