О Катоне Младшем
Я не разделяю всеобщего заблуждения, состоящего в том, чтобы меритьвсех на свой аршин. Я охотно представляют себе людей, не схожи со мной. И,зная за собой определенные свойства, я не обязываю весь свет к тому же, какэто делает каждый; я допускаю и представляю себе тысячи иных образов жизни,и, вопреки общему обыкновению, с большей готовностью принимаю несходстводругого человека со мною, нежели сходство. Я нисколько не навязываю другомумоих взглядов и обычаев и рассматриваю его таким, как он есть, безкаких-либо сопоставлений, но меряя его, так сказать, его собственной меркой.Отнюдь не будучи сам воздержанным, я от чистого сердца восхищаюсьвоздержанностью фельянтинцев и капуцинов [610], находя их образ жизни весьмадостойным; и силой моего воображения и без труда переношу себя на их место.
И я тем больше люблю их и уважаю, что они иные, чем я. И ничего я такне хотел бы, как чтобы о каждом из нас судили особо и чтобы меня не стриглипод общую гребенку.
Моя собственная слабость нисколько не умаляет того высокого мнения,которое мне подобает иметь о стойкости и силе людей, этого заслуживающих.Sunt qui nihil laudant, nisi quod se imitari posse confidunt [611]. Пресмыкаясь во прахе земном, я, тем не менее, не утратилспособности замечать где-то высоко в облаках несравненную возвышенность иныхгероических душ. Иметь хотя бы правильные суждения, раз мне не данонадлежащим образом действовать, и сохранять, по крайней мере, неиспорченнойэту главнейшую часть моего существа, — по мне, и то уже много. Ведь обладатьдоброй волей, даже если кишка тонка, это тоже чего-нибудь стоит. Век, вкоторый мы с вами живем, по крайней мере под нашими небесами, — настолькосвинцовый, что не только сама добродетель, но даже понятие о ней — вещьневедомая; похоже, что она стала лишь словечком из школьных упражнении вриторике:
virtutem verba putant, ut
Lucum ligna. [612]
Quam vereri deberent, etiam si percipere non possent. [613]
Это безделушка, которую можно повесить у себя на стенке или на кончикеязыка, или на кончике уха в виде украшения.
Не заметно больше поступков, исполненных добродетели; те, которыекажутся такими, на деле не таковы, ибо нас влекут к ним выгода, слава,страх, привычка и другие столь же далекие от добродетели побуждения.Справедливость, доблесть, доброта, которые мы обнаруживаем при этом, могутбыть названы так лишь теми, кто смотрит со стороны, на основании тогооблика, в каком они предстают на людях, но для самого деятеля это никоимобразом не добродетель; он преследует совершенно иные цели, им руководятиные побудительные причины. А добродетель, между тем, признает своим толькото, что творится посредством нее одной и лишь ради нее.
После великой битвы при Потидее, в которой греки под предводительствомПавсания нанесли Мардонию и персам страшное поражение, победители, следуяпринятому у них обычаю, стали судить, кому принадлежит слава этого великогоподвига, я признали, что наибольшую доблесть в этой битве проявилиспартанцы. Когда же спартанцы, эти отличные судьи в делах добродетели, сталирешать, в свою очередь, кому из них принадлежит честь свершения в этот деньнаиболее выдающегося деяния, они пришли к выводу, что храбрее всех сражалсяАристодем; и все же они не дали ему этой почетной награды, потому что егодоблесть воспламенялась желанием смыть пятно, которое лежало на нем современи Фермопил, и он жаждал пасть смертью храброго, дабы искупить свойпрежний позор [614]. Следуя за общей порчею нравов, пошатнулись и наши суждения.Я вижу, что большинство умов моего времени изощряется в том, чтобы умалитьславу прекрасных и благородных деяний древности, давая им какое-нибудьнизменное истолкование и подыскивая для их объяснения суетные поводы ипричины.
Велика хитрость! Назовите мне какое-нибудь самое чистое и выдающеесядеяние, и я берусь обнаружить в нем, с полным правдоподобием, полсотнипорочных намерений. Одному богу известно, сколько разнообразнейшихпобуждений можно, при желании, вычитать в человеческой воле! Но любителизаниматься подобным злословием поражают при этом не столько даже своимехидством, сколько грубостью и тупоумием.
С таким же усердием и готовностью, с каким глупцы стремятся унизить этивеликие имена, я хотел бы приложить все силы, чтобы вновь их возвысить. Я нетешу себя надеждой, что мне удастся восстановить в их былом достоинстве этидрагоценнейшие образцы, могущие, по мнению мудрецов, служить примером длявсего мира, но я все же постараюсь использовать для этого все доступные мневозможности и всю силу моей аргументации, как бы недостаточна она ни была.Ибо надо помнить, что все усилия нашего воображения не в состоянии поднятьсядо уровня их заслуг.
Долг честных людей — изображать добродетель как можно более прекрасною,и не беда, если мы увлечемся страстью к этим священным образам. Что же донаших умников, то они всячески их чернят либо по злобе, либо в силу порочнойсклонности мерить все по собственной мерке, о чем я говорил уже выше, либо — что мне представляется наиболее вероятным — от того, что не обладаютдостаточно ясным и острым зрением, чтобы различить блеск добродетели во всейее первозданной чистоте: к таким вещам их глаз непривычен. Так, например,Плутарх говорит, что в его время некоторые считали причиной самоубийстваКатона Младшего его мнимый страх перед Цезарем, и, вполне основательно,возмущается этим толкованием [615]; можно себе представить, какое негодованиевызвали бы у него те из наших современников, которые приписываютсамоубийство Катона его честолюбию! Глупцы! Он совершил бы прекрасное,благородное и возвышенное деяние даже в том случае, если бы его ожидал заэто позор, а не слава. Этот человек был, поистине, образцом, избраннымприродой для того, чтобы показать нам, каких пределов могут достигнутьчеловеческая добродетель и твердость [616].
Я не буду пытаться исчерпать здесь эту благородную тему. Мне хочется,однако, устроить своего рода соревнование между стихами пяти латинскихпоэтов, восхвалявших Катона и этим поставивших памятник не только ему, но, визвестном смысле, и самим себе. Всякий мало-мальски развитой ребенокзаметит, что первые два из высказываний, по сравнению с остальными, немногохромают, а третье, хотя и будет покрепче, именно в силу избытка своей силыотличается некоторой сухостью; словом, целая ступень, или даже две,поэтического совершенства отделяют их от четвертого, прочитав которое,всякий всплеснет руками от восхищения. Наконец, прочитав последнее или,лучше сказать, первое, идущее впереди всех остальных на известномрасстоянии, на таком, однако, что, готов поклясться, его не заполнитьникаким усилием человеческого ума, — он будет поражен, он замрет отвосторга.
Но странная вещь: у нас больше поэтов, чем истолкователей и судейпоэзии. Творить ее легче, чем разбираться в ней. О поэзии, не превышающейизвестного, весьма невысокого уровня, можно судить на основании предписанийи правил поэтического искусства. Но поэзия прекрасная, выдающаяся,божественная — выше правил и выше нашего разума. Тот, кто способен уловитьее красоту твердым и уверенным взглядом, может разглядеть ее не более, чемсверкание молнии. Она нисколько не обогащает наш ум; она пленяет иопустошает его. Восторг, охватывающий всякого, кто умеет проникнуть в тайнытакой поэзии, заражает и тех, кто слушает, как рассуждают о ней или читаютее образцы; тут то же самое, что с магнитом, который не только притягиваетиглу, но и передает ей способность притягивать в свою очередь другие иглы. Ивсего отчетливее это заметно в театре. Мы видим, как священное вдохновениемуз, ввергнув сначала поэта в гнев, скорбь, ненависть, самозабвение, во все,что им будет угодно, потрясает затем актера через посредство поэта и,наконец, зрителей через посредство актера. Это целая цепь наших магнитныхигл, висящих одна на другой. С самого раннего детства поэзия приводила меняв упоение и пронизывала все мое существо. Но заложенная во мне самойприродой восприимчивость к ней с течением времени все обострялась исовершенствовалась благодаря знакомству со всем ее многообразием — я имею ввиду не то, чтобы поэзию прекрасную и дурную (ибо я избирал всегда наиболеевысокие образцы в каждом поэтическом роде), а различие в ее оттенках;вначале это была веселая и искрометная легкость, затем возвышенная иблагородная утонченность и, наконец, зрелая непоколебимая сила. Примерыскажут об этом еще яснее: Овидий, Лукан, Вергилий. Но вот мои поэты, — пустькаждый говорит за себя.
Sit Cato, dum vivit, sane vel Caesare maior,- [617]
заявляет один.
Et invictum, devicta morte, Catonem,- [618]
вспоминает другой.
Третий, касаясь гражданских войн между Цезарем и Помпеем, говорит:
Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni. [619]
Четвертый, воздав хвалу Цезарю, добавляет:
Et cuncta terrarum subacta,
Praeter atrocem animum Catonis. [620]
И, наконец, корифей этого хора, перечислив всех наиболее прославленныхримлян, которых он изобразил на своей картине, заканчивает именем Катона:
His dantem iura Catonem. [621]